двойная раковина для ванной 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Может быть, эта холодная сдержанность придавала более таинственную прелесть их отношениям. Он много говорил ей о своей внутренней жизни, и она была уже не так удивлена (она уж не боялась больше) тем, что он почти все знал о ее прошлом.
Он заставил ее говорить об ее отце, вспомнить некоторые места странной музыки Пизани, и эти аккорды, казалось, восхищали и ласкали ее мечтательность тайным обаянием.
- Чем была музыка для музыканта, - сказал он, - тем пусть будет наука для мудреца. Ваш отец, глядя вокруг себя, видел, как все в мире чуждо его возвышенным гармониям, устремленным днем и ночью к небесному трону; жизнь с ее честолюбивыми устремлениями и низкими страстями казалась так бедна и презренна! В глубине своей души он создал жизнь и свет, подходившие к его душе. Виола, вы дочь этой жизни; вы будете царицей этого идеального мира!
В свои первые посещения он не говорил о Глиндоне. Но скоро настал день, когда он вернулся к этому разговору. И покорность, которую Виола выказывала теперь к его власти, была так велика, что, несмотря на все, что эта тема имела для нее несносного и неприятного, она пересилила свое сердце и молчаливо слушала его.
- Вы обещали, - говорил он, - следовать моим советам; если бы я стал вас просить, заклинать принять руку этого англичанина, разделить его судьбу, в случае если он сам предложит вам это, отказались бы вы?
Она удержала слезы, готовые политься из ее глаз, и со странной радостью в самом своем страдании, с тою радостью, которую жертвует даже своим сердцем тому, кто является властелином этого сердца, она отвечала со страшным усилием:
- Если вы можете приказать это... тогда...
- Продолжайте!
- Располагайте мною по вашему усмотрению!..
Занони оставался несколько минут в задумчивости: он видел борьбу, которую бедная женщина старалась скрыть; он невольно бросился к ней; он прижал ее руку к своим губам.
Это было первый раз, когда он отступил от некоторой строгости, которая способствовала, может быть, тому, что Виола не остерегалась его самого и своих собственных мыслей.
- Виола, - проговорил он, и его голос задрожал, - опасность, которую я не могу отвратить, если вы будете жить дольше в Неаполе, приближается с минуты на минуту. Через три дня ваша судьба должна быть решена. Я принимаю ваше обещание. Перед последним часом третьего дня, что бы ни случилось, я увижу вас здесь, в вашем доме. А до тех пор прощайте!
IV
Когда Глиндон простился с Виолой, его мысли снова углубились в те мечты и мистические догадки, которые всегда пробуждались в нем при воспоминании о Занони. Он бродил по улицам, не сознавая, что делает, до тех пор, пока наконец не остановился перед роскошной коллекцией живописи, что теперь составляет гордость многих итальянских городов, слава которых заключается в прошлом.
Он имел обыкновение ходить почти каждый день в эту галерею, содержащую несколько самых прекрасных картин учителя, которым он восхищался. Там, перед произведениями Сальватора, он часто останавливался с глубоким благоговением. Особенное, поражающее свойство этого художника состояло в силе воли. Лишенный идеи отвлеченной красоты, которая питает более возвышенных гениев своими типами и моделями, этот человек умел выражать величие в своих творениях. Его картины поражают величественностью не божественной, а дикой; совершенно свободный от всякого банального подражания, он овладевает воображением и заставляет следовать за ним, не на небо, но в самые суровые и дикие места земли. Его очарование не походит на очарование мага, астролога, а скорей на очарование мрачного заклинателя; его душа, полная энергичной поэзии, его сильная рука заставляют искусство идеализировать сцены действительной жизни!
Перед этой волей Глиндон испытывал трепет, благоговение и восторг более сильный, чем тот, который душа испытывает перед спокойной красотой шедевров Рафаэля. И теперь, пробужденный от своей задумчивости, он стоял перед этим диким великолепием мрачной природы, которая хмурилась на него с полотен художника, и ему казалось, что даже листья деревьев, похожих на призраки, шептали ему зловещие тайны. Эти пейзажи суровых Апеннин с шумящими водопадами более отвечали настроению его души, чем сцены реальной жизни. Строгие и едва обозначенные силуэты человеческих фигур, виднеющиеся на краю пропасти, похожие на карликов на фоне величия окружавших их скал, давали ему чувствовать могущество природы и ничтожество человека. В пейзажах Сальватора дерево, гора, водопад играют главную роль, а человек превращается во второстепенную деталь. Грубая материя царствует безраздельно, между тем как настоящий властелин ее ползает под ее величественной тенью.
Страшная философия искусства! Подобные мысли занимали Глиндона, когда его вдруг кто-то тронул за руку.
Он обернулся и увидел подле себя Нико.
- Великий художник! - воскликнул Нико. - Но его жанр не нравится мне.
- И мне тоже, но я восхищаюсь им. Красота и спокойствие нравятся нам; но к темному и ужасному мы испытываем глубокое чувство, похожее на любовь.
- Это правда, - проговорил Нико. - А между тем это чувство есть только суеверие. Сказки о феях, привидениях и дьяволе, которыми питают нас няньки, суть часто источники впечатлений нашего зрелого возраста. Но искусство не должно потворствовать нашему невежеству, искусство должно показывать только истину. Признаюсь, что Рафаэль нравился бы мне больше, если бы я имел симпатию к его сюжетам; но его святые и мадонны кажутся мне только мужчинами и женщинами.
- Из какого же источника должна живопись черпать свои сюжеты?
- Без сомнения, из истории, - отвечал сурово Нико, - из тех великих римских сражений, которые внушают людям чувство свободы и мужества и в то же время республиканские добродетели... Я жалею, что кисть Рафаэля не изобразила битвы Горациев, но Франции и ее республике предназначено дать потомству новую, настоящую школу в искусстве, которая никогда не могла бы развиться в стране попов и лицемеров.
- Значит, святые и мадонны Рафаэля представляются вам просто мужчинами и женщинами? - спросил с удивлением Тлиндон, не обращая внимания на разглагольствования француза.
- Конечно!.. Ха-ха! - неприятно засмеялся Нико. - Уж не хотите ли вы, чтобы я верил в святцы?
- Но идеал?
- Идеал! - прервал Нико. - Вздор! Итальянские критики и ваш англичанин Рейнольдс вскружили вам голову своими gusto grande и идеальной красотой, которая говорит душе! Во-первых, есть ли еще душа? Я понимаю человека, который просит меня сочинить для тонкого вкуса, для развитого ума, для разума, понимающего истину; но для души... чушь... Мы являемся только видоизменениями материи, и живопись есть одно из таких видоизменений.
Глиндон Переводил взгляд с картины на Нико и с Нико на картину. Догматик выразил мысли, пробужденные в нем видом картины. Глиндон, не отвечая, покачал головой.
- Скажите мне! - воскликнул вдруг Нико. - Этот шарлатан Занони... О! Я знаю теперь его имя и фиглярство... Что он вам говорил про меня?
- Про вас? Ничего; он предупреждал меня только против ваших идей.
- А... это все? - воскликнул Нико. - Это знаменитый обманщик, и при нашем последнем свидании, на котором я обнаружил его хитрости, я подумал, что он станет мстить какими-нибудь сплетнями.
- Обнаружили его хитрости!.. Каким образом?
- Это длинная и скучная история: он хотел открыть одному из моих друзей тайны долгой жизни и секреты алхимии. Советую вам отказаться от такой малопочтенной связи.
Сказав это, Нико поклонился и, не желая, чтобы его расспрашивали на этот счет, пошел своей дорогой.
Душа Глиндона укрылась в искусстве, как в убежище, и слова и присутствие Нико были для него довольно неприятны. Его взгляд перешел с пейзажа Сальватора на "Рождество" Корреджио: разница между двумя жанрами поразила его как новое открытие.
Это прелестное спокойствие, это чувство прекрасного, эта сила без усилий, это живое нравоучение высокого искусства, которое говорит душе и которое возвышает мысль с помощью красоты и любви до религиозного восхищения, - вот где была истинная школа.
Глиндон вышел из галереи с сожалением, унося с собой вдохновенные мысли, и вернулся домой.
Довольный, что не нашел у себя трезвого Мерваля, он задумался, стараясь вспомнить слова Занони при их последнем свидании.
Да, он чувствовал, что даже слова Нико об искусстве были преступлением. Они унижали воображение и ставили его наравне с механизмом. Нико, который видел в душе только вид материи, смел ли он говорить о школах искусства, которые должны были превзойти Рафаэля? Да, искусство было магией, и так как он признавал истину этого афоризма, то мог понять, что в магии может заключаться религия, так как религия необходима искусству.
Избавившись от холодной осторожности, с которой Мерваль старался профанировать всякое изображение, кроме золотого тельца, Глиндон чувствовал, что его честолюбие снова проснулось, оживилось, зажглось.
Он только что открыл в школе, признаваемой им до тех пор за лучшую, ошибку, которая стараниями Нико еще яснее предстала перед его глазами. Это открытие дало новое направление его воображению.
Не желая пропустить этой благоприятной минуты, он поставил перед собой краски и палитру. Погруженная в создание нового идеала, его душа поднялась к пределам прекрасного.
Занони был прав: материальный свет исчез в его глазах; он видел природу как бы с вершины горы, и, по мере того как беспокойные вибрации его смущенного сердца успокаивались, небесный взгляд Виолы отражался в них как светлая звездочка.
Он заперся в своей комнате и велел всем отказывать, даже Мервалю. Опьяненный чистым воздухом своего нового существования, он в продолжение трех дней и почти стольких же ночей был углублен в свою работу, но на четвертое утро произошел перелом, который следует за всякой усердной работой. Он проснулся рассеянный и усталый, взглянул на свое полотно, и ореол величия, казалось окружавший его, уже исчез.
Ошибки великих учителей, с которыми он желал быть наравне, представлялись ему бесчисленными; недостатки, до тех пор незаметные, приняли в его глазах чудовищные размеры.
Он стал писать и поправлять, но рука изменила ему; с отчаянием он бросил кисти и открыл окно.
День был прекрасный, тихий; улица была оживлена тою жизнью, всегда веселой и живой, которою наслаждаются жители Неаполя. Погода манила его воспользоваться своими радостями и удовольствиями, его мастерская, еще недавно казавшаяся ему достаточно обширной, чтобы вместить в себе небо и землю, казалась теперь тесною, как тюрьма осужденного.
Он с удовольствием услыхал шаги Мерваля на лестнице и открыл дверь.
- И это все, что вы сделали? - спросил Мерваль, небрежно посмотрев на работу своего друга. - Неужели для этого вы скрывались от светлых дней и звездных ночей Неаполя?
- Пока лихорадка продолжалась, я был ослеплен более блестящим солнцем и дышат сладостным ароматом более светлой ночи.
- Лихорадка прошла, вы соглашаетесь с этим. Хорошо; это по крайней мере признак здравого рассудка. Впрочем, гораздо лучше пачкать полотно в продолжение трех дней, чем делаться смешным на всю жизнь. Эта маленькая сирена...
- Довольно! Я ненавижу, когда вы произносите ее имя.
Мерваль подсел ближе к Глиндону, скрестил руки, вытянул ноги и собирался начать серьезные предостережения, как вдруг раздался стук в дверь и, не ожидая позволения войти, показалась отвратительная голова Нико.
- Здравствуйте, мой дорогой друг. Я хотел поговорить с вами. Гм... вы работали, как я вижу. Хорошо! Очень хорошо! Рисунок смел, много легкости в правой руке. Но подождите, хорошо ли исполнение?.. Не замечаете ли вы, что эта фигура не имеет контраста? Правая нога впереди; правая рука должна быть, очевидно, откинута назад. Но вот этот маленький мальчик прекрасен!..
Мерваль ненавидел Нико. Все утописты, реформаторы, все те, которые удалялись под каким бы то ни было предлогом от проторенного пути, были ему одинаково ненавистны. Но в эту минуту он охотно поцеловал бы француза. Он читал в выразительном лице Глиндона все отвращение и ненависть, которую он испытывал.
После восторга вдохновения и работы слушать человека, говорившего о пирамидальных формах, правых руках, правых ногах... видеть непризнаваемую мысль и слышать критику, оканчивающуюся похвалой мизинцу!
- Ба! - воскликнул Глиндон, закрывая свою работу. - Довольно об этом. Что вам нужно было сказать мне?
- Во-первых, - отвечал Нико, садясь на табурет, - во-первых, этот синьор Занони, этот второй Калиостро, критикующий мои учения... я не мстителен; как говорит Гельвеции, наши ошибки происходят от наших страстей; и я умею управлять собой, но ненавидеть из любви к человечеству есть добродетель; и я был бы в восторге, если бы мне представился случай донести на него и судить синьора Занони в Париже.
Маленькие глаза Нико злобно сверкали, он скрежетал зубами.
- Имеете вы какие-нибудь новые причины ненавидеть его? - спросил Глиндон.
- Да, - отвечал с бешенством Нико. - Да, я узнал, что он ухаживает за девушкой, на которой я намереваюсь жениться.
- Вы! О ком вы говорите?
- О знаменитой Пизани. Какая божественная красота! Она составит мое счастье, как только будет провозглашена республика, а республика наступит раньше конца года.
Мерваль со смехом потирал себе руки.
Глиндон покраснел от гнева и стыда.
- Разве вы знаете синьору Пизани? Говорили вы с ней когда-нибудь?
- Нет еще; но когда я на что-нибудь решаюсь, то быстро добиваюсь этого. Я скоро вернусь в Париж, мне пишут, что хорошенькая жена составит неплохую рекомендацию для патриота. Время предрассудков прошло. В Париже начинают понимать самые высокие добродетели. Я хочу привезти с собой прекраснейшую женщину во всей Европе.
- Остановитесь!.. Что вы хотите делать? - воскликнул Мерваль, хватая Глиндона за руку.
Возмущенный художник хотел броситься на француза со сверкающими глазами и сжатыми кулаками.
- Милостивый государь, - проговорил Глиндон сквозь зубы, - вы не знаете, о ком говорите.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58


А-П

П-Я