https://wodolei.ru/brands/Jacob_Delafon/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Кто-то снова завел ту же песню, и я счел это знаком – пора уматывать. Бумажник мой был свободен от груза банкнот, но в нем нашелся клочок, на котором я накарябал новый адрес Саймона в Клапаме. Я запихнул бумажку в карман и побрел на юг.
До Клапама две мили вороньего лёта и мили четыре пьяных кренделей. И к тому времени, когда я добрел до места, клочок с адресом куда-то сгинул. Я стоял во мраке Клапамского парка и в десятый раз ощупывал карманы. Я дважды проверил, не завалилась ли бумажка за манжеты на брюках, и оба раза обнаруживал, что на моих брюках нет манжет. Что было делать? Машины, разрезая тьму фарами, огибали парк – этот островок безопасности посреди Лондона. Я упал на скамейку. Я был пьян, я был изможден. Я смирился с судьбой и переместил тело в горизонтальное положение. Где-то вдали надрывалась сигнализация. Я сунул под голову сумку, поплотнее завернулся в пальто и закрыл глаза. Я даже позволил себе легкомысленно улыбнуться. С последней почтой пришел ежегодник из университета, где я учился. Я по привычке открыл его тогда на разделе «Где они теперь?» Теперь я смело мог заполнить свою графу: «Вот я, напившись до чертиков, сплю на скамейке в Клапамском парке».
Несмотря на ветер и доносившийся со стороны пруда насмешливый гогот диких уток, заснул я довольно быстро. Всегда легко отключаюсь, если много выпью; именно поэтому меня уволили, когда я подрабатывал гидом, сопровождая пенсионеров к морю. Но посреди ночи алкоголь и изморось разбудили меня – гнусное ощущение: я чувствовал себя мокрым и обезвоженным одновременно. Когда просыпаешься в непривычном месте, какую-то долю секунды обычно крутишь головой, пытаясь понять, куда тебя занесло. Я сразу догадался, что лежу не на своей кровати у себя дома. И не в роскошной постели Хьюго, от которой я презрительно отказался. Когда до меня дошло, что дрожь и немота в суставах объясняются отдыхом на парковой скамейке, я впал в такую ошеломляющую депрессию, что мне захотелось немедленно броситься под первый попавшийся транспорт. Но неподалеку маячила лишь тележка молочника, я бы только ушиб ногу, кинувшись под нее, а у меня не было никакого желания пополнять список своих несчастий еще одной строкой.
В предрассветные часы мой охваченный депрессией разум снова занялся самокопанием. Мне хотелось только одного: любви и уважения Катерины. Хотелось удостовериться, что женщина, которую я люблю, тоже меня любит. В моей эгоцентричной вселенной Катерина представлялась планетой, вращающейся вокруг солнца – то есть, меня. До рождения детей это заблуждение было терпимым, но затем физика рухнула. Я не смог с этим смириться, я по-прежнему пытался поместить себя в центр жизни. Если за завтраком Катерина срывалась не по моей вине, я делал все, чтобы к обеду она сорвалась из-за меня. Я перехватывал ее раздражение и старался, чтобы оно относилось ко мне. Возможно, именно так рассуждают все мужчины. Возможно, на следующий день после того, как миссис Тэтчер потеряла работу премьер-министра, мистер Тэтчер с обидой заметил: «Не знаю, чем я сегодня так раздражаю тебя».
Холодный и голодный, я смотрел на проносившиеся мимо машины. Их становилось все больше – Лондон просыпался, водители спешили все сильнее. В тусклом мерцании светофора я разглядел, что к ограде на другой стороне улицы что-то прицеплено. Рядом с велосипедной рамой поник букетик увядших гвоздик – маленький букетик гаражных цветов, бурых и безжизненных. Так обычно помечают место гибели человека. Мимо, не притормозив у памятного места, пронеслась еще одна машина и устремилась дальше – наверное, как и тот роковой автомобиль, которому обязан этот жалкий, увядший мемориал. Летом здесь паркуются фургоны с мороженым. Уж не ребенок ли перебегал через дорогу, купить мороженого? И не посмотрел по сторонам – совсем, как Милли, когда она увидела на мостовой перышко и кинулась к нему, а я так остервенело закричал на нее, что она испуганно расплакалась. Прежде она никогда не видела, чтобы я так сердился на нее, но разозлился я, конечно, на себя – за то, что выпустил ее руку.
Воспаленный разум принялся мусолить страшную тему. А что, если Милли сбила машина? Что, если мне тоже придется привязывать дешевые гвозд и ки к ограде? «Не думай об этом, Майкл. Выкинь из головы». Но я ничего не мог с собой поделать. Я в деталях рисовал смерть Милли, шаг за шагом выписывая картину, творя до дрожи правдоподобный сценарий ее гибели.
Вот я в саду перед домом поливаю цветы в ящиках, дверь приоткрыта, потому что я не взял ключ. Я не вижу, как в щель прошмыгнула кошка. Не вижу, как следом выскакивает Милли. Кошка уже на тротуаре, и Милли хватает ее за хвост. Кошке игра не нравится, и она кидается через дорогу, а Милли бросается следом, выскакивает из-за припаркованных машин на проезжую часть. А там большой белый фургон, на приборной доске которого лежит газета «Сан»; водитель слушает по радио «Богемскую рапсодию»; звучит гитарное соло, во время которого он всегда подбавляет газу. Глухой стук, визг и громкий хлопок – переднее колесо переезжает через Милли, а затем через нее переезжает и заднее колесо; все происходит очень быстро и одновременно словно в замедленной съемке; и вот Милли лежит на дороге позади фургона; она совершенно недвижна – это просто тело, маленькое, переломанное, бесполезное тело; я сам надел на нее ботиночки сегодня утром, мы вместе выбрали это платье; а теперь водитель стоит у тротуара, и, матерясь последними словами, твердит, что он не виноват; он бледен, его трясет; а встречный «БМВ» раздраженно сигналит, потому что мудацкий фургон перегородил дорогу; и вот фургон отъезжает к тротуару, а радио все поет и поет о том, что на самом деле ничто не важно в этом мире; и наконец звучит финальный гонг и все кончено – жизнь Милли длилась всего три года.
Еще одна пара фар высвечивает высохшие бурые цветы, и я прихожу в себя. Моя антиутопия – столь живая и яркая, что я хочу немедленно увидеть Милли, взять ее на руки, крепко прижать к себе и не отпускать долго-долго. Но я не могу. И не потому, что я потерял Милли из-за проклятого белого фургона, а потому что случилась другая, не столь очевидная катастрофа: наш брак распался. Разумеется, это не то же самое, и с Милли будет все в порядке – не сомневаюсь, Катерина хорошо ее воспитает; но Милли не будет любить меня так, как люблю ее я; она не станет беспокоиться обо мне. Для нее такой исход гораздо лучше, чем гибель под колесами строительного фургона, но я-то все равно потерял дочь – мы не станем жить вместе, она никогда не узнает меня по-настоящему. Произошла ужасная катастрофа, и я ее потерял.
Как это случилось? Где начинается цепочка всех этих событий? С того дня, когда я впервые обманул Катерину – отключил мобильник, увидев на экране номер домашнего телефона? Неужели это и есть та кошка, что шмыгнула из дома в приоткрытую дверь?
А затем настала минута, когда Катерина спросила меня, работал ли я всю ночь напролет. А я, вместо того, чтобы сказать, что работал до десяти и слишком устал, чтобы ехать домой и ночью возиться с детьми, лишь потупил взгляд, кивнул и солгал умолчанием – с тем же успехом мог бы отвернуться от Милли, чтобы не видеть опасности, которая ей грозит. А дальше я лгал все легче и легче, лгал себе, будто Катерина счастлива, и уже вполне намеренно избегал их с Милли – кошка метнулась к проезжей части. А потом кошка побежала через дорогу, и Милли не смогла ее поймать, и вот – бац! – две мои жизни столкнулись. И Катерина плачет, плачет, плачет, и все кончено, и ничего нельзя поправить. Я потерял семью точно так же, как отец потерял меня. Он тоже потерпел катастрофу. Его роман стал катастрофой. Отец научил меня переходить через дорогу, потому что не хотел меня потерять; он научил не выбегать на мостовую за футбольным мячом, но не видел, какой опасности подвергает меня, выпивая с девушкой, с которой познакомился на работе. Он просто не подумал, что увлекся и побежал за хорошенько девушкой, подобно тому, как ребенок бежит за мячом или кошкой, и вот – бац! – потерял сына, брак распался, и мы все потерпели крушение.
Предрассветную тьму взрезали синие всполохи полицейского автомобиля – не включая сирену, он пронесся сквозь зимнюю ночь. Ну почему полиция не спешит спасать рушащиеся браки? Почему к моему отцу не примчались полицейские и не сказали: «Это очень опасно, сэр, ребенок может получить душевную травму». Неужели я обречен повторить его путь?
В наше последнее с Катериной свидание у качелей я снова сказал, что вернулся домой еще до того, как она меня оставила. И кажется, она на мгновение засомневалась, словно хотела поверить мне. И я добавил, что страшно зол на отца за то, что тот показал письмо своей подружке.
– Зачем он это сделал? – вопросил я. – Зачем он показал Джоселин сугубо личное письмо?
– Потому что гордился тобой, – спокойно ответила Катерина.
И внезапно мне многое стало понятно. Как только Катерина произнесла эти слова, мне открылась истина. Папа показал своей подружке мою исповедь, потому что обрадовался письму – он гордился им. Ведь прежде я ни разу не посылал ему даже открытки; да и звонил нечасто, а к нему в гости в Борнмут наведывался и того реже. И содержание письма не имело никакого значения. Если бы я написал, что граблю пенсионеров и трачу награбленное на наркотики, папа все равно размахивал бы письмом и кричал: «Глядите, глядите, письмо от моего сына!»
Я и только я виноват в том, что отец показал письмо любовнице. Я и только я виноват, что письмо оказалось у Катерины. Старшее поколение я избегал так же, как избегал младшее. Поэтому злосчастное письмо важно даже не тем, что поведало оно отцу или Катерине, а тем, что оно поведало мне самому. Я узнал, что для Катерины мой обман – настоящая драма, а мой отец все эти годы отчаянно нуждался хотя бы в крохе внимания.
Над парком занимался рассвет – и в моем мозгу занимался рассвет. До меня наконец-то дошло. Загадка разрешилась. Надо просто проводить время с теми, кого любишь, вот и все. Не надо переделывать их; не надо раздражаться, когда они ведут себя не так, как тебе хочется, – просто терпи скуку, и рутину, и несдержанность близких, просто будь с ними. На их условиях. Слушай их рассказы о машинах, купленных в Бельгии; слушай о прогулках с другими мамашами; слушай о чем угодно – только слушай. Запасись терпением и будь рядом. И нет разницы, идет ли речь о пожилом родителе или маленьком ребенке. Просто находись с ними рядом, и тогда все будут счастливы, даже ты сам – в конце концов.
Мне хотелось увидеть Катерину, поделиться с ней этим откровением, сказать ей, что я понял, как все исправить. Мне хотелось находиться рядом с ней, скучать рядом с ней. В слабом утреннем свете я сел, чувствуя тошноту и головокружение. Обычно похмелье громко требует, чтобы я немедленно вышел на свежий воздух, но сейчас недостатка в свежем воздухе не было. Я закрыл глаза, прижал пальцы к вискам и начал мягко растирать круговыми движениями, словно был хоть крошечный шанс нейтрализовать бутылку вина, несколько пинт крепкого пива и бутылочку виски.
– Выглядишь так себе, приятель.
Если я выглядел примерно так же, как чувствовал себя, то странно, что кто-то осмелился подойти ко мне ближе, чем на сто ярдов. Рядом на скамейке сидел бродяга. Обычный вонючий бродяга с большой банкой пива в руке и коростой на подбородке. Единственное отступление от традиций – он был валлийцем. Пьянчуг-шотландцев я встречал во множестве. Пьянчуги-ирландцы клубятся у станции метро «Кэмден». Но чтобы бездомным алкоголиком был валлиец – это новость. Шотландцы да ирландцы попадаются везде – в фильмах, в музыке, в кельтских танцевальных буффонадах, скапливаются у метро. И вот, наконец, валлиец – вклад в восстановление национального баланса.
– Да, чувствую себя погано. Мне просто хотелось присесть.
– Ну да, а потом захотелось прилечь, вот и дал ты храпака, ха-ха-ха. Вообще-то, приятель, это моя скамейка, но ты так быстро закемарил, что я тебя пожалел. Выпьешь?
Он протянул мне банку с пивом. С края тянулась ниточка слюны.
– Нет, спасибо, никогда не пью перед завтраком теплое пиво с плевком бродяги.
Вообще-то фразу эту я лишь подумал; у меня не хватило смелости ее озвучить. С его стороны очень любезно предложить поделиться единственным свои достоянием, пусть его предложение и было самым неприятным за всю мою жизнь. Меня встревожило, что бродяга ведет себя по-дружески и разговаривает со мной как с равным.
– Раньше-то я тебя здесь не видал.
– Понятное дело. Я не бездомный.
– Ах, простите, ваше величество. – Не вставая со скамейки, он изобразил раболепный пьяный поклон. – А где ж ты живешь тогда?
– Ну, сейчас нигде не живу, – промямлил я. – Но на самом деле совсем недавно у меня было два дома, – добавил я в надежде, что эти слова подкрепят мои претензии на принадлежность к общественному большинству.
– Значит, раньше у тебя было два дома, а теперь нет ни одного. – Он сделал последний глоток из банки и кинул ее на траву. – А по мне – так справедливо.
Бродяга был прав – в том, как обернулась жизнь, была определенная симметрия: человек, который желал всего, остался ни с чем. Но меня возмутило, что пьянчуга пытается низвести меня до своего уровня. Ведь я не бродяга! Ладно, мне негде жить, у меня нет денег и я ночевал на скамейке, но как бы сильно пиво ни ударило мне в голову, я никогда бы не бросил пустую банку на землю.
– Понимаешь, у меня жена и двое детей, и скоро родится третий, – гордо сказал я.
Бродяга оглядел меня с ног до головы. Он взглянул на мое сморщенное, небритое лицо, на торчащие во все стороны волосы, на мятую одежду, на жалкую кучку барахла, выглядывавшего из потрепанной сумки.
– Да крошке просто повезло. Ты выглядишь настоящей приманкой для баб.
– Да ладно, мы крепко повздорили, но я собираюсь ей позвонить. Вон из той телефонной будки.
– Ну так валяй.
– И я с ней помирюсь, потому что я не какой-то там оборванец.
– Валяй, приятель.
– Потому что я не бездомный нищий.
– Конечно, конечно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32


А-П

П-Я