Достойный Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Не достигнув на нем успеха, он нашел свое место, быть может не так уж и неудачно, на кладбище, тоже вне города. Ибо в Саутстауне дивиденды были окружены мистическим ореолом – поступая в свой срок, как милость господня, они не обсуждались, как зреющее в утробе дитя. Коренастый Джимми, от которого за версту разило конторой, был бы безвкусным напоминанием об источниках доходов.
Гэвин, подобно покойному Джимми, оценивал Саутстаун восторженным взглядом постороннего. Зависимость от земли сделала его родителей чуточку грубоватыми. Мистер и миссис Доддингтон, вечно промокшие, вечно усталые, были вечно угнетены, ничего нового не появлялось в их глуши, а все старое будто тускнело от небреженья. Строгие религиозные мысли о собственной участи не столько поддерживали, сколько давили их. Правда, встречные, завидя их на деревенской улице, сдергивали шапки, но письма, которыми одолевал их банк, не делались оттого более утешительными. Деньги были словно ручеек среди болот – только пробьется и тотчас исчезнет: все, что удавалось выколотить из фермы, выжать из прилегающих земель, тут же шло на ворота, налоги, плетни, дренаж, ремонт или семена. Все уходило в песок. В среде соседей-помещиков они не играли никакой иной роли, кроме той, которая была им определена, – они были бедные землевладельцы в пору, когда к бедности относились всерьез. Участь еще менее завидная, чем участь их же работников или арендаторов, чьи откровенно унылые лица и вечно жалостные голоса угнетали Гэвина, когда мальчиком он видел их в усадьбе. Если б Доддингтонам сказали, что подобные им обречены вымиранью, они б только Удивились чуть-чуть, что столь запутанные беды могут столь просто разрешиться.
К концу пребывания в Саутстауне Гэвин всегда начинал заранее мучиться мыслями о доме. Настолько, что, ступая на Раскисший в жаре асфальт, уже вспоминал засасывающую липкость сырых дорожек. Здесь он день и ночь широко вдыхал пока неосознанную радость. Мидлендс нагонял тоску, от которой сразу сжимались легкие, – такой стылый, застойный воз-Дух был заперт за отсырелыми, дерюгой обитыми дверьми в коридорах родного дома.
Здесь ему отвели комнату во втором этаже, окнами на улицу. По бордюру цвели пучками фиалки; сгущались сумерки, фиалки постепенно чернели. Позже уличным фонарем забрасывало скользящую тень дерева на потолок у него над кроватью. Тот же свет пробивал кружева туалетного столика Миссис Николсон в первый раз, когда заглянула к нему, чтоб пожелать с порога покойной ночи, объявила комнатку «дурацкой». Видно, Рокэм ее выбрала, исходя из его малолетства, сама она помещалась в том же этаже. Миссис Николсон хоть об этом и умолчала, сочла, кажется, что здесь уместней было бы поселить девочку, но не мальчика.
– Ведь я думаю, – сказала она, – тебе по ночам вряд ли бывает скучно?
Сидя в высоких подушках, сжимая в руке стакан молока, он ответил:
– Я ничего не боюсь.
– Но скучно бывает? Отчего?
– Не знаю. От мыслей, наверно.
– Да чем же они плохи, – сказала она, – эти твои мысли?
– Когда я тут, ночью время зря уходит, а мне про это думать не хочется.
Миссис Николсон, уже совсем готовой к выходу, осталось только накинуть газовый шарфик на волосы, а потом повязать его вокруг шеи.
– Ты скажи, – прерывая это занятие, потребовала она, – ты ведь не огорчаешься, что я ухожу? Тебе ведь тут, наверху, все равно, ты и не знаешь, дома я или нет?
– Нет, я знаю.
– Наверное, – предположила она неуверенно, – тебе спать надо? Все говорят, тебе полезно ложиться пораньше, но дни тогда такие короткие. Ну, мне пора.
– Еще и кареты нет.
– И не будет, не заказана. Такая благодать, приятно пройтись пешком.
Правда, говорила она так, словно радость прогулки ей заранее отравлена; как и он, она не могла не понимать, что уходя теперь, поступает жестоко. Она прошла в глубь комнаты поправить перед зеркалом шарф – еще не стемнело.
– Ну один-то разок можно лечь и попозже? Ведь это ничего, как ты думаешь? Я спрошу у Рокэм.
Решение оставалось за Рокэм. На ней лежало все, что отдавало резкостью распоряжений. Сама же миссис Николсон никогда и ничего не приказывала. Все в доме шло если не по волшебству, то с легкой руки покойного Джимми, раз и навсегда пустившего в ход этот часовой механизм. Блюда, подаваемые к столу, удивляли миссис Николсон, кажется, так же сильно и так же приятно, как Гэвина. И тем не менее она казалась не праздной, но занятой. На что тратила она дни, Гэвин не задумывался. Задумался потом, когда было слишком поздно. А они все больше наполнялись ею – дни, которые она тратила так беспечно.
Зато Рокэм всем командовала и старалась держать мальчика подальше от хозяйки. «Хозяйка, – говорила она, – к детям непривычная». И потому Рокэм каждое утро таскала его на море. Берег, весь в оранжевых холмиках гальки, был прочесан волнорезами, и возле одного из них устраивалась Рокэм с журналом. То и дело она поднимала глаза, то и дело его окликала. Обидно сданный на попечение Рокэм, Гэвин изводил ее, как несмышленое дитя: пытался украсить ей шляпку лентами из водорослей, приставал, чтоб она вытряхнула у него из ботинка камешки. Спуск с плато к подножью скал вызывал в буквальном смысле чувство униженья. Вблизи море угнетало колышущимся соленым простором – он норовил повернуться к нему спиной и, заслонив глаза щитками ладоней, смотрел вверх. Саутстаун отсюда, конечно, не был виден – как не видны безделушки на полке тому, кто стоит прямо под ней, – зато здесь как нигде поражала его иллюзорность, его волшебная искусственность. Флажки по краю набережной, склоненные к перилам фигурки – все было крошечное и четкое на фоне слепящего неба. И всякий раз, когда он смотрел вверх на этих смотрящих вниз, у него обрывалось сердце – а вдруг там она?
Обычно они, Рокэм и Гэвин, спускались к морю извилистой тропой, а поднимались уже на подъемнике. Но как-то раз Рокэм волею судьбы забыла дома свой ридикюль. И пришлось совершать восхождение. Удобные, с перильцами, скаты перебивались ступенчатыми маршами и выбитыми в скале скамьями, и Рокэм на каждую плюхалась, чтоб отдышаться. От полуденной жары, от пестроты цветов, усеявших скалы, Гэвин был сам не свой. Вдруг, словно что ударило его между глаз, он взглянул наверх и увидел над собой, на сини лицо миссис Николсон. Лицо, прозрачное от прозрачного шелкового зонтика, склонялось вперед. Так ему впервые довелось заглянуть прямо в глаза, которые его не видели. Взгляд был устремлен в пространство. Она не только его не видела, она не видела ничего. Ей что-то говорили, и она слушала, но не внимала.
Гэвин, ухватясь за перильца, вжавшись в них спиной, перегнулся над пропастью в надежде попасть в ее поле зрения. Напрасно. Он сорвал пучок розовых, слишком легких цветов, швырнул их кверху, но она и не смигнула. Тоска, страх, что он обречен так и не пробиться к ней, не только сейчас, но никогда, никогда, давили ему сердце и теснили дыханье, пока он одолевал два последних ската и еще несколько ступенек доверху. Он цеплялся за перильца, и они дрожали.
Тропа вывела Гэвина на набережную всего в нескольких шагах от того места, где стояла со своим спутником миссис Николсон. Спутником был адмирал Конкэннон.
– Здравствуй, здравствуй, – сказал адмирал отступя, чтоб Гэвина не заслонял ее зонтик. – Откуда ты-то здесь взялся?
– Ох, Гэвин, – воскликнула миссис Николсон, тоже оборачиваясь. – Почему же ты не на подъемнике? Я думала, тебе это нравится.
– На подъемнике? – переспросил адмирал. – Это в его-то годы? Что же, у мальчика сердце шалит?
– Нет, разумеется! – сказала она и таким гордым взглядом окинула Гэвина, что он тотчас сделался воплощением здоровья и силы.
– В таком разе, – заключил адмирал, – ему только полезно.
В грубоватом обращении, по-мужски, на равных, было что-то даже лестное. Миссис Николсон, наклонясь над парапетом, увидела пробивающуюся наверх шляпку своей горничной.
– Но я за бедняжку Рокэм тревожусь, – сказала миссис Николсон. – Сердца у нее нет, но приступы бывают. Какой, однако, туман! – и она обвела горизонт рукою в перчатке. – Мы давным-давно не видели Франции. Гэвин, боюсь, и не верит, что она действительно там.
– Она никуда не денется, – сказал адмирал и насупился слегка.
– Рокэм, помилуйте, – отвлеклась миссис Николсон, – вам ведь жарко. Зачем было карабкаться пешком в такую жару?
– Не летать же мне, мэм; я ридикюль позабыла.
– А вот адмирал Конкэннон говорит, все мы, наверное, скоро взлетим. Чего же вы ждете?
– Да вот мастера Гэвина жду, вместе идти.
– А зачем ему непременно с вами? Ты с кем хочешь, Гэвин?
Лицо у адмирала Конкэннона редко менялось, не изменилось оно и теперь. Черты его были строги и четки; весь он был нервный и сухопарый; и вечно как будто терзался – оттого, наверное, что вышел в отставку. Манера говорить, поступь, осанка – хоть вы легко узнавали их издали – были у него вопиюще неоригинальны. В состоянии, так сказать, покоя он обычно держал руки в карманах и если вдруг выдергивал одну руку, Щелкал пальцами – то этим и ограничивались все его жесты. Гэвин научился различать его голос и шаги среди ночных шумов улицы еще до того, как увидел в лицо; ибо адмирал провожал миссис Николсон из гостей, куда она упрямо ходила пешком. Раз, выглянув во тьму после того, как хлопнула дверь парадного, Гэвин увидел огонек сигареты – он повис и резко подрагивал под деревьями. Конкэнноны обосновались в Саутстауне ради здоровья миссис Конкэннон; обе их дочери ходили здесь в школу.
Вызволенный в синюю высь, Гэвин мог теперь гордо созерцать море, у края которого стоял только что. Но адмирал сказал:
– Не пройтись ли еще немного?
То есть: втроем так втроем, но тогда уж лучше двигаться. Миссис Николсон вскинула зонтик, и все трое поплыли вдоль набережной с величавой бесцельностью лебедей. Плавилась даль, пекся на солнце асфальт; и она шла между ними и уравнивала их мужские страданья – возраст был совершенно не в счет. Проходя мимо курзала, она сказала Гэвину:
– Адмирал Конкэннон сейчас говорил, что будет война.
Гэвин глянул на адмиральский профиль. Адмирал не повернулся, не отозвался, и Гэвин выпалил растерянно:
– Почему?
– Вот именно! – согласилась она. – Видите! – сказала она адмиралу, – и незачем меня дразнить, все равно я вам не верю. – Она огляделась и добавила: – В конце концов мы живем в настоящем; история – дело давнее; так говорится, хоть это, наверное, глупо. Я и в школе-то не любила историю; рада была, когда мы добрались до конца.
– И когда, моя милая, добрались вы до конца истории?
– В тот год, когда я взрослую прическу завела. Стало куда интересней, когда мы дошли до нынешних дней; и я рада была, что оставалась в школе, пока не убедилась, что все хорошо кончилось. Но бедненькие наши предки! Наверное, не следует так говорить – но разве не сами они виноваты! Они, должно быть, похожи на нас не больше, чем кошки или собаки. И, наверное, все же историю учишь не зря: хоть начинаешь понимать, какая уйма времени ушла на то, чтоб жить стало хорошо. И кто же теперь захочет все разрушать? Ведь никто же не захочет, – сказала она адмиралу. – Разве вы забыли, как теперь ведут себя люди, и ведь они не могут иначе. Цивилизованные страны вежливы между собой, как вот вы или я вежливы со своими знакомыми, ну, а нецивилизованные – побеждены, да их, как подумаешь, и немного осталось. Дикари и то больше ходят в пальто и в шапках. А если уж кто надел пальто и шапку да электричество научился включать – ему ведь точно так же не понравятся глупые шутки, как нам с вами. Или вам нравятся глупые шутки? – спросила она адмирала.
Он сказал:
– Я не думал вас расстроить.
– И не расстроили, – сказала она. – Ни на секунду не поверю, чтобы цивилизованная страна…
– Какая цивилизованная страна? – спросил Гэвин. – Франция?
– Для вашего сведения, – сказал адмирал сухо, – мы должны быть готовы сражаться с Германией, ибо она готова сражаться с нами.
– Нигде я не была так счастлива, – сказала миссис Николсон и, против обыкновения, даже почти решительно. – Подумай, – повернулась она к Гэвину, – ведь, если б не Германия, и тебя бы тут не было!
Адмирал меж тем сосредоточенно протыкал стеком клочок бумаги – обрывок письма, осквернявший набережную. Поджав губы, он проследовал к крошечной урне (до сих пор она стояла пустая за отсутствием мусора) и стряхнул со стека клочок. Он воскликнул:
– Хотел бы я знать, куда мы катимся, – положительно, не хватает только экскурсантов!
Этой его заботе прекрасная спутница вполне могла посочувствовать и посочувствовала так, что мир тотчас же был восстановлен. Гэвин, предоставленный самому себе, смотрел на море и размышлял над одной частностью беседы: у него не шло из головы, что адмирал назвал миссис Николсон «моя милая».
Но зачем адмиралу понадобилось пугать войной миссис Николсон?… Впрочем, когда Гэвин вернулся под родительский кров, ничто уже не казалось немыслимым. Он снова был вне зоны электричества. Медленно прощалось с Мидлендсом лето, и вязы в парке у Доддингтонов роняли скучные серые тени на чертополох, ржавые листья, навоз, на свалявшуюся траву, а Гэвин все ясней чувствовал, что здешняя жизнь никакому веку не подведомствена. В ней не было прогресса. Она оставалась без перемен, пока где-то рядом мучительно дергалась и разматывалась нить истории; грозное продвижение армий вряд ли могло ухудшить эту жизнь больше, чем разлив или неурожай; да и вряд ли ее еще можно было ухудшить. Здесь все прозакладывали нужде; здесь наследовали заботу, усталость и подозрение. Здесь с трудом одолевали враждебный заговор погоды, цен, скота и рода человеческого. От этой тягости история делалась уже не грубой и тщетной, каков виделась она миссис Николсон, но изобретательно злобной и вечно готовящей новые выпады. Жизнь шла поневоле, но не могла остановиться, и потому было ясно, что истории тоже не будет конца. Даже и передышки не будет. И в доддингтонской глуши, да еще в такой дали от Саутстауна, совершенно не верилось, что время работает на то, чтобы все стало хорошо.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я