https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/podvesnaya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Поймите меня: самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития личности, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы собственной воли. Добровольно положить собственный живот за всех, пойти за всех на крест, на костер, можно только сделать при самом сильном развитии личности. Сильно развитая личность, вполне уверенная в своем праве быть личностью, уже не имеющая за себя никакого страха, ничего и не может сделать другого из своей личности, то есть никакого более употребления, как отдать ее всю всем, чтоб и другие были точно такими же самоправными и счастливыми личностями».
У Достоевского, как подметил Н. Бердяев, было «исступленное чувство личности». Писатель не штудировал параграфы кантовских «Критик», однако не только «обходным», а и прямым путем приходило к нему главное у Канта. Они пили из одного источника, имя которому Новый завет. Они сходились в понимании христианской этики.
Христианство неоднородно. Достоевский (как и Кант) отверг католический вариант, увидев в нем лжеслужение богу. Кант стоял в оппозиции к ортодоксальному протестантизму, официальное православие относилось с недоверием к Достоевскому. Они сходились в своей неортодоксии.
Религия Христа и для Канта и для Достоевского – воплощение высшего нравственного идеала личности. Об этом говорится на страницах этических работ Канта. Философский шедевр Достоевского «Легенда о Великом инквизиторе» трактует ту же проблему, добавляя к ней новые штрихи, неведомые Канту.
Сюжет восходит к средневековью. Если бы Христос сошел снова на землю, говорили противники Ватикана, католики предали бы и распяли его. Иван Карамазов фантазирует на эту тему: XVI век. Севилья. Накануне в присутствии короля и придворных при стечении народа сожгли разом сотню еретиков. Он появляется тихо, незаметно, но толпа сразу узнает его.
Узнает и Великий инквизитор, кардинал – палач и теоретик палачества. Приказывает арестовать, а затем в темнице держит перед ним обвинительную речь-исповедь. Он обвиняет пришельца в том, что, возвестив свободу, тот сделал людей несчастными, ибо ничего и никогда не было для человека невыносимее свободы.
Инквизитор напоминает Христу, как в пустыне искушал его дьявол: обрати камни в хлебы. Поступи он так, побежало бы за ним человечество, как благодарное и послушное стадо. «Но ты не захотел лишить человека свободы и отверг предложение, ибо какая же это свобода, рассудил ты, если послушание куплено хлебами… Знаешь ли ты, что пройдут века и человечество устами своей премудрости и науки провозгласит, что преступления нет, и, стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные. „Накорми, тогда и спрашивай с нас добродетели!“ – вот что напишут на знамени, которое воздвигнут против тебя и которым разрушится храм твой… Ты обещал им хлеб небесный, но, повторяю опять, может ли он сравниться в глазах слабого, вечно порочного и вечно неблагодарного людского племени с земным?»
За хлебом небесным пойдут тысячи и десятки тысяч. А как быть с миллионами и десятками миллионов, которые не в силах пренебречь хлебом земным для небесного? Палач уверяет (а может быть, и искренне верит), что ему дороги слабые. Пусть они порочны и бунтовщики, но под конец именно они станут послушными. «Они будут дивиться на нас и будут считать нас за богов за то, что, став во главе их, мы согласились выносить свободу и над ними господствовать – так ужасно под конец им станет быть свободными! Но мы скажем, что послушны тебе и господствуем во имя твое. Мы обманем опять, ибо тебя уже не пустим к себе. В обмане этом и будет заключаться наше страдание, ибо мы должны будем лгать».
Для Достоевского, как и для Канта, ложь – тяжелейший грех. Лгать нельзя, даже «из человеколюбия». В первую очередь – самому себе. Ложь – мать всех пороков. Ложь рождает страх. Если вы задумались над вопросом, что делать, то для начала не лгите!
Великий инквизитор упрекает Христа за то, что он не ответил на вековую тоску человечества по объекту поклонения. «Нет заботы беспрерывнее и мучительнее для человека, как, оставшись свободным, сыскать поскорее того, пред кем преклониться. Но человек ищет преклониться пред тем, что уже бесспорно, столь бесспорно, чтобы все люди разом согласились на всеобщее пред ним преклонение. Ибо забота этих жалких созданий не в том только состоит, чтобы сыскать то, пред чем мне или другому преклониться, но чтобы сыскать такое, чтоб и все уверовали в него и преклонились пред ним, и чтобы непременно все вместе.Вот эта потребность общностипреклонения и есть главнейшее мучение каждого человека единолично и как целого человечества с начала веков. Из-за всеобщего преклонения они истребляли друг друга мечом. Они созидали богов и взывали друг к другу: «Бросьте ваших богов и придите поклониться нашим, не то смерть вам и богам вашим!» И так будет до скончания мира, даже и тогда, когда исчезнут в мире и боги: все равно падут пред идолами…»
Нет у человека заботы мучительнее, повторяет Христу инквизитор, чем найти того, кому бы поскорее передать свою свободу. «Но овладевает свободой людей лишь тот, кто успокоит их совесть. С хлебом тебе давалось бесспорное знамя: дашь хлеб, и человек преклонится, ибо ничего нет бесспорнее хлеба, но если в то же время кто-нибудь овладеет его совестью помимо тебя – о, тогда он даже бросит хлеб твой и пойдет за тем, кто обольстит его совесть… Есть три силы, единственные три силы на земле, могущие навеки победить и пленить совесть этих слабосильных бунтовщиков для их счастья, – эти три силы: чудо, тайна, авторитет».
Христос отверг все эти три искушения дьявола. Он отказался сотворить чудо – превратить в хлеб камни пустыни, овладеть тайной – броситься вниз с кровли храма, чтобы ангелы подхватили его и понесли, отказался от высшего авторитета – власти над царствами земными. Вера не нуждается в доказательствах, так толкует эту евангельскую притчу Достоевский. «В вере никакие доказательства не помогают», – подсказывает Ивану Карамазову «черт», его больная совесть. «Доказать тут нельзя ничего, – настаивает старец Зосима, но добавляет, – а убедиться можно… Опытом деятельной любви. Постарайтесь любить ваших близких деятельно и неустанно. По мере того, как будете преуспевать в любви, будете убеждаться и в бытии бога, и в бессмертии души вашей».
Ход рассуждений знаком нам и по «Критике чистого разума», и по трактату «Религия в пределах только разума». Кант отверг логические доказательства бытия бога, отверг традиционные устои веры – чудо, тайну и благодать, исходящие от высшего авторитета. К осознанию любви как нравственно формирующего фактора Кант пришел на последнем отрезке своего философского пути. Достоевский – где-то в начале. На Семеновском ли плацу в ожидании расстрела, когда жить «оставалось не более минуты»? Кант в результате пережитой им нравственной революции научился уважать людей, Достоевский – любить их. Не только всех скопом, все человечество, но и отдельных людей, тех, что рядом. Последнее, как ни странно, особенно трудно.
«Я, говорит, люблю человечество, но дивлюсь на себя самого: чем больше я люблю человечество вообще, тем меньше я люблю людей в частности, то есть порознь, как отдельных лиц. В мечтах я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству и, быть может, действительно пошел бы на крест за людей, если бы это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я и двух дней не в состоянии прожить ни с кем в одной комнате, о чем знаю из опыта. Чуть он близко от меня, и вот уже его личность давит мое самолюбие и стесняет мою свободу. В одни сутки я могу даже лучшего человека возненавидеть: одного за то, что он долго ест за обедом, другого за то, что у него насморк и он беспрерывно сморкается. Я, говорит, становлюсь врагом людей, чуть-чуть лишь те ко мне прикоснутся. Зато всегда так происходило, что чем более я ненавидел людей в частности, тем пламеннее становилась любовь моя к человечеству вообще». Такова, по Достоевскому, исповедь извращенного гуманистического сознания.
Великий инквизитор тоже по-своему любит людей, И он знает их слабые стороны. Человек ищет не столько бога, сколько чудес, убеждает он Христа. «И так как оставаться без чуда не в силах, то насоздаст себе новых чудес, уже собственных, и поклонится уже знахарскому чуду, бабьему колдовству, хотя бы он сто раз был бунтовщиком, еретиком и безбожником… Мы исправили подвиг твой и основали его на чуде, тайне и авторитете.И люди обрадовались, что их вновь повели как стадо и что с сердец их снят наконец столь страшный дар, принесший им столько муки… О, мы убедим их, что они тогда только станут свободными, когда откажутся от свободы своей для нас и нам покорятся. И что же, правы мы будем или солжем? Они сами убедятся, что правы, ибо вспомнят, до каких ужасов рабства и смятения доводила их свобода твоя».
Перед глазами Великого инквизитора встает заманчивая перспектива «нового порядка», где миллионные массы людей, лишенных свободы, будут радостно гнуть спину на благо правящей элиты. «Да, мы заставим их работать, но в свободные от труда часы мы устроим им жизнь как детскую игру, с детскими песнями, хором, с невинными плясками. О, мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны, и они будут любить нас как дети за то, что мы позволим им грешить. Мы скажем им, что всякий грех будет прощен, если сделан будет с нашего позволения; позволяем же грешить потому, что любим их, наказание же за эти грехи, так и быть, возьмем на себя. А нас они будут обожать как благодетелей, понесших на себе их грехи пред богом. И не будет у них никаких от нас тайн. Мы будем позволять или запрещать им жить и с их женами или любовницами, иметь или не иметь детей – всё судя по их послушанию – и они будут нам покоряться с весельем и радостью. Самые мучительные тайны их совести – всё, всё понесут они нам, и мы всё разрешим, и они поверят разрешению нашему, потому что оно избавит их от великой заботы и страшных теперешних мук решения личного и свободного».
Достоевскому открылись социально-психологические глубины, неведомые Канту. Это не удивительно: между «Критикой чистого разума» и «Братьями Карамазовыми» промежуток ровно в сто лет, а Достоевский заглядывал вперед по крайней мере на полвека. Он имел в виду католицизм, но предвидел социальную мифологию XX века, освобождающую человека от химеры-совести, перелагающую на фюрера всю полноту ответственности, разрешающую мелкие грешки в пределах общего культа аскетического самопожертвования. Кант еще убежден, что христианство покончило с ветхозаветным авторитаризмом. Достоевский видит: возникла реальная угроза идее свободной личности.
Католицизму и секуляризованной ветхозаветной проповеди Достоевский противопоставляет православие, имея в виду не официальный культ, не мистическую веру, а олицетворенное человеколюбие. Православие для Достоевского – судьба русского народа, который «всегда страдал как Христос». Распятый Иисус – образ России, тех, кто в ней обездолен, унижен, затравлен. С ними сердце и ум Достоевского.
Если не различать официальную церковь и православие Достоевского, то увидеть близость Достоевского Канту невозможно. «Мерзавцы дразнили меня необразованною и ретроградною верою в бога. Этим олухам и не снилось такой силы отрицание бога, какое положено в „Инквизиторе“ и в предшествующей главе, которому ответом служит весь роман. Не как дурак же (фанатик) я верую в бога». Религия для Достоевского «есть только формула нравственности». Хотя в отличие от Канта он считает, что «нравственность исходит из религии». И кантовскому изречению «Страшен бог без морали» как бы противопоставляет свое: «Совесть без бога есть ужас».
* * *
В сочинениях Л.Н. Толстого имя Канта не редкость. Писатель изучал философа в подлинниках и в переложениях, чем ближе к старости, тем основательнее. Иногда полемизировал с ним, чаще старался опереться. В конце жизни пришел к выводу, что они полные единомышленники, всегда, однако, сетовал на труднодоступность Канта.
Их первая серьезная встреча произошла по поводу «Войны и мира». Задумав роман-эпопею, Толстой решил положить в его основу четкую философию истории. За помощью пришлось обратиться к истории философии. Мимо «Критики чистого разума» пройти было немыслимо. Однако Кант в сознании Толстого слился с Шопенгауэром. «Я читал Канта, – вспоминал он впоследствии, – и почти ничего не понял, и понял его только тогда, когда стал читать и особенно перечитывать Шопенгауэра, которым одно время очень увлекался».
Главные категории философии истории – причинность, свобода, необходимость. Почему случилось так, а не иначе, задается вопросом историк. Ответ Толстого: «Почему происходит война или революция? мы не знаем; мы знаем только, что для совершения того или другого действия люди складываются в известное соединение и участвуют все; и мы говорим, что это так есть, потому что немыслимо иначе, что это закон».
Значит ли это, что Толстой фаталист, что он отрицает свободу воли? Отнюдь нет. «Представить себе человека, не имеющего свободы, нельзя иначе как лишенным жизни». Если нет свободы, то человек не отвечает за свои поступки, нет греха, нет преступления. Но свобода, по Толстому, существует рядом с необходимостью, отдельно от нее. В своих личных поступках человек свободен, но в делах истории он – игрушка слепой необходимости, не поддающейся ни контролю, ни осознанию. «Какое бы мы ни рассматривали представление о деятельности многих людей или одного человека, мы понимаем ее не иначе, как произведение отчасти свободы человека, отчасти законов необходимости». Одно противостоит другому. Диалектической связи между свободой и необходимостью Толстой не видит. Слова Канта, которыми открывалась статья «Идея всеобщей истории», о том, что закономерность в истории возникает на основе свободных, случайных поступков людей, были написаны не для него.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47


А-П

П-Я