где купить душевые кабины в москве 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Когда вскоре после этого Рейндль встал; чтобы уйти из клуба, один из сидевших за столом спросил своего соседа, почему, собственно, этого господина зовут Пятым евангелистом.
– Потому, что он так же никому не нужен, как не нужно и пятое евангелие, – со злостью ответил спрошенный, и все оживленно поддержали его.
У дверей между тем главный редактор Зонтаг в присутствии председателя кабинета министров увивался вокруг Рейндля, стараясь напоследок выудить у него еще какие-нибудь директивы.
– Вы читали мою последнюю статью об «истинных германцах», господин барон? – старался редактор.
– Милый мой Зонтаг, – любезно улыбаясь, произнес Рейндль, – поступайте как знаете. Но если вы поступите не так, как нужно то вылетите.
Редактор решил принять это за шутку и, улыбаясь, отошел. Г-н фон Дитрам, теперь уже наедине с Рейндлем, подойдя к нему вплотную, спросил:
– А какого вы мнения о Гартле, барон? Обаятельный человек, не правда ли?
– Да, – холодно ответил Рейндль. – Он подчас довольно занимателен.
– Если болезнь Кленка затянется, кого вы считали бы подходящим преемником?
Рейндль задумчивым, почти скучающим взглядом, окинул комнату.
– Ну, например, президента сената Мессершмидта, – лениво протянул он.
Затем удалился совершенно спокойный. Сзади доносился веселый, самодовольный голос Гартля, не знавшего, что с его кандидатурой покончено раньше, чем он успел выставить ее. Задумчиво, все еще предупредительно и подобострастно глядел председатель кабинета министров вслед человеку у рычага, свалившему Гартля, желавшего помилования Крюгера, осужденного: этим самым Гартлем за то, что он доставлял беспокойство.

20. О смирении

Танцовщица Ольга Инсарова, худенькая, чересчур изысканно одетая, несколько похожая на куклу, сидела в приемной доктора Морица Бернайса. Она перелистывала потрепанные журналы, ярко иллюстрированные альманахи, специальные медицинские издания. На мгновение внимание ее привлекло схематическое изображение легкого со всеми его извилинами, затем в каком-то иллюстрированном журнале – портрет женщины в купальном костюме, с собакой. Ей было назначено, прийти к четырем, но она ждала уже час, и, по-видимому, до нее должны были пройти еще двое больных. Она уже собиралась уйти, раздраженная холодной официальностью комнаты, напряженной тоской остальных ожидающих. Но у нее не хватило энергии осуществить свое решение, и она принялась в четвертый раз перелистывать все те же журналы.
Здоровье танцовщицы Инсаровой с некоторого времени пошатнулось; она любила плыть по течению, страшилась серьезного исследования, и ее друзьям пришлось потратить немало настойчивости, пока она не оказалась в приемной пользовавшегося общим доверием доктора Бернайса.
Доктор Бернайс был прежде всего врачом государственной больницы, считался большим авторитетом в своей области. Его уважали, побаивались, любили. Но он вел себя довольно странно. Предписывал, например, истощенным пролетариям диету, в которую входили устрицы, икра, нежное скобленое мясо, необычные для данного сезона овощи; строго запрещал им употребление маргарина и других суррогатов. В первый раз это было принято за шутку, вызвало смех. Но когда он такие предписания стал повторять десятки, сотни раз, пришлось принять меры. Допрошенный начальством, доктор Бернайс сослался на медицинские учебники, рекомендовавшие в подобных случаях именно такую пищу, а также на предписания, обычно дававшиеся его коллегами состоятельным пациентам. В ответ на осторожно сделанное ему указание о созданном по воле божией различии в экономическом положении людей доктор с самым невинным видом и без всякой резкости возразил, что это – дело экономистов и политиков, может быть, даже и богословов, что же касается врача, то он обязан исследовать больного без платья, а следовательно, и без бумажника. Ввиду того что он настаивал на своих принципах, ему было предложено покинуть занимаемую им должность. Несмотря на эту историю, сделавшую его невозможным в светском обществе, и на его неприятно грубоватые манеры, он все же пользовался у «большеголовых» хорошей репутацией и имел обширную практику.
После краткого разговора он без резкости, вежливо и деловито объяснил танцовщице, что ее болезнь приняла серьезную форму и он считает для нее необходимым скорейший отъезд в санаторий для туберкулезных. Инсарова медленно оделась, медленно, с впалыми щеками, словно во сне, двинулась своей липнувшей к земле походкой по залитой солнцем улице. Она находилась в каком-то сладостном опьянении, чувствовала почти что удовлетворенность от сознания, что теперь скоро умрет и во всяком случае имеет право дать себе волю.
В театре, на репетициях она была кротка и печальна. Намекала: «О, если б вы знали!» Умолкала затем, не отвечая на дальнейшие расспросы. Пфаундлер предлагал ей перестать ломаться, спрашивал, не свихнулась ли: она. В последние дни он снова стал обращаться с ней хуже, так как песенка Кленка явно была спета. Инсарова оставалась тихой, покорной, ни с кем не говорила о своей болезни.
Только с Кленком она решила поговорить об этом. Но ей снова, когда она явилась в дом министра, было отказано в приеме. На этот раз она не пришла в ярость, приняла это молча. Хорошо, пусть судьба наносит ей удары, – чем сильнее, тем лучше. Она все принимала с одинаково легкой, покорной улыбкой, очень шедшей к ней. Она написала Кленку письмо, во всех подробностях рассказала ему о том, как юный орангутанг в зоологическом саду был задушен своей мамашей в порыве чрезмерной нежности. Она каждый день под вечер бывала в зоологическом саду и очень была привязана к жуткому, но очаровательному зверьку. Пять ребер у него оказались продавленными. В приписке, в конце письма, она сообщала, что доктор Бернайс констатировал у нее тяжелую форму костного туберкулеза.
Вот уже четвертую неделю Кленк лежал все в том же состоянии: совершенно расслабленный, с слегка затуманенным сознанием. Он выгнал вон пользовавшегося общим доверием доктора Бернайса, так как ему были противны его немногословность и сухая деловитость. Но г-жа Кленк не могла успокоиться, пока этот неприятный врач снова не был приглашен. Тот, как всегда, скупясь на слова, предписал прежнюю диету. Он считал, хотя не высказывал этого, что выздоровление Кленка затруднялось прежде всего необузданностью его характера. Кленк очень страдал. Он видел, бессильный помешать этому, какие козни плелись против него. Проклятое невезение – лежать вот так со зрячими глазами и бессильными руками, в то время как эти ослы вдребезги разбивали все сделанное им, скаля зубы и с легкостью оттирая его. Все они жаждали избавиться от него. Старый Бихлер прекрасно знал ему цену, знал, что он самый подходящий человек для баварской политики, но он хотел избавиться от него, потому что Кленк не был достаточно покладист. Писатель Маттеи ревновал его к этой бабе, Инсаровой. Пусть, кстати сказать, он берет ее себе, этот похотливый козел. И у Гартля были свои основания, и у Тони Ридлера, и у других. Кронпринц Максимилиан, например, не любил его за то, что он не был достаточно горячим приверженцем двора. Кленк, разумеется, был монархистом, он ничего не имел против кронпринца. Но он был сторонником реальной политики. В ближайшее время и думать нечего было о восстановлении династии Виттельсбахов. Кроме того, исполненный баварским демократическим высокомерием и склонный поддразнивать других, он не мог удержаться и не дать почувствовать кронпринцу, когда он с ним встречался, что теперь у власти он. Кленк, а не Максимилиан. У него был слишком тяжелый кулак, слишком много сока в мозгу. Поэтому-то он и был им всем не по нутру, поэтому они и старались уничтожить его.
Несколько дней тому назад он сказал себе, что, если через неделю он не будет снова сидеть в своем рабочем кабинете, у других окажется слишком много «форы», и для него тогда все будет кончено. Неделя прошла. В сердце его жила еще, быть может, надежда, но в голове ее не было.
Когда же и сердце его перестало надеяться, дикая ярость охватила его, бессильно лежавшего в постели. Три дня сряду не допускал он к себе никого, не произносил ни слова. Стонал, рычал, в нечленораздельных звуках изливал такое неудержимое бешенство, что жена его бледнела.
На четвертый день явился министр Франц Флаухер, и Кленк, к удивлению своей жены, принял его. Коллега по кабинету привел с собой свою таксу, был настроен серьезно и кротко. Кленк, не склонный считаться с этим, сразу же заговорил сухо и деловито и, заявив, что совершенно утратил ясное представление о положении дел, с простодушным видом спросил коллегу, кто нынче из старых знакомых делает погоду в министерстве юстиции. Флаухер изобразил на своем лице удивление, постарался увильнуть. «Должно быть, Гартль», – высказал Кленк свое предположение. Флаухер потер рукой где-то между шеей и воротничком. Нет, – сказал он, насколько он понимал, речь идет не о Гартле. По его мнению, речь может идти о Мессершмидте.
Тут Кленк расхохотался. Он хохотал, хотя этот смех потрясал все его тело и усиливал боли. Хохотал долго, оттого что Гартлю все-таки не удалось добиться своего.
Не понимая его смеха. Флаухер с богобоязненным видом проворчал, что лучше бы коллега Кленк так греховно не смеялся. Такие испытания ниспосылаются для того, чтобы человек проверил себя и одумался. Так по крайней мере воспринимал это он, когда дважды в жизни был серьезно болен. Кленк дал ему некоторое время поговорить. Но когда Флаухер в третий раз произнес слово «смирение», Кленк сказал тихо, но недвусмысленно:
– Знаете, Флаухер, после этого и вы когда-нибудь будете еще председателем кабинета министров и будете лизать мне зад.
С этими словами он повернулся на другой бок, так что министру просвещения и вероисповеданий не оставалось ничего, как уйти со своей собакой, покачивая головой, осуждая такую гордыню и жажду наслаждений.

21. Господин Гессрейтер ужинает в Берлине

Радостно вдохнул г-н Гессрейтер воздух станции «Мюнхен – Главный вокзал». Разве даже копоть и дым здесь не были приятнее на вкус, чем в любом другом месте на свете? Он сдал на хранение багаж, вышел на площадь. Весело и громко зазвучал тростью с набалдашником из слоновой кости по мостовой. Он был в пальто; другое, не уместившееся в чемодане, он перекинул на руку. Он не вызвал к поезду шофера и вообще не хотел, чтобы его кто-либо встречал. Ему казалось оригинальным приехать домой трамваем. Он сел в один из блестящих голубых вагонов. С наслаждением втягивал воздух Баварской возвышенности. Ему нравились круглоголовые люди, нравилось местное наречие, на котором говорил кондуктор. Он слегка толкнул сидевшего с ним рядом пассажира, лишь для того, чтобы иметь возможность сказать ему: «Гоп-ля, соседушка!»
Он расхаживал по своему удобному, наполненному множеством вещей дому. Тут была мебель, какую делали сто лет назад, в так называемую эпоху «бидермайер». Множество всяких нелепого вида мелочей было расставлено по столам: безобразные рожи и маски, всевозможные украшения, зародыш в спирту, модели кораблей, череп крокодила, куклы из старинного театра марионеток, странные музыкальные инструменты, даже орудия пыток. По стенам сверху донизу были развешаны непритязательные картины, гравюры в старомодных черных и коричневых рамах. Даже уборная была украшена такими гравюрами и снабжена эоловой арфой, нежными звуками возвещавшей о входе и выходе посетителя. Много было развешано, расставлено вокруг и всевозможных мюнхенских «древностей»: затканные золотом головные уборы, какие мюнхенские женщины носили лет сто назад, модели зданий, особенно большая модель собора, того самого храма с незаконченными башнями, временно прикрытыми круглыми куполами, который считался как бы особой приметой города Мюнхена. Торжественно и нарядно выглядели только комнаты, в которых находились книги и картины.
По этому своему любимому дому расхаживал теперь г-н Гессрейтер, поглаживал двери, различные предметы, освещал по-разному картины, садился в свои удобные кресла, наслаждаясь их удобством. Надел просторный фиолетовый халат, оглядел себя в зеркало – свое полное лицо, теперь уж не обрамленное бачками, свой маленький чувственный рот. Дал себе свободу, громко зевнул, радостно вытянул руки. Чудесно было находиться в своих собственных комнатах, снова вступить во владение своим домом, своими вещами, картинами, уголком, снабженным эоловой арфой. Не могло быть, большего наслаждения на свете, чем возвратиться домой, наполнить душу своим собственным добром, радостным прошлым.
Вечером г-н Гессрейтер отправился в «Мужской клуб». Он радовался сейчас, после продолжительного пребывания за границей, встрече со старыми друзьями и приятелями по клубу, возможности с важным видом поделиться с ними своими путевыми наблюдениями, сравнить жизнь города Мюнхена с жизнью, которой жил весь мир. В таких случаях всегда изрядно критикуешь родной город, но именно после, длительного отсутствия эта критика будет лишь замаскированной, согревающей сердце хвалой.
В первые четверть часа пребывание в клубе г-н Гессрейтер действительно чувствовал себя необычайно счастливым, пока не произошло нечто неожиданное. По дороге в клуб он встретил отряд «истинных германцев» с барабанами и кроваво-красными знаменами. Руководствуясь еще взглядами, которых придерживались за границей, г-н Гессрейтер находил эти объединения и весь устраиваемый ими маскарад просто смешным, хотел и в «Клубе господ» посмеяться над ними. К удивлению Гессрейтера, его собеседниц, светский, всегда общительный министериальдиректор Гартль, с непроницаемым лицом заметил, что, к сожалению, в этом отношении не разделяет мнения г-на Гессрейтера. Удивление последнего еще возросло, когда важный г-н фон Дитрам тихо, но решительно запротестовал против его безобидных шуток, а художник Бальтазар фон Остернахер сказал, что движение Руперта Кутцнера можно считать каким угодно, но только не смешным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121


А-П

П-Я