https://wodolei.ru/catalog/unitazy/bachki-dlya-unitazov/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Впервые конь провел Колдуна, и, сочтя это дурным предзнаменованием, он рассказал о случившемся сеньоре. Донья Барбара истолковала случай точно так же. «Все возвращается к своему началу», – вспомнила она слова Компаньона.
Тем не менее она раздраженно заметила подручному:
– Что с вами, Мелькиадес? Косяк водил вас по саванне, а вы даже не заметили этого? Видно, в Альтамире объявился человек, который знает средство против степных призраков.
В этих словах выразились противоречивые чувства, владевшие душой доньи Барбары. Мелькиадес, невозмутимо выслушав упрек, произнес:
– Когда захотите удостовериться, что Мелькиадес Гамарра никого не боится, только скажите: «Доставьте мне его, живого или мертвого».
И повернулся к ней спиной.
Донья Барбара задумалась, словно собиралась расчистить место для нового плана среди обуревавших ее мыслей.
II. Враждебные вихри
Не легкий шаловливый ветерок, вызвавший у Сантоса видение процветающих льяносов будущего, а злой, уносящий надежды смерч кружился сейчас над ним.
Марисела – уже не озорная и веселая хозяйка дома. С поникшей головой вернулась она в тот вечер из Эль Миедо, и Сантос, пожурив сначала, тщетно пытался ее ободрить.
– Ну, будет! Я больше не сержусь. Подними голову и соберись с духом. Не придавай значения этому нелепому, смешному предрассудку. Неужели можно поверить, что обрывок веревки, который ты привезла с собой, способен причинить мне какой-нибудь вред? Во всем остальном ты поступила благородно и смело, и я признателен тебе. Если так ты боролась за мою мерку, то как бы ты защищала мою жизнь, окажись она в опасности!
Но Марисела продолжала сидеть молча, не поднимая глаз. То, что она узнала за время короткого пребывания в Эль Миедо, одним ударом разбило иллюзии, еще недавно целиком заполнявшие всю ее жизнь.
Сперва дикая и душевно слепая, потом завороженная открывшимся ей новым миром и этой любовью, этой страстью без имени, витавшей где-то между мечтой и действительностью, она ни разу не задумалась над тем, что значит быть дочерью ведьмы.
Говоря о своей матери, что случалось очень редко, Марисела называла ее «она», и слово это не пробуждало в се сердце ни любви, ни ненависти, ни стыда. Предлагая Пахароте сопровождать ее в Эль Миедо, она впервые назвала донью Барбару матерью, и ей пришлось заставить себя произнести непривычное слово, не вызывавшее у нее никаких чувств, словно это был пустой звук.
Сейчас же это слово приобрело ясный, ужасающий смысл. Без конца оно срывалось с ее уст, и Марисела не могла сдержать отвращения. Ее неискушенная душа, едва познавшая добро и зло, с негодованием протестовала против кровного родства со злой соблазнительницей мужчин, посягавшей к тому же на человека, которого любила она сама.
Постепенно чувство ненависти сменилось жалостью к себе. Разве она не была жертвой матери? Но как бы то ни было, очарование рассеялось, равновесия уже не существовало. Мечта уступила место жестокой, неотвратимой действительности.
Сантос тоже был задумчив и однажды сказал:
– Мы должны серьезно поговорить с тобой, Марисела.
Решив, что Сантос намеревается сказать ей то, что она так давно желала услышать, Марисела поспешно перебила его, обращаясь к нему на ты, – она уже привыкла к этому:
– Какое совпадение! Я тоже хотела поговорить с тобой. Спасибо за все, что ты сделал для нас, но… папа хочет вернуться в Рощу… я хочу, чтобы ты отпустил и меня.
Сантос молча посмотрел на нее и спросил с улыбкой:
– А если я тебя не отпущу?
– Я все равно уйду! – И она расплакалась.
Он понял и, взяв ее за руки, сказал:
– Поди сюда. Скажи откровенно, что с тобой?
– Я – дочь ведьмы!
Это справедливое, но безжалостное по отношению к матери негодование вызвало у Сантоса такое же чувство горечи, какое причиняло ему безразличие Мариселы к отцу, и он машинально выпустил ее руки. Она бросилась в свою комнату и заперлась на ключ.
Напрасно он стучал в дверь, желая закончить прерванный разговор, напрасно хотел возобновить его в другие дни: пока он был дома, девушка не выходила из своего заточения.
Что бы ни сказал теперь Сантос, – даже признайся он ей в любви, – все было бы лишь запоздалым вознаграждением за несправедливость судьбы, сделавшей ее дочерью проклятой погубительницы мужчин. Враждебные вихри уносили надежду и на спокойную обеспеченную жизнь, которая еще совсем недавно казалась такой близкой.
Скот на ферме понемногу привыкал к новому житью. Правда, в коррали его приходилось загонять силой, но с каждым днем коровы становились послушнее, отзывались на клички и, перестав дичиться, не задерживали молоко в вымени.
С первыми петухами начиналась дойка коров. Хесусито, зябко поеживаясь, вставал в дверях корраля, а доильщики входили к коровам, неся в руках веревки и подойники и на ходу сочиняя куплеты:
Я б у зорьки попросила
Света хоть немножко,
Я бы ярко осветила
Милому дорожку.
И детский голосок Хесусито звенел в утреннем воздухе:
– Зорька, Зорька, Зорька!
Зорька громко мычала, теленок спешил на материнский зов, нетерпеливо просовывая голову сквозь разделявшую оба загона изгородь, мальчик распахивал ворота, пропуская теленка, и, пока тот жадно тыкался мордой в теплое, полное молока вымя, привязывал теленка к ноге коровы, а доильщик в это время поглаживал корову и приговаривал:
– Давай, Зорька, давай!
Когда вымя набухало и теленок стоял рядом с матерью, не перестававшей ласково лизать его, начиналась дойка и шла До тех пор, пока ведро не наполнялось молоком.
И снова куплет:
Вкуса чистой воды не узнать
Тому, кто из тапары пьет.
Счастья в жизни тому не видать,
Кто на чужбине невесту найдет.
А телятник Хесусито выкрикивал:
– Лилия, Лилия!
И начинали доить следующую корову.
Светало, и по мере того как поднималось солнце и воздух приходил в движение, к утренней свежести, запаху навоза и пению доильщиков примешивались другие запахи и звуки: аромат трав, увлажненных росой, душистый запах цветущих парагуатанов, резкий крик каррао в прибрежных зарослях, далекое пение петуха, трели иволги и параулаты.
Вечером стада возвращались в коррали. Над саванной протянулись последние лучи солнца, слышны голоса пастухов. Коровы идут с полным выменем, и у дверей корраля их уже ждут нетерпеливые телята. Ремихио оглядывает коров, прикидывает, сколько арроб сыра получится из удоя. Стоя в дверях загона, Хесусито смотрит в саванну и слушает пение пастухов – долгую, протяжную мелодию, музыку просторных, диких земель.
Но вот однажды Ремихио явился в господский дом. Он был мрачен и, не говоря ни слова, опустился на стул.
– С чем пришел, старик? – спросил Сантос.
Сыровар ответил, медленно выговаривая страшные слова: – Пришел сказать, что прошлой ночью ягуар загрыз моего внучка. Доильщики ушли на вечеринку, и на ферме остались только мы с Хесусито. Когда я проснулся от крика мальчонки, ягуар уже вцепился ему в горло. Я всадил нож в зверя, и когда взошло солнце, было двое мертвых: Хесусито и ягуар. Я пришел сказать, что теперь мне не для кого работать.
– Закройте ферму, Ремихио. Кроме вас, некому заниматься ею. Пусть скот дичает.
* * *
Окончился сбор пера, и Антонио сообщил результаты:
– Две арробы. Теперь можно подумать и об изгороди. При нынешних ценах на перо тысяч двадцать получите, а то и больше. Если не возражаете, я отправлю в город Кармелито. Он может закупить там и проволоку. У меня уже подсчитано, сколько потребуется. А пока поставим новые столбы вместо сгоревших. Конечно, если вы не передумали.
Идея цивилизации льяносов в голове у этого рутинера! Антонио Сандоваль, убежденный в необходимости изгороди! Да ведь именно об этом мечтал Сантос, приступая к реконструкции хозяйства. И он вернулся к своим смелым проектам, забытым из-за неотложных будничных дел.
Несколько дней спустя в саванне показались двое всадников.
– Это нездешние, – произнес Пахароте, вглядываясь.
– Кто же они? – спросил Венансио.
– Сами скажут. Видите, сюда направляются, – ответил Антонио.
Незнакомцы подъехали. Один из них держал на поводу еще одну лошадь.
«Конь Кармелито!» – удивленно подумали альтамирцы; в это время на галерею вышел Сантос.
– Вы доктор Лусардо? – спросил один из всадников. – Мы привезли вам неприятное известие от генерала Перналете, начальника Гражданского управления. Неподалеку от имения Эль Тотумо, в чапаррале, найден труп – похоже, кто-то из ваших работников. Правда, опознать не удалось, – труп уже разложился, да и самуро его порядком поклевали, – но люди увидели в саванне вот эту оседланную лошадь с вашим клеймом. Генерал велел отвести ее вам и сообщить о случившемся.
– Кармелито убили! – воскликнул Антонио с яростью и болью.
– А где его брат и перья, которые они везли с собой? – спросил Пахароте.
Посыльные переглянулись:
– В управлении неизвестно, что покойный ехал не один и вез ценный груз. Там думают, что он умер от удара. Но если у покойного было с собой добро, то мы сообщим об этом генералу, и он прикажет провести расследование.
– Значит, его еще не начинали? – спросил Сантос.
– Я вам говорю, там думают…
– Ну, довольно! Там всегда думают, как бы оставить преступление безнаказанным, – прервал Сантос. – Но на сей раз это не удастся.
На следующий день он отправился в Гражданское управление. Пришел час начать борьбу за справедливость в этой обширной вотчине насилия.
* * *
Узнав, что Сантос уехал, Марисела решила осуществить свое намерение: покинуть дом и вернуться в ранчо в пальмовой Роще Ла Чусмита, к прежней, единственно достойной ее жизни. Теперь она не переставала повторять:
– Лучше худое, чем латаное.
Лоренсо Баркеро подхватил мысль о переселении с решимостью безумца. Пора покончить с этим фарсом о его моральном перерождении. Его жизнь непоправимо разбита. Там, в лесном ранчо, он снова предастся пьянству. Там – трясина, которая должна поглотить его.
– Да, завтра же уйдем отсюда!
День спустя, на рассвете, воспользовавшись тем, что Антонио был в отлучке и не мог помешать их бегству, отец и дочь направились к пальмовой роще Ла Чусмита. За всю дорогу они не сказали ни слова; Лоренсо покачивался в такт шагам лошади, Марисела хмурилась. Только поравнявшись с рощей, Марисела оглянулась и, увидев, что строения Альтамиры скрылись за горизонтом, прошептала:
– Постараюсь внушить себе, что это был сон. Спешившись, Лоренсо сразу побрел к трясине, как делал
это и раньше между запоями, а Марисела, заглянув в ранчо, показавшееся ей теперь, после длительного пребывания в доме Лусардо, особенно убогим, принялась расседлывать лошадей, намереваясь оставить их здесь, пока за ними не приедут из Альтамиры. Она уже приготовилась привязать свою Рыжую, как– вдруг вспомнила, что Кармелито сравнил однажды укрощение Рыжей с ее собственным воспитанием, и тут же решила, что и Рыжая должна теперь вернуться к своей прежней жизни.
Она сняла с нее уздечку и приласкала со слезами на глазах:
– Все кончено, Рыжая! Ты – в саванну, я – опять в мою рощу.
И, отогнав лошадь, села на край колодца и дала волю слезам.
Рыжая осторожно отбежала в сторону, еще не веря в свою свободу, покаталась по песку, стряхнула его со своей светлой шерсти, коротко заржала, проскакала еще немного, остановилась и застыла, насторожив чуткие уши и вытянув шею. Наконец, убедившись, что ее в самом деле отпустили на волю, она простилась с хозяйкой коротким ржанием и исчезла в бескрайней саванне.
– Ну, хватит, – сказала себе Марисела, вытирая слезы. – Теперь – собирать хворост, как раньше. Кто рожден для печали, тому нечего думать о песнях.
Но если Рыжая легко вернулась к вольной жизни, то Мариселе было много труднее возобновить прежнее, полудикое существование.
Повседневные нужды и заботы о будущем усложняли ее 5кизнь и так настойчиво заявляли о себе, что, столкнувшись с ними, она испугалась возвращения в ранчо. Надо было не только раздобыть хворост и разжечь огонь, но и сварить обед, и восполнить недостающую утварь. Отчаяние и тоска последних дней помешали ей предусмотреть, что в ранчо надо будет готовить еду, стелить постель, ибо она уже не могла довольствоваться жалкой циновкой, да и от циновки-то ничего не осталось.
Что касается Лоренсо, то он был так далек от действительности, что не мог предвидеть этих безотлагательных нужд. К тому же, если была водка, – а об этом заботился мистер Дэнджер, – его уже ничто не интересовало.
Правда, теперь, как и раньше, лесные плоды могли заменить Мариселе хлеб, а в опавшей листве можно было найти корни юки и полусгнившие бананы; но эта грубая пища казалась ей несъедобной. Она уже не была прежней дикаркой, которая, не боясь лесной глуши, с хрустом ломая сучья, лезла в самую чащу или карабкалась на деревья, оспаривая корм у обезьян.
Энергии у нее было по-прежнему достаточно, но в Альтамире она научилась находить ей лучшее применение, и теперь речь шла не о том, чтобы копаться в валежнике или «мартышиичать» по деревьям, стремясь утолить голод, а обеспечить себе надежные н постоянные средства к существованию.
Сейчас она могла рассуждать спокойно и поэтому испытывала особую тревогу за будущее. Однажды ей пришло в голову спросить отца:
– Папа, имею я право потребовать от матери, чтобы она взяла на себя заботу о моем содержании? Она закапывает в землю кувшины с золотом, а нам с тобой есть нечего.
Лоренсо Баркеро с большим трудом собрался с мыслями, чтобы ответить связно:
– Права – никакого. В метрической записи она не значится твоей матерью. Она не хотела, чтобы записывали ее имя, и в бумагах упомянут один я…
Она прервала его:
– Значит, я даже не имею возможности доказать, что я – дочь ведьмы?
Отец долго смотрел на нее, потом пробормотал:
– Не имеешь.
В этом механическом повторении ее слов не чувствовалось и намека на осознание ответственности за судьбу дочери; Лоренсо как ни в чем не бывало вышел из ранчо и направился к дому мистера Дэнджера.
Раскаиваясь в жестокости своего нарочито обвиняющего вопроса, глядя, как отец удаляется нетвердой походкой, опустив руки вдоль «лишенного костей туловища», как говорили псе, кто знал Лоренсо, Марисела прошептала:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я