водолей ру 

 

И. Солженицыным в его «Круге первом».
Операции по «обработке» заключенного ничем не отличались в 1928 году от тех, которым подвергся в 40-х годах арестованный дипломат Иннокентий из солженицынского романа. Разница была в переживаниях. Иннокентий, до самого момента ареста принадлежавший к «элите» и вовсе не собиравшийся бороться с этим строем, был ошеломлен самым фактом ареста и грубым обращением с ним. Мы, оппозиционеры, арестованные чуть не на двадцать лет раньше, знали, на что мы идем и с кем боремся, и были готовы ко многому.
И все-таки – не ко всему. Меня поразила система унижения человеческого достоинства, уже тогда применявшаяся советским государственным строем, в создание которого и я внес свою лепту. Несмотря на мою психологическую подготовленность к аресту, на меня произвело глубокое впечатление заглядывание обыскивающего в задний проход и еще большее – поведение женщины-врача.
Когда меня привели к ней, я увидел молодую, привлекательную женщину. Но обратилась ко мне эта «женщина» с такими словами:
– Брюки вниз, рубашку вверх. Поднимите член, нажмите, отпустите, одевайтесь.
Вот это меня ошеломило. Эти слова, это каменное выражение лица, этот бесцветный, казенный голос… Проделывая все приказанные мне манипуляции, я позволил себе заметить:
– Вы не врач, а тюремщик!
Она презрительно взглянула на меня. А я, уходя, думал: ведь все это должно унижать ее больше, чем меня! Зачем же она идет на это? Неужели только из-за тех благ, которыми одаряют ее «органы»?
И в комендатуре, и в камере, и в коридорах, по которым арестованного ведут на допрос, на оправку, в баню и в другие места, ему запрещается громко говорить. Мы, бывшие члены партии, попавшие в 1928 году в советскую тюрьму, этим правилом намеренно пренебрегали. Каждый раз, проходя по коридору, мы выкрикивали свои фамилии и спрашивали, кто здесь из Плехановки?
Я не переоцениваю нашу смелость: ведь тогда еще никого не били и не пытали. А посадить всех в карцер не было возможности: тюрьму переполняли оппозиционеры, и все они вели себя так же. «Попки» и тюремная администрация не знали, что с нами делать: мы ломали строго установленный тюремный режим. Единственным выходом было быстрее заканчивать следствие и вышибать нас с Лубянки в Бутырскую пересыльную тюрьму.
После обыска, осмотра и прочего меня отправили в знаменитую «внутреннюю тюрьму», здание которой до революции было гостиницей.
Основное здание ВЧК-ОГПУ, выходящее на площадь Дзержинского, принадлежало до революции Обществу государственного страхования (сокращенно «Госстрах»). (Здесь, на Лубянке, я впервые услышал остроту: «Раньше был Госстрах, а теперь – Госужас»). Во внутреннем дворе помещалась гостиница для приезжавших в командировки чиновников Госстраха. После того, как ее превратили в тюрьму, здание соединили крытым переходом с основным домом, где размещался аппарат ГПУ, в том числе и следователи. На стыке перехода с основным зданием установили пост, который каждый раз фиксировал записью в книге передачу заключенного следственным органам, а по возвращении со следствия снова делал запись, сопровождаемую распиской заключенного.
Во внутренней тюрьме меня сначала повели в баню (тоже очень точно описанную Солженицыным), а потом в камеру, куда вскоре принесли койку, матрац, одеяло, пуховую (роскошно жили тогда заключенные!) подушку, две простыни, полотенце и эмалированную кружку.
В камере, когда меня туда привели, находилось пять человек. Пока я там находился, количество менялось – от трех до восьми. Если коек было шесть, они располагались вдоль стен, если больше, лишние ставили посреди камеры, напротив двери, и, конечно, была в камере «параша».
Окно, во всю его высоту, изолировал от двора и от соседних окон щит. Все трубы были ограждены, и перестукивание таким образом исключалось.
Забыл рассказать, что прежде чем попасть в камеру, заключенный, по ходу «обработки», время от времени попадал в так называемый «бокс» – крохотную одиночную камеру, без параши, иногда приспособленную только для сиденья, иногда имеющую вделанный в стену топчан. Опытный заключенный, попав в бокс, сразу догадывается, что это – временное помещение (нет ни окна, ни «параши»). Неопытный же, как Иннокентий, и впрямь может подумать, что это одиночная камера.
В камеру я явился около пяти часов утра, и пока меня вводили, приносили койку, пока я стелил – все, конечно, проснулись. Но было не до разговоров, я улегся и заснул, хотя через час прозвучал подъем. Впрочем, тогда это ничем особенным не грозило: в 1928 году разрешалось и спать днем, и читать лежа.
Утром я познакомился с соседями. Один из них, военный (у него на петлицах остались следы двух ромбов), китайский коммунист, учился в Академии генерального штаба СССР. Он прекрасно говорил по-русски и рассказал мне, что сидит по подозрению в шпионаже в пользу Японии, но что несколько дней назад у него было свидание с начальником Генштаба Егоровым, и тот сказал, что его скоро освободят. С ним было интересно разговаривать, мы обсудили многие политические проблемы, причем оказалось, что по китайскому вопросу он полностью солидарен с Троцким.
Я договорился о ним, что если он освободится, то зайдет к моей жене и расскажет ей, что я здоров, бодр и вовсе не унываю. Действительно, его через несколько дней освободили, и как я потом узнал, он зашел к Розе и все ей рассказал.
Сидел со мной в камере и заключенный совсем другого рода – крупный профессиональный бандит, из «могикан» этого дела. По внешнему виду, по манерам, языку это был вполне интеллигентный человек, владевший, кстати, кроме русского, французским и итальянским языками. Сидел он, как рассказал мне, за крупную аферу, и ему грозил расстрел. Выдал его бывший член его группы по кличке «Ромка», который «ссучился», стал работать на ОГПУ и «накрыл» его в дачном поселке, где он «гулял» с элегантными дамами. Дальше, судя по его рассказу, разворачивалась типичная уголовная романтика. Оперативники на нескольких машинах окружили дом, стоявший «на стреме» сообщил об опасности, чекисты вошли во двор, он со второго этажа открыл по ним стрельбу и ранил нескольких человек. Но и его тяжело ранили в ногу, взяли, положили в больницу, вылечили и начали следствие.
Он говорил, что начальник отдела ГПУ, занимавшегося борьбой с бандитизмом, некий Вуль, сам бывший крупный бандит, «завязавший», предлагает ему, моему соседу, тоже «ссучиться» и идти на работу в его отдел. Вот теперь он должен решать: или в «бандотдел», или под расстрел.
Через несколько дней его забрали от нас. Как он решил – не знаю.
Расстреливали, по словам заключенных, в подвале нашей «внутренней» тюрьмы. Заключенного, приговоренного к расстрелу, вели в подвал, и шедший сзади чекист стрелял ему в затылок.
Третьего арестованного, украинца из Галиции, обвиняли в шпионаже. Следствие уже закончилось, и он ждал суда.
Через несколько дней в камере появился еще один заключенный по фамилии Иоффе. Это была колоритная фигура. Могучего сложения и необъятной толщины, с огромным животом и соответствующего объема противоположным местом, веселый и неунывающий, он появился в камере с чемоданчиком в руках, и вид у него был такой, будто он приехал на курорт.
Крупный делец-нэпман, Иоффе занимал пост председателя смешанного (с участием государственного капитала) акционерного общества по добыче, переработке и продаже рыбы. В Москве, в Охотном ряду (там, где сейчас здание Госплана СССР) у него был фирменный рыбный магазин, а в Астрахани – рыбные промыслы с заводом, производившим консервированную, копченую и соленую сельдь, белугу, осетрину, севрюгу и стерлядь. Ворочал он миллионами.
Во внутренней тюрьме Иоффе сидел не один раз, хорошо знал все порядки, и так как всегда, по его словам, выходил сухим из воды, был уверен, что и сейчас отделается легким испугом. Ныне его обвиняли в небольшом мошенничестве, которое могло дать ему большую прибыль: в том, что в каждую бочку сельди, проданной государству, он влил по лишнему ведру воды. При крупной партии сельди это могло составить большую сумму. Иоффе, впрочем, уверял, что обвинение ложное и что воды было влито ровно столько, сколько полагается по рецепту.
В чемоданчике, который ему, в порядке исключения, разрешили взять в камеру, кроме белья, лежали всякие съедобные деликатесы, а главное несколько блоков хороших папирос по 100 штук в каждом. Это тоже было исключение: у нас пачки вскрывали, и папиросы передавали нам навалом.
– Курите, – сказал он, широким жестом кладя блок папирос на стол, курите, не стесняйтесь. Выкурим – мне следователь еще передаст… И, закрывая чемоданчик, сказал:
– Вот, как прихожу из тюрьмы домой, так сразу заполняю его тем, что мне в тюрьме может понадобиться. Пусть стоит наготове…
Пробыл я на Лубянке недолго, недели две-три. Когда меня вызвали к следователю, я заявил ему, что ГПУ не имеет права вмешиваться во внутрипартийные разногласия и отказался давать показания. На этом мои встречи со следователем закончились, и через некоторое время меня перевели в Бутырскую тюрьму.
Здесь была другая обстановка. Камера огромная, людей много, не койки, а нары, постельного белья нет – спят или на голых досках, или на своем тряпье, под потолком – тусклая лампочка, облепленная пылью и грязью. Воздух – смесь гнилых овощей, пота, человеческих испарений и вони от параши. Меня ввели в камеру ночью, и увидев представшую передо мной картину, я от неожиданности остановился, надзиратель легонько подтолкнул меня в камеру и закрыл за мной дверь. Я продолжал стоять.
Кто-то с нар тихо подозвал меня. Я подошел.
– Пятьдесят восьмая? Оппозиция? – так же тихо спросил человек.
– Да, – ответил я.
– Садитесь (он подвинулся). Давно арестованы?
– Восьмого января.
Человек подвинулся еще, выделив мне полоску на нарах, чтобы можно было улечься боком, и посоветовал заснуть.
Я лег, но заснуть не мог
Утром, когда обитатели камеры проснулись, я постепенно составил себе представление о них. Большинство в нашей камере составляли растратчики, взяточники, проворовавшиеся и профессиональные уголовники («урки»), их было немного, но они терроризировали остальных и особенно преследовали политических. Меня они, естественно, встретили враждебно и явно искали случая наброситься. Но мы договорились с моим соседом, сплотили вокруг себя остальных (в том числе и нескольких религиозников, которых тоже особенно преследовали урки) и встретили нападение организованным отпором. После того, как мы их загнали под нары, урки присмирели и к нам больше не приставали. Жаль было среди них только молодых. Помню молодого паренька, почти подростка, сидевшего, подвернув ноги, на нарах и вдруг запевшего слабым, почти детским голоском:

В воскресенье мать-старушка
К воротам тюрьмы пришла
И родному свому сыну
Передачу принесла.

В 1928 году в Бутырской тюрьме на окнах еще не было козырьков. Поэтому оппозиционеры – а они были во всех камерах – связывались друг с другом через окна. Увидеть друзей и знакомых в окнах можно было и во время ежедневной получасовой прогулки. Кроме того, нам удалось наладить связь со всеми камерами через арестантов-бытовиков, разносивших пищу: они исправно передавали наши записки. Бесперебойно работал и тюремный телеграф: перестукивание по водопроводным трубам.
Так в течение двух-трех недель была подготовлена голодовка оппозиционеров, находившихся в Бутырской тюрьме. Мы предъявили такие требования:
Содержать всех политических заключенных отдельно от уголовников;
Улучшить пищу;
Ускорить отправку оппозиционеров в ссылку.
При невыполнении наших требований в течение 3-х дней мы объявляли голодовку.
Текст заявления мы согласовали друг с другом, подали одновременно вечером, на проверке, и передали его на волю. Московская подпольная оппозиционная группа выпустила по этому поводу листовку.
Однако голодовка не состоялась. За день до истечения объявленного нами срока нас поторопились вывести из камер на так называемый вокзал Бутырской тюрьмы, где нас должны были рассортировать по направлениям и местам ссылки.
Каждому из нас объявили решение Особого Совещания: по статье 58 п.10 принудительная ссылка сроком на три года. Затем дали свидание на полчаса. Ко мне, конечно, пришла жена, принесла мне вещи и продукты на дорогу, рассказала, что делается в Москве и сообщила, что меня отправляют в Среднюю Азию.
После этого меня, уже с вещами, вернули на вокзал Бутырской тюрьмы. Здесь уже были все наши, мы встречались и прощались с друзьями по оппозиции, узнавали, кто как «сидел», кто куда выслан. Узнали здесь и о том, кто из наших бывших единомышленников не выдержал нажима и стал «сотрудничать» с чекистами: рассказывать о своих связях, о местах хранения литературы и множительных аппаратов, и т. п. Здесь же на ходу давались поручения тем, кого еще не вызвали на свидание: передать на волю фамилии предателей.
На «вокзале» Бутырок я успел увидеть своих друзей по институту: Ефретова, Бригиса, Я.Кагановича, Мишина и других.
…Началась отправка. Вскоре вызвали меня и со мною еще шесть не знакомых мне оппозиционеров, среди них одна женщина. Нас посадили в машины, привезли на Казанский вокзал и ввели в помещение транспортного отдела ГПУ. Там нас ожидал начальник Главного политического управления ОГПУ Агранов, который, как оказалось, провожал всех, уезжающих в ссылку с этого вокзала.
Агранов обратился к нам со следующей информацией:
– Вы едете в Ташкент. Там явитесь в распоряжение П.П.ОГПУ по Средней Азии, который распределит вас по местам ссылки. Поедете вы в обычном плацкартном вагоне в сопровождении работников ОГПУ. Старшим из них я назначаю такого-то, который несет ответственность за вашу поездку. Ему дано указание обеспечить вам возможность выходить на остановках из вагона, гулять по перрону, делать покупки в ларьках, ходить в буфет и ресторан. Все это при том условии, что вы не будете общаться с пассажирами ни в поезде, ни на платформах, говорить о том, что вы едете в ссылку, устраивать шум и дебоши.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38


А-П

П-Я