Установка сантехники, оч. рекомендую 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Муравьев тяжело вздохнул. Что тут можно возразить! И Екатерина Федоровна перевела разговор на другое:
– Я благодарю бога, что он послал милому Никите такую любящую и преданную жену, как Александрина. Она и Нонушка, которая у них там два года назад родилась, его отрада и счастье. Не представляю, как бы Никита обходился без них!
– Захар Чернышов рассказывал мне на Кавказе о необычайной самоотверженности и безграничной любви своей сестры к Никите, – вспомнил Муравьев. – Кто-то из узников однажды в шутку спросил у Александры Григорьевны, кого она больше любит: бога или своего мужа? «Я надеюсь, – ответила она, – бог не взыщет за то, что Никитушку я люблю больше…»
– Оно так и есть, – подтвердила Екатерина Федоровна. – Когда Никиту арестовали, он упал перед ней на колени и просил простить, что скрыл свое участие в тайном обществе. Александрина бросилась к нему на шею и тут же, не раздумывая, заявила, что последует за ним хоть на край света и разделит судьбу его…
Екатерина Федоровна остановилась, вытерла невольно набежавшие на глаза слезы, потом продолжила:
– Александрина и другие жены несчастных, последовавшие за ними в Сибирь, это святые подвижницы. Их почитают таковыми во всех слоях общества. А государю угодно, чтоб с ними обращались там, как с каторжанками, и не позволяли жить в человеческих условиях… Нет, это подло, подло, подло!
Муравьев пробыл у Екатерины Федоровны весь день, а на следующий посетил другого родственника – сенатора Ивана Матвеевича Муравьева-Апостола. Этот визит был еще более грустным.
Страшная участь трех сыновей словно тяжелым камнем придавила старика. Узнать его было трудно. Он сидел у камина в халате и теплых домашних туфлях. Освещенное красным дрожащим пламенем высохшее лицо его с глубоко запавшими глазами и всклокоченными седыми волосами оставляло жуткое впечатление. Он неподвижно смотрел на огонь и что-то бормотал. Когда находившаяся с ним дочь назвала вошедшего в комнату Николая Николаевича, старик медленно повернул голову, молча протянул ему руку, тихим, усталым голосом осведомился о здоровье отца и семейства. И вдруг, несколько оживившись, произнес:
– Вот, послушай… Это я злегию написал… о себе, и об них, сынах моих…

Три юные лавра когда я садил,
Три радуги светлых надежд мне сияли.
Я в будущем счастлив судьбою их был…
И лавры мои разрослись, расцветали…
Была в них и свежесть, была и краса,
Верхи их, сплетаясь, неслись в небеса.
Никто не чинил им ни в чем укоризны,
Могучи корнями и силой полны,
Им только и быть бы утехой отчизны,
Любовью и славой родимой страны!..
Но горе мне!.. Грянул сам Зевс стрелометный
И огнь свой палящий на сад мой послал,
И тройственный лавр мой, дар Фебу заветный,
Низвергнул, разрушил, спалил и попрал…
И те, кем могла бы родная обитель
Гордиться… повержены, мертвы, во прах;
А грустный тех лавров младых насадитель
Рыдает, полмертвый, у них на корнях!..

И не в силах более сдерживаться, обхватив лицо исхудалыми руками, старик затрясся в глухих, беззвучных рыданиях.
Муравьев возвратился к себе на квартиру с тяжелым чувством. Сколько всюду горя, сколько безмерных страданий, сколько семейных расстройств, вызванных жестокосердием и злобной мстительностью императора.
И тут Муравьев невольно подумал о том, как милостиво обошлась судьба с ним, укрыв его за Кавказскими хребтами от оловянных глаз самодержца, и напрасно иной раз ропщет он на судьбу за жизненные невзгоды и уколы самолюбию, ибо все могло сложиться для него значительно хуже, и об этом ему забывать не следует.
А на следующий день неожиданно получил он письмо от брата Андрея, извещавшего о неприятном случае с Соней: «Она со мной говорила весело до тех пор, пока имела неосторожность поднять Наташу и нести ее в комнату. Это открыло у нее кровотечение, она потребовала доктора. Тотчас за ним послали, доктор Зембицкий – опытный акушер – приехал ночью и будет жить у нac до самых родов, кроме домашнего доктора Феля. Я дождусь родов ее и тотчас поеду в Петербург с радостным для тебя известием. Соня теперь только слаба, и ей велено лежать в постели до родов, впрочем очень весела и все пришло в порядок».
Муравьева известие это сильно обеспокоило, и он решил поездку в Литву отложить и, выхлопотав отпуск, возвратиться в Осташево. Но было уже поздно, поздно…
Вот она, пожелтевшая от времени, с расплывшимися от слез чернильными кляксами, записка отца, перевернувшая в одно мгновение всю его жизнь: «Не знаю, как сообщить о постигшей горести… Нашей Сонюшки уже нет на свете…»
И приписка Андрея: «Батюшку слишком расстроило письмо, и я не дал ему кончить… Ни слова не скажу тебе в утешение, милый брат, потому что в подобных случаях нет утешения, слова покажутся холодными, и брат не может рассуждать о потере жены. Писать тебе больно и не хочу больше, скажу еще только, что Наташа здорова».
Соню и родившегося ребенка, прожившего несколько часов, похоронили в Осиповом монастыре, недалеко от Осташева. Наташу Муравьев отвез в Петербург и отдал на воспитание в семью двоюродного брата Мордвинова. А сам в конце ноября выехал в свою бригаду, получившую вскоре приказ выступить к границам царства Польского, где начиналось восстание.
… Каково было отношение Муравьева к польскому восстанию? Ответить на этот вопрос чрезвычайно трудно. Муравьев буквально ни одним словом не обмолвился о том, не оставил никаких записей.
Главнокомандующим действующей против поляков армии являлся Дибич, но весной 1831 года он скончался от холеры, и на его место назначен был Паскевич. Судя по диспозициям и официальным реляциям обоих главнокомандующих, бригада Муравьева принимала участие в боевых действиях и во взятии Варшавы, но, выполняя приказы, сам Муравьев никакой инициативы не проявлял, ничем не отличился, никаких награждений за всю польскую кампанию не получил, хотя все ее участники за малейшие заслуги награждались с исключительной щедростью В служебном формуляре Н.Н.Муравьева значится, что он произведен в генерал-лейтенанты в 1831 году, но сам он (в книге «Русские на Босфоре», с. 441–447) утверждает, что это производство состоялось в 1833 году летом, когда он находился в Константинополе. Возможно, в 1831 году он был лишь представлен в генерал-лейтенанты, но утвержден в этом чине спустя два года.

.
После окончания военных действий Паскевич, говоря с императором о Муравьеве, сделал такой нелестный отзыв:
– Я вам говорил, государь, что это педант, неспособный чем-либо управлять!
Может быть, этот отзыв подсказан старой неприязнью Паскевича к Муравьеву, но вернее другое. Паскевич знал Муравьева на Кавказе как смелого, находчивого, предприимчивого генерала, на педанта во всяком случае он не походил, а в Польше Паскевич увидел лишь обычного служаку, не проявлявшего никакого особого рвения, исполнителя предначертаний высшего начальства.
Чем же была вызвана столь необычная для Муравьева пассивность в военных действиях? Думается, не только подавленным состоянием, в котором находился он после смерти жены, но и тем, что ему трудно было разобраться в сложных причинах и противоречивых обстоятельствах польского восстания. Шляхта не думала о свободе польского народа, об уничтожении феодального гнета и революционных преобразованиях, она стремилась к разрыву с Россией, чтоб усилить свои права и привилегии, честолюбиво мечтая о расширении польских границ за счет украинских и белорусских земель. А европейские политиканы, воспользовавшись случаем, призывали свои правительства к крестовому походу на Россию под предлогом помощи восставшему польскому народу.
Свойственные Муравьеву, как и другим дворянским революционерам, сословные предрассудки и противоречия не позволяли, конечно, сделать верной оценки польскому восстанию. Однако, судя по некоторым его записям, произведенным три-четыре года спустя, в его отношении к польским мятежникам можно различить и нотки известного сочувствия. Так, в 1834 году он по поручению брата Александра ходатайствует об улучшении жизни сосланного в Сибирь участника польского восстания некоего графа Мошинского и добивается в конце концов перевода его на жительство из Сибири в Чернигов. Между тем жена Мошинского во время ссылки мужа вышла замуж за гусарского ротмистра Юрьевича и явилась к Муравьеву за каким-то советом. «Мне противно было видеть женщину, столь нагло поступившую с мужем своим, – с негодованием отмечает в „Записках“ Муравьев. – Наши русские жены иначе поступали в бедственный год изгнания мужей их: они последовали за ними и, разделивши участь их, сделались и жертвами преданности своим мужьям. Иное было поведение полек: ни одна не последовала за мужем своим; иные за других замуж вышли, а все почти ограничили действия свои одним ношением траура, который долее носили те, коим он к лицу шел».
С явным презрением относится Муравьев к такому поляку, как граф Ржеуцкий, который «служил в последнюю войну против соотчичей своих и делал сие с наглостью, служа более лазутчиком, чем военным человеком, и продавая, может быть, обе стороны».
Муравьев сторонился общества богатой и знатной шляхты, не имеющей никаких прочных убеждений, готовой служить кому угодно. Зато, когда в находившиеся под его командой войска присланы были рядовые польские повстанцы, он заботится о том, чтоб они «никем не были обижены», и приехавшему на смотр императору рапортует, что «люди сии вели себя примерно».
Есть основание полагать, что Муравьев, подробно описавший все войны, в которых он участвовал, не оставил никаких записок о польском восстании из осторожности, не желая высказывать того, что вновь грозило потерей службы.

2

В 1832 году правитель Египта умный и смелый Муххамед-Али-паша восстал против своего повелителя турецкого султана Махмуда. Укрепив с помощью французских инструкторов армию и флот, Муххамед-Али начал военные действия. Египетские войска под начальством его сына Ибрагима быстро овладели Сирией и, разбив наголову турок под Гомсом, стали продвигаться в Анатолию. А египетский флот блокировал турецкую эскадру адмирала Галиль-паши в заливе Мармарице. Султан Махмуд оказался в очень тяжелом положении.
Русские дипломаты смотрели на эти события с большой тревогой. Для России выгодно было иметь слабосильного соседа. А возможное свержение султана Махмуда с трона, создание вместо расстроенного турецкого государства мощной Оттоманской империи, к чему, видимо, стремился дальновидный египетский паша, угрожало русским интересам. Император Николай к тому же видел в египетском паше зараженного «возмутительным духом» бунтовщика, в действиях его – злодейский умысел против законного государя.
В середине октября император созвал в своем кабинете наиболее близких лиц, чтобы обсудить создавшееся положение. Вице-канцлер Нессельроде, военный министр Чернышов, граф Бенкендорф и граф Орлов согласно высказали мнение о необходимости решительных мер для того, чтобы остановить продвижение египетских войск и оказать помощь султану Махмуду. Но каким образом это осуществить? Послать в Турцию вспомогательные войска? А согласится ли недоверчивый султан Махмуд принять эту дружескую помощь, не заподозрит ли в ней неблаговидных и тайных целей? Да и осуществление такой экспедиции потребовало бы и времени и больших средств.
Старый, осторожный вице-канцлер предложил:
– А не благоразумнее ли будет для предприятия нашего посылка в Константинополь доверенного лица, коему было бы вменено в обязанности уверить султана в дружестве нашем, а затем ехать в Египет и постараться склонить пашу отказаться от преступных намерений его…
– Превосходная мысль, я сам думал об этом, – кивнул головой император. – Однако же я опасаюсь, Карл Васильевич, что наше дипломатическое вмешательство в восточные дела может вызвать сильнейшее раздражение и противодействие замыслам нашим со стороны Англии и Франции.
– Мне кажется, государь, нам не следует производить дипломатического вмешательства, – ответил вице-канцлер, – а секретную миссию сию возложить на лицо, к дипломатическому корпусу не причастное…
– Не представляю, – заметил Бенкендорф, – как наиважнейшее сие поручение, требующее сугубой осторожности, совершенного знания восточных дел и тончайшей дипломатической изворотливости, может быть исполнено не дипломатом?
– Почему же вы, Александр Христофорович, так полагаете? – возразил Чернышов. – Вот граф Алексей Федорович Орлов… Разве мы не видели блистательных успехов в его сношениях с другими иностранными дворами?
Орлов насторожился. Он знал, как ненавидит его Чернышов, и если вздумал похвально отозваться о нем, значит, следует ожидать подвоха. Ну да, ясно! Желает, чтобы на него, Орлова, было возложено столь трудное и сомнительное в успехе поручение! Попробуй-ка убедить султана в русском дружелюбии, а мятежного египетского пашу в необходимости прекратить победоносные военные действия!
А подсказка Чернышова, как он на то и рассчитывал, императору понравилась.
– А что бы ты сказал, Алексей Федорович, – обратился он к Орлову, – если б я предложил тебе взяться за это дело?
– Вы знаете, государь, я всегда готов исполнить волю вашу, – спокойно проговорил Орлов, – но для сего посольства требуется, как справедливо указал Александр Христофорович, совершенное знание восточных дел и, я бы добавил, знание восточных обычаев и турецкого языка… Смогу ли я, государь, без знаний сих действовать успешно?
– А кого же ты считаешь более сведущим в восточных делах и способным с должным усердием исполнить столь важное поручение? – спросил император. – У тебя имеется кто-то на примете?
– Имеется, государь.
– Кто же?
– Генерал Муравьев.
Ответ вызвал общее удивление. На высоком покатом лбу императора собрались морщинки.
– Ты имеешь в виду того Муравьева, который был на Кавказе?
– Того самого, ваше величество, Николая Николаевича.
– Но тебе известно, полагаю, что он был удален из Кавказского корпуса за покровительство разжалованным и что Паскевич недавно корил его за бездеятельность в польской кампании?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66


А-П

П-Я