https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/Terminus/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 




Элизабет Боуэн
Плющ оплел ступени



Элизабет Боуэн
Плющ оплел ступени

Плющ совсем оплел, засосал ступени и, притворно неистовствуя, словно обрушивался с них лавиной. Плющ оплел дверь, кустился под крыльцом, над крыльцом. Он совсем занес, он поглотил целиком половину высокого, на два крыла, дома – с самого низа и до конька крыши. Он был как густое, плотное дерево, и он от собственной тяжести топорщился и обвисал. О числе и величине упрятанных под плющом окон оставалось гадать по окнам в другом крыле. Но те, хоть и открытые взгляду, были совершенно незрячи – что-то темное, похожее на металл, накрепко опечатало рамы. Дом, не старый дом, был тускло-кирпичный, отделан камнем.
В довершенье всего на плюще теперь висели гроздья сочных бледно-зеленых ягод. В этом плодородии было что-то чрезмерное и грубое. Смущало, что такой урожай мог взойти на кирпиче и камнях. Если б не твердые доводы разума, хотелось бы думать, что окна под пущей не заколочены, подобно собратьям, и жадные побеги пронырливо влезли в дом и чем-то кормятся там.
Дом явственно погибал под плющом. Сколько еще надо б длиться войне, чтобы он окончательно в нем задохнулся? А дом был приличный, и вокруг сохранялось некое подобие порядка – тем более все это выглядело странно. Дом миссис Николсон всегда занимал особое место – он стоял, во-первых, отдельно, тогда как соседи его, столь же приличные, стояли парами или даже в ряд по четыре; во-вторых, он был последний на улице; наконец, он соседствовал с театром, стоя к нему фасадом под прямым углом. Театр за пологой дугою газона венчал и одновременно замыкал улицу, которая от него бежала к нависавшей над морем набережной. Дом не только отличался этим лестным расположением, но всегда был как-то особенно сам по себе. И, возможно, совсем не странно и даже справедливо, что он был обречен своей мрачной участи.
Улица была – во всяком случае, прежде – одной из самых фешенебельных в Саутстауне, и в избранный круг особняков лишь робко вторгались частные гостиницы. Утратив былой блеск, она и вовсе перестала существовать – ей ничего иного не оставалось. Когда-то вдоль тротуаров и вдоль огороженной лужайки, делившей улицу надвое, были посажены рядами каштаны; ограду, как и все прочее из железа, сняли давно; и лужайка поросла ржавой, очень высокой травой, и трава перепуталась с ржавой колючей проволокой. На эту траву, на проволоку и на бетонные пирамиды, воздвигнутые для отпора захватчику и за четыре года ожидания глубоко осевшие в землю, каштаны теперь роняли листву.
Упадок начался с исхода летом 1940 года, когда Саутстаун был объявлен линией фронта. Дома со стороны моря, как и по набережной, все реквизировали, а дома со стороны театра стояли пустые. Там и сям где крыльцо, где балюстрада обвалились, круша их, в садовые заросли, но не было настоящих развалин. Бомбы и снаряды щадили улицу, а действие взрывных волн, вообще ощутимое в Саутстауне, здесь замечалось как раз меньше, чем запустение и упадок. Шел сентябрь сорок четвертого, и поворот военного счастья, одна за другой победы над немцами отчего-то придали Саутстауну вид разоренного города. За лето вывели почти все войска, и вместе с солдатами ушла последняя натужная живость. Зенитные батареи в этом месяце переводили по берегу в другие места. В самые же последние дни пушки из-за Ла-Манша умолкли, положив конец любовной игре со смертью; с прекращеньем обстрелов жизнь лишилась ободряющих встрясок, выдохлась и едва влачилась. Возле заколоченных магазине, вдоль набережной, на улицах, скверах, на перекрестках»босновалась и росла пустота. Зону открыли, но никто почти пока не приезжал.
Несколько минут подряд в тот вечер на улице не было никакого движения – ни солдат не прошел. Гэвин Доддингтон стоял и смотрел на плюш, в котором залегла тоска. Небо заволокло, но еще не стемнело, и тупой, безвременный свет обтекал все вокруг. Возле театра – кто томясь, кто просто скучливо – толклись солдаты. Театральный газон залили асфальтом и превратили в стоянку для грузовиков; сейчас заводили как раз мотор одного грузовика.
Миссис Николсон за плющ уж никак не была в ответе: ее давным-давно не было в Саутстауне, ибо она умерла в 1912 году – за два года до того, что Гэвин по сей день про себя называл войной адмирала Конкэннона. По смерти ее дом продали с молотка, и с тех пор он, наверное, не раз переходил из рук в руки. Вряд ли кто из жителей, вынужденных в сороковом году отсюда выбраться, хотя бы слыхал о миссис Николсон. Сейчас этот дом являл странный парадокс: заколоченный и запертый с предельной тщательностью, он был также предельно заброшен. Никому и дела не было до плюща. Некому было и патриотически пожертвовать ограду на военные нужды – Гэвин Доддингтон нашарил под плющом, как и ожидал, чугунные кружева, по-прежнему украшавшие решетку палисадника. Палец вслепую и наизусть прошелся по рисунку, вместе с прочими здешними частностями отпечатанному с детства в его памяти. Подняв взгляд к окнам на открытой половине дома, он увидел под каждым тот же рисунок, только уменьшенный, – когда-то в эти решетки были забраны цветочные ящики. В давние, в ее времена тут пестрели цветы.
Очевидно, еще до сорокового года дом миссис Николсон принадлежал кому-то, но теперь был ничей. Последний владелец умер, наверное, где-то на другом краю Англии, и в ход пошло заведомо устарелое завещание, по которому имущество отказывалось наследнику, то ли канувшему в Лету после падения Сингапура, то ли пропавшему без вести после бомбежки Лондона либо в дальних боях. Узаконенное мародерство при всеобщем развале…
Гэвин Доддингтон так рассуждал, давая волю давней детской страсти, ставшей с годами причудой, – вечно дотошно все объяснять. К тому же он старался думать об этой истории отвлеченно, со стороны; и сосредоточенно рассуждал, чтобы вдруг не расчувствоваться.
В свое время молчаливое неодобрение миссис Николсон обратило эту дотошность в главный источник его мук. От них – от них тоже – остались шрамы с самого детства – ему было восемь, когда они познакомились, десять, когда она умерла.
И вот теперь, как только открыли зону, он сразу бросился сюда – зачем? Когда у тебя отнимают то, от чего ты добровольно решил отказаться, запрещают то, чего ты сам решил избегать, – решение твое вполне может поколебаться. Может, он бы и не приехал сюда, если б вообще не закрывали зону, но когда сняли внешний запрет, то и внутренние помехи снялись вместе с ним, как с подсохшей раны сползает струп вместе с повязкой. Наверное, когда пала Франция и прежняя формула «Я не могу поехать в Саутстаун» сменилась новой – «В Саутстаун поехать нельзя», он сразу излечился, во всяком случае, тогда же пошел на поправку. А когда зону открыли, как раз его на несколько дней отпустили из министерства. Вот он, не откладывая, и заказал себе номер в одной из немногих гостиниц, которые еще действовали в Саутстауне.
Он приехал сюда вчера вечером, и бродил в хмурых приморских сумерках только по одичалой, пустой набережной, опутанной колючей проволокой, и ничего почти не вынес из прогулки, кроме досады, что никого с собой сюда не прихватил. С мальчишеских лет склонный к романам, он редко когда пускался развеяться без спутницы. Не паломничество же он, в самом деле, затеял. Он торчал в баре, покуда бар не закрыли. Наутро он болтался на дальних подступах к дому, кружа вокруг да около по развороченным улицам. Он оттягивал свидание с домом, зная заранее, что сразу же после обеда, не позже, его все равно туда погонит тоска.

Вся эта история началась еще в Дрездене, с дружбы двух школьниц, посланных на последний год за границу. С тех пор Эдит и Лилиан не теряли друг дружку из виду в продолжение всей жизни, которая, впрочем, их далеко развела – тепло и Доверье держались скорей на постоянной переписке, чем на редrих встречах. Эдит осела с мужем в деревне, Лилиан вышла за крупного коммерсанта. Джимми Николсон купил жене дом в
Саутстауне в 1907 году и вскоре потом умер от удара. Он был ее старше на пятнадцать лет. Детей у них не было, единственная дочь родилась мертвой.
Эдит Доддингтон, не одобрявшая брака подруги, чаще стала ее навещать, когда та овдовела, но и то куда реже, чем обеим мечталось. Сама Эдит вечно билась и терзалась. Кроме денежных забот больше всего, пожалуй, мучило ее здоровье второго сына – Гэвин рос слабеньким мальчиком. Сырой климат низины был вреден ему, и врачи настоятельно слали его к морю, чтоб он окреп перед школой. И как только Лилиан об этом узнала, она, разумеется, тотчас пригласила Гэвина в Саутстаун – конечно, лучше всего с матерью, но если Эдит не выберется, пусть приезжает один. Миссис Николсон выражала в письме надежду, что они с ним, хоть пока не знакомы, не будут друг друга дичиться, во всяком случае, скоро поладят. К тому же ее горничная, Рокэм, умеет обращаться с детьми.
Гэвин наслышался о Саутстауне – единственном месте, где матери выпали какие-то необычайные радости. Горничную Рокэм прислали за ним в Лондон. В конце путешествия парочка одолела смехотворно коротенький путь от вокзала к дому миссис Николсон в открытой пролетке. Еще едва занимался слепящий июнь; навесы над окнами, маргаритки в наружных висячих ящиках качались на знойном ветру, летящем с моря вдоль улицы. В комнатах, за укрытьем навесов, плавал густой искрящийся сумрак. В лазурной гостиной, где над полочками слоновой кости повытягивались по стенам зеркала, Гэвина оставили дожидаться миссис Николсон. Он успел поразиться разнообразию безделушек, уставивших полки и столики, изобилью хрустальных ваз и тому, как тут рано расцвел красно-белый душистый горошек, – дома у них душистый горошек распускался только к июлю. Потом вошла миссис Николсон. Его удивило, что она не поцеловала его.
Она стояла, глядя на него сверху вниз (оттого что высокая)? и вся светилась чудесной нерешительностью. Потом она еще чуть-чуть склонила голову, оценивая не столько Гэвина, сколько важность минуты. Ее coiffure прическа (франц.).

была как струящийся сахар, крутые взбитые волны будто припорошило серебристой пудрой, но это лишь прибавляло молодого сиянья лицу, завершая образ юной маркизы.
Пышное, как летний свет, платье перетягивал тугой поясок с коралловой пряжкой. Тесно схваченные складки ширящимся каскадом падали до полу. Она неуверенно протянула правую руку, и он пожал ее, уже не поднимая глаз.
– Ну вот… Гэвин, – сказала она. – Ты ведь хорошо доехал, правда? Я так рада, что ты тут…
Он сказал:
– А мама просила вам кланяться.
– Правда? – и, уже устроившись на кушетке, утопив локоть в подушке, добавила: – Ну как там Эдит… как мама?
– Мама очень хорошо.
Она обвела глазами гостиную, словно увидев ее под его углом зрения и оттого как будто впервые. Примерив этот новый взгляд на свой старый, привычный, она, кажется, осталась довольной. Тотчас она спросила по-другому, уже внимательно:
– Как по-твоему, где тебе лучше сесть?
Ни в тот день, ни после, чуть не до самого конца, пока гостил в тот первый раз у миссис Николсон, Гэвин не научился отличать ее по-настоящему от ее жизни. Лишь когда лезвие любви наточилось достаточно, сумел он четко вырезать и окончательно отделить фигуру от фона. Саутстаун дал сыну бедного земледельца первое понятие о сказочном счастье рантье. Все доставалось без труда и казалось ему от этого верхом изысканности. Общество тут выигрывало от малочисленности – Узкий, понятный круг. Те, с кем она водила знакомство, располагали всем, чего бы ни пожелали, и ничем лишним не были обременены. Траты, которые позволял капитал, рассчитанные давным-давно и до того скрупулезно, что теперь совершались как бы ненароком, заполоняли их время. Свободные средства демонстрировались на каждом шагу – но не огромные, огромных и не было. Нигде в столицах и не могло быть, наверное, этих домов с легким, возвышенным, непринужденным укладом. У подъездов стояли внушительные, хоть и наемные экипажи: по вечерам, небольшой компанией, отправлялись помечтать подле римских руин либо осматривать какую-нибудь сельскую церковь. По слепящей набережной, там, где обрывалась тень, туда-сюда проплывали с ленцою зонтики. У самого моря услужливо выстроились магазины. И были благо родные словопрения в прохладных гостиных, были вечерние концерты в залах отелей, и театр, вечный театр, где хлопали еще долго после того, как Гэвин ложился спать. И главное – нигде никаких бедняков.
План этой части Саутстауна (взнесенное высоко над морем круто поднятое с тылу плато) был великолепен. Архитектура же была пустая, кричащая, громоздкая и разностильная. К счастью, Гэвин еще не вышел из того возраста, когда можно наслаждаться целым, не вдаваясь в нелепые частности. Мишурная пышность даже восхищала его. И ниши, арки, балюстрады, застекленные террасы и мансарды в подражанье французским сразу приняли участие в сплошном колдовстве. Столь же сильно впечатлял его лихой веерный разбег от театра и станции парадных улиц, из которых каждая потом перебегала наискосок более узкие жилые кварталы. Роскошью веяло от городских клумб, скамеек с изогнутыми, будто диванными, спинками, от флагштоков и гротов, от разбивки газонов. Здесь был свой климат, не подвластный ни календарю, ни жестки» ветрам с Ла-Манша. Бездельный город его пленял, а дальше в порт или рыбацкие улочки «Старого Саутстауна», он не отваживался забредать. Казалось, от такого маленького мальчуган» можно бы ждать и большей предприимчивости. Но миссис Ни колсон не очень об этом задумывалась.
Представление Гэвина о Саутстауне – как он понял много позже – совпадало с представлением одного покойного господина. Когда Джимми Николсон покупал жене дом, Саутстаун был венцом его мечтаний в некотором роде. Не будь он мужем Лилиан, он бы не выбрал его – сам бы, один, он не отважился на столь изысканный досуг. Смерть его оставил» неясность в вопросе, не замахнулся ли он даже в качеств мужа Лилиан чересчур высоко. Своим поприщем избрал amp; гольф.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я