https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/s-dushem/Rossiya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

» Легковесные, победоносные – все гибли. Только Касперль оставался цел – глупый, упорный и в конце концов побеждающий именно благодаря своей дурацкой хитрости и неповоротливости. Комик Гирль не понимал аллегорического значения этой фигуры, но ясно чувствовал, что она обладала именно теми свойствами, которые он способен был изобразить, – свойствами, жителя Баварской возвышенности. В глубине души он чувствовал себя прекрасно в этой роли. Но он успел уже выжать из нее все, что мог использовать для себя и что ему легко будет пустить в ход в своих собственных выступлениях «народного певца», без участия Тюверлена. Там, в залах «Минервы», он выступал один, и его не заслонял всякий сброд из «Волшебного театра», зверье из зоологического сада, прилизанные фатишки и голые девки. Весь аппарат, обозрения расстраивал его, внушал ему недоверие. Он чуял, так же как и Пфаундлер, у которого был тонкий нюх, грядущий провал. Твердо решил отказаться от роли.
Настоящую причину он не раскрывал своей подруге, вряд ли даже сам отдавал себе в ней отчет. Зато он не переставал ругаться по поводу того, что его пиво снова недостаточно подогрето, и ворчать, что дирекция способна дать издохнуть настоящему артисту, нисколько не заботясь о его больном желудке, что глупо было бы с его стороны продолжать тянуть эту лямку. Выпив пиво, он снова выходил в коридор, стоял там или за кулисами, произносил изредка: «Да, да, барышня, потом видно будет», – и имел такой подчеркнуто упрямый и унылый вид, что все озабоченно справлялись, чем он, собственно, недоволен.
Когда Тюверлен вошел в зрительный зал, там как раз репетировалась картина «Голая правда». Богатый молодой человек купил в Тибете идола, Кванон, женскую фигуру, обладающую свойством шевелиться, как только кто-нибудь солжет. Чем грубее ложь, тем резче движение. Молодой человек приглашает гостей. Собирается порядочно народу, начинаются обычнее в таких случаях разговоры. Идол дергается, двигается все быстрее, все более бурно, пляшет. Тибетскую Кванон изображала г-жа фон Радольная. Она с обычной своей спокойной настойчивостью добилась того, чтобы ей дана была роль. Катарина была не лишена известной тяжеловатой грации, к тому же достаточно забавна. Но Пфаундлер не был удовлетворен, не переставая придираться к ней. Катарина оставалась спокойной, Тюверлен видел, чего это ей стоило. Он знал, почему Пфаундлер позволяет себе так нагло обращаться с ней. Это объяснялось тем, что она одна, как это ни странно, серьезно пострадала в связи с законопроектом о конфискации имущества бывших владетельных князей. Правда, народное требование не было удовлетворено, и г-жа фон Радольная осталась бесспорной владелицей своего поместья Луитпольдсбрунн, сохранила и свою ренту. Но в то время как от всех остальных грязь, выливаемая в газетах противниками, отскакивала, не оказывая никакого действия, на г-же фон Радольной она оставляла несмываемые следы. Без всякой видимой Причины она одна осталась запятнанной. Прежнее придворное общество, ее круг, люди, которым она в свое время не раз оказывала разнообразные услуги, сейчас Держались с ней подчеркнуто холодно. Уже больше не было у нее ветра в парусах, – все это чувствовали. И Пфаундлер также чувствовал это. Показывал, что чувствует. Она была хороша в роли тибетской Кванон. Если бы не глупая газетная болтовня, Пфаундлер также нашел бы, что она хороша. Она знала это, знала также, что если он сейчас находил в ней столько недостатков, то причиной была не злая воля, а искреннее убеждение. Она много видела в жизни, знала свет и считала правильным, чтобы к неудачникам применялась более строгая мерка. Пфаундлер придирался. Его голос, вырывавшийся из трубы усилителя, звучал пронзительно, словно голос гигантского младенца. Г-жа фон Радольная спокойно все снова и снова репетировала сцену, пока Пфаундлер наконец, оставив свой режиссерский пульт, не появился на сцене. С злым выражением лица он тихо с угрозой заявил, что эту сцену придется, вероятно, вычеркнуть. На этот раз вспылил Тюверлен. Громко из темноты зала прозвучал его сдавленный голос: есть немало другого, что нужно вычеркнуть раньше. Пфаундлер на сцене, освещенный прожектором, повернул в сторону темного зала шишковатую голову, собираясь закричать, но сдержался и сказал, что этот вопрос придется разрешить позднее. Акробат Бианкини I подсел к Тюверлену и тихо произнес: «Вы правы, господин Тюверлен».
Тюверлен не сказал больше Ни слова. Не возражал против остальных картин. Г-н Пфаундлер все разбавил водой. Все сейчас, в сценическом воплощении, звучало вяло, осторожно, бессильно. Тюверлен видел – его работа пропала даром. Но огорчало его не то, что провал был неизбежен. Он горевал о потерянном годе. Может быть, и в самом деле прав был инженер Прекль, утверждавший, что в наше время нет места искусству. Тюверлен не шумел, не спорил с Пфаундлером, который с нечистой совестью, – он ведь знал, как хорош был первоначальный текст, – при каждой новой сцене ждал взрыва негодования со стороны автора. Но все было тихо, и только плечи Тюверлена все больше сутулились.
– Вы устали? – спросил артист Бианкини I.
– Нет ли у вас каких-нибудь замечаний? – время от времени, словно мимоходом, спрашивал Пфаундлер.
Нет, у Тюверлена не было никаких замечаний.
– Продолжайте, пожалуйста, – говорил он.
Его голос сегодня звучал, пожалуй, еще более сдавленно, чем всегда.
Имитатор музыкальных инструментов Боб Ричардс рассказал об одном обозрении, которое шло пятьсот раз. Все вынесли эти пятьсот представлений, кроме слона. Он издох после двухсотого.
Началась сцена «Бой быков», последний уцелевший в пьесе остаток творческого замысла Тюверлена. Тюверлен придал быку образ существа загнанного, тупого, обреченного на гибель, по-своему симпатичного, сильного, но лишенного хитрости, без которой в эти времена трудно было прожить. Голые девицы изображали теперь Тореадоров. В руках у них были разукрашенные лентами Пики. Они были одеты в коротенькие, расшитые золотом курточки. Из-под курточек дразняще выглядывали голые груди. Артистка Клере Гольц изображала матадора. Стихи, которые она должна была произнести, удались автору, звучали остроумно и зло. Они понравились даже Каспару Преклю и Бенно Лехнеру. Клере Гольц читала их с большим подъемом. Но все было напрасно. Пфаундлеровская осторожность искалечила и эту сцену. Все политическое было выхолощено; резкость и острота – уничтожены. Оставалось одно шутовство. Было над чем посмеяться, – это несомненно, Касперль – Гирль, под прикрытием материи и папье-маше изображавший быка, был действительно очень смешон в своих бесчисленных искусных и неоценимых перевоплощениях – неуклюж, трогателен, лукав, глупо-хитер, чудаковат. И Пфаундлер тут постарался: создал красочную и, при всей нарочитой тяжеловатости, все же веселую штуку. Но все пропало впустую. Не хватало насыщающего действие скрытого и все же четкого смысла. Итак, от Тюверлена во всем обозрении не осталось и следа.
Когда картина уже близилась к концу и Тюверлен собирался уходить, вдруг откуда-то выплыла мелодия – Несложная, дерзкая мелодия марша, – и Тюверлен остался. Эта мелодия, странная смесь испанского и негритянского жанров, мавританской дикости и испанского изящества, впитавшая в себя всю притягательность боя быков, сплетенную из изысканной пазы и наслаждения убийством, – не имела никакого отношения ни к тексту Тюверлена, ни к его художественному замыслу. Но она резко выделялась среди бравурной, шумной, шаблонной музыки, звучавшей до сих пор. Сцена стала иной, бык стал иным, стройные фигуры девушек ожили, задвигались по-человечески. Простенькая мелодия росла, крепла. Голоса девушек, их вульгарные уличные голоса сливались в дикий, слаженный хор. Как-то неожиданно обозрение вдруг снова приобрело смысл. Дерзкое ликование двух резко звенящих тактов овладевало слухом, кровью, выпрямляло вяло согнувшиеся спины, изменяло движение ног и биение сердца.
В последнем ряду зрительного зала, в одежде театрального цыгана, сидел человек, сочинивший эту музыку, тот самый бывший революционер, а ныне музыкальный клоун, который когда-то провозглашал автономию художника-исполнителя. В Санкт-Паули, портовом квартале города Гамбурга, уловил он когда-то эту мелодию. Матросская девка, рожденная матерью-южанкой, мурлыкала эти несколько тактов. Умелым изменением в ритме превратил он эту мелодию в то, чем она была сейчас. Остальные два композитора – официальные, те, чьи имена должны были значиться на афише, – косились на него. Бывший революционер сидел во мраке, критикуя, наслаждаясь. Он знал, что эта мелодия за год обойдет весь земной шар, распространяемая пятью тысячами джазовых оркестров, тремястами тысяч пластинок, радио, знал, что миллионы людей свою повседневную работу будут совершать под звуки этой мелодии. Этот человек преждевременно постарел и имел жалкий вид. Свое участие в обозрении он продал за низкое единовременное вознаграждение; ничто в его внешней судьбе не изменится от успеха его мелодии. Он не грустил об этом. Он улыбался. На всех людей в этом большом зале его музыка производила впечатление; на него – я в этом было его торжество – она уже не оказывала действия.
Сцена закончилась с большим оживлением и при общей уверенности в успехе. Когда потребовалось сразу же повторить ее, все были рады. Но тут, тихий и унылый, подошел к рампе комик Бальтазар Гирль и заявил, что он уходит теперь домой. Он и завтра не придет, и послезавтра не придет, и на премьеру тоже не придет. Он болен. Он всегда говорил, что пиво ему нужно хорошенько подогревать, а теперь вот он заболел и ясно чувствует, что это надолго, и поэтому он уходит домой. Люди на сцене растерянно окружили его, человек, державший наготове картонный бычий зад, так и застыл, разинув рот. Все в напряженном ожидании глядели на Пфаундлера. Тот медленно, на ходу соображая, поднялся по мосткам, ведущим на сцену, и долго шепотом убеждал в чем-то Гирля. Видно было, что Гирль почти не возражал. Многословную, хитроумную речь Пфаундлера он слушал с печальным и упрямым выражением лица. Пожимал плечами. Повторял все одно и то же: «Видите ли, у меня другие взгляды» или «Ну, теперь я пойду». Ушел.
Тюверлен не сделал никакой попытки вмешаться. Он давно разгадал комика Гирля и не был удивлен. Он был рад, что для него теперь все это дело окончательно ликвидировано. Пфаундлеру же, хотя в лице комика Гирля он терял тот столп, на котором держалась вся постановка, такой исход был даже по душе. Теперь дело было решенное – можно было вычеркнуть это дурацкое название «Касперль в классовой борьбе». Теперь, согласно велениям самой судьбы, оставалось «Выше некуда!», Разговаривая с Гирлем, он уже мысленно набросал соответствующую заметку для газеты. Полный решимости и энергии, он обратился к растерявшемуся помощнику режиссера: «Ну, что случилось? Репетируется следующая картина!» Он бранился, торопил. Началась перестановка, дикая толчея рабочих, артистов, декораций, кулис, музыкантов, всевозможных людей в белых халатах. В пять минут были установлены декорации для следующей сцены, «Натюрморт», в которой голые девицы воплощали разные кушанья. Они уже стояли в ожидании, готовясь судорожными шажками, под звуки дурацкой музыки, пройти по сцене. У одной вместо рук были клешни омара, у другой над задом торчали фазаньи перья, третья хлопала, открывая и закрывая их, створками устричной раковины. Не считая этих атрибутов, девицы были голые. Все сводилось к тому, чтобы сцена к концу действия представляла собой гигантский заманчиво накрытый стол, на котором красовались бы голые женщины и чудовищно увеличенные изображения лакомых блюд. Это была картина целиком в стиле «Выше некуда!» и совершенно во вкусе г-на Пфаундлера. Все на сцене стояло наготове. «Начинать!» – скомандовал Пфаундлер. Прозвенел режиссерский звонок.
Тюверлен тем временем ушел. Лениво позевывая, держа в руках шляпу и подставив летнему ветру свое голое лицо, бродил он без цели по жарким улицам. Он был доволен, что все именно так случилось, и снова был склонен находить мир прекрасным. Он настойчиво думал об Иоганне. Не потому, что ему хотелось спать с ней, – этого он тоже хотел, – но прежде всего ему хотелось ощущать ее присутствие возле себя. Браниться с ней, бранить себя и других. Услышать ее мнение, ее совет. Старые глупые слова «сердечность» и «доверие» были бы тут к месту, – подумал он. Приятно было бы, если бы сейчас Иоганна шла рядом с ним.
Иоганна накануне приехала в Мюнхен. Она сидела в закрытом такси ПА–8763, как раз в это время проезжавшем мимо. Но этого Жак Тюверлен не знал.

17. Консультация в присутствии невидимого

Иоганна, вернувшись в Мюнхен, расхаживала взад и вперед по своей большой комнате, обставленной солидной мебелью, вдоль оклеенных красивыми светлыми обоями стен и аккуратно прибранных книжных полок, наедине со всеми предметами, необходимыми при ее графологической работе, наедине с огромным письменным столом и пишущей машинкой. Под ее окнами, по ту сторону набережной, весело плескался темно-зеленый Изар. – Иоганна сторонилась мюнхенских знакомых, работала. Доктор Гейер на несколько дней уехал в Северную Германию, в Берлин, в Лейпциг. Его ждали обратно только в начале будущей недели. Хорошо было сейчас побыть одной. Она как-то по-особенному чувствовала себя «вернувшейся». Вся эта история со «светскими связями» была сплошной мерзостью. Не стоило ей в это впутываться. Начиналось это Гессрейтером и привело в конце концов к ветрогону. Нет, эта заплесневелая, тепловатая светская жизнь была не по ней, ей там нечем было дышать. Разве не ходила она все время в период своей связи с Гессрейтером странно скованная, словно в каком-то чаду? Сейчас она снова была окружена чистым, дневным воздухом. Довольная, она хрустнула пальцами, улыбнулась, почувствовала чертовское желание работать. Заказов было множество, могло хватить, если только она пожелает, месяца на три.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121


А-П

П-Я