https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/120x80/s-visokim-poddonom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Пожалуйста!
У него был такой сиплый голос, такие по-молодому обиженные глаза, что Женька беспомощно замычал. Было жалко Бориса Владимировича, стыдно перед Андрюшкой, страшно за самого себя. Помогла Людмила Гасилова с ее безмятежным лицом, пышными волосами, непонятной улыбкой. Она глядела на Женьку спокойно, терпеливо ждала, когда он скажет что-нибудь умное.
– Плохо жить, если Ленский – посредственность! – пробормотал Женька. – Я не хочу, чтобы он был таким!
Ему отчего-то стало легче. К груди прихлынуло горячее, затылок почувствовал верную твердость стены.
– Вы говорили, что любите Пушкина, а ведь Ленский похож на него… – хамским тоном сказал Женька. – Так и Лермонтов думал…
Покачивающийся с носков на каблуки Борис Владимирович неожиданно стал так ненавистен Женьке, что защипало в глазах. Блестело на безымянном пальце золотое кольцо – вызывало душащую ненависть, лежала на высоком лбу картинная белокурая прядь – он задыхался от презрения к ней, обиженно дрожали глаза – он видел, что они похожи на шарики от детского бильярда.
– Если вам хочется быть Онегиным – будьте! – с дерзкой улыбкой разрешил Женька. – Вы тоже неживой, придуманный…
– Покиньте класс, Столетов! На перемене зайдете в кабинет директора…
В коридоре Женька подошел к окну, прижавшись разгоряченной щекой к стеклу, замер в медленной тоске.
Школьный коридор звенел пустотой, но покоя не было – за коричневыми дверями пошумливали ребята, слышались голоса учителей, скрипели парты, шаркала валенками сторожиха тетя Дуся и, глядя на Женьку, вздыхала. Он думал: «Плохо, ой как плохо!» – и чувствовал, что надо что-то предпринять: или разрыдаться на весь пустой коридор, или, достав из кармана пачку «Прибоя», закурить в десяти метрах от директорской двери. Он осторожно, краешком мысли, вспомнил о казни Гавена, потом, мысленно захлопнув книгу, произнес шепотом: «Я тоже умру!» Должна была опять открыться черная пустота и бесконечность над стрехой родного дома, увидеться холодный Млечный Путь, остановиться сердце, но ничего не произошло. Деревенская околица виднелась через школьное окно, торчал скучный скворечник, голубела тайга. Не было, нет, не было смерти, пахнущей типографской краской и дерматином; была только пустота, усталость, скучные воспоминания о бессонной ночи да боль в пояснице…
Когда зазвенел звонок, Женька тихонечко побрел к дверям директорского кабинета, нахально улыбнувшись, прислонился к затемненной стенке. Все было известно наперед: добродушный директор Петр Васильевич будет охать и жалобно вытаращиваться, жалеть замечательного сельского врача-энтузиаста Евгению Сергеевну Столетову, сочувствовать выдающемуся советскому метеорологу-энтузиасту Василию Юрьевичу Покровскому. Потом придет и умостится на кончике соседнего стола завуч Викентий Алексеевич, подумав, непременно скажет: «Весьма, весьма огорчен!» – и протяжно вздохнет.
Бориса Владимировича все не было, затем над головами первоклассников появились наконец его прямые плечи и высоко вознесенная голова. Преподаватель шел неторопливо, сморщившись от шума и суеты, досадливыми движениями рук разгребал ребячью толпу.
– Ага, ты на месте, Столетов! – проговорил Борис Владимирович. – Ну что же, пойдем-ка в учительскую! Шагай-ка за мной, Столетов… Вали-ка за мной, как говорят в нашенской деревне…
Женька угрюмо сопел, потом сказал:
– Вы меня пригласили в кабинет директора, а не в учительскую…
Преподаватель смотрел на Женьку весело.
– Забавное приключение! – великодушным тоном проговорил он. – За-а-бавное! В твоем возрасте, Столетов, естественно хотеть быть загадочным лишним человеком, одеться во флер таинственности… Н-да! Юноши твоего возраста, Столетов, убиенным Ленским быть не хотят! Невыгодно, дорогой мой! А ты?
Женька глядел в ускользающие серые глаза, видел нервную жилку на крепкой шее, беспокойный палец с обручальным кольцом. Потом Женька медленно-медленно подумал: «Не хочет он меня вести к директору…» Конечно! Добродушный директор, поохав и поахав, непременно заинтересуется новой трактовкой образа Онегина, завуч Викентий Алексеевич наверняка доберется до фразы: «В учебнике – для экзаменов, в классе – для души!»
Потрясенный Женька, не мигая, смотрел в серые глаза преподавателя литературы: «Он боится, боится!» Медленно-медленно наплыла острая жалость к учителю: жалким, тонким казалось золотое кольцо, самодельным – купленный в городе галстук, обнаружилась седина, начинающая трогать виски Бориса Владимировича, корпевшего сутками над стопками тетрадей.
– Борис Владимирович! – прошептал Женька. – Борис Владимирович… Это ничего, это пустяки… Я читал Писарева, знаю, что это он говорил про Ленского «самолюбивая посредственность»… Я скажу Петру Васильевичу, что я виноват во всем…
Вчерашний вечер, длинная ночь, птичья головка Людмилы Гасиловой, холодный край стакана – все сошлось, сцепилось, взяло Женьку за горло. Он согнулся и тихо заплакал – на виду у всей школы, возле дверей директорского кабинета…

Время приближалось к десяти, графинчик с водкой был споловинен, на тарелках не оставалось ни мяса, ни овощей, и уже заканчивалось гостеванье капитана Прохорова в трехцветной пустой комнате.
– Мой ученик и друг, Александр Матвеевич, был естественен, как… как молодая репа… В тот же вечер мы с ним долго беседовали. Впечатление было странное. Он был скучным, как старик, и наивным, словно первоклашка… И всего только одни сутки! Не знаю, как у вас, но в моей молодости такого резкого перехода, кажется, не было… В каком возрасте стрелялся Алеша Пешков?
– Помнится, в семнадцать…
– Ой ли?
Перед Прохоровым лежала еще одна фотография Столетова, принесенная Викентием Алексеевичем из спальни. На ней Женька стоял в петушиной позе, со специально прищуренными глазами, с расчетливо закинутой назад головой.
– Мне трудно говорить о Женькиных Любовях! – сказал Викентий Алексеевич. – Я не выношу Людмилу Гасилову, полон нежности к Соне Луниной и до сих пор ханжески побаиваюсь Анну Лукьяненок, пытавшуюся соблазнить моего Женьку…
– Он был влюблен в Гасилову?
– Он думал, что влюблен…
В спальне громко и неторопливо пробили часы. Прохоров узнал по бою высокую коробку из дерева, длинный маятник, вычурные стрелки на медном циферблате: часы были глупые, купеческие, с осипшим пружинным голосом и двумя ключами – для хода и боя, и как раз такие, какие капитан Прохоров собирался купить в комиссионном магазине, как только получит отдельную квартиру.
– Сейчас откроется дверь и войдет Лида! – сказал со снисходительной улыбкой Викентий Алексеевич. – Это, я вам скажу, настолько европеизированный человек…
И действительно, в комнату вошла Лидия Анисимовна – прохладная и свежая, вечерняя и оживленная. По ее виду можно было заключить, что на улице тихо и звездно, что деревня понемножку успокаивается, а река становится пустынной. Мокрые волосы женщины блестели, пахло от нее обской водой, и Прохоров, вспомнив о своем решении каждый день купаться, загрустил. А Лидия Анисимовна подошла к столу, летуче поцеловала мужа в щеку, села.
– Вы только поглядите на них! – насмешливо сказала женщина. – Они еще только начали разговаривать…
После этого Лидия Анисимовна смахнула с брови капельки речной воды и посмотрела на Прохорова прямо, дерзко и так откровенно неприязненно, что он, ничего не поняв, невольно посторонился взглядом. Лицо Лидии Анисимовны мгновенно постарело, сверкнули между губами остренькие зубы.
– Они еще только начали разговаривать… – звонким голосом повторила Лидия Анисимовна. – О прогулке они забыли…
И только тогда Прохоров понял, что произошло. «Я должен был предугадать это!» – подумал он, а вслух сказал:
– Я могу прийти завтра, Викентий Алексеевич.
Слепой учитель молчал грустно, безнадежно; глазницы снова сделались морщинистыми, провалившимися, и он уже не походил на греческие скульптуры, у которых отсутствие живых глаз кажется естественным и потому незаметным. Как и Прохоров, он не знал, что сказать в злой и напряженной тишине.
– Идите гулять! – усмехнулась Лидия Анисимовна. – Зачем приходить еще завтра, когда можно продолжить разговор сегодня. Идите, идите!
Она уже ничего не скрывала. «Ты увидишь луну, реку, дома! – говорило лицо женщины. – А он… – Опять сверкнули мелкие зубы: – Ты любуешься его мужеством, станешь рассказывать за чашкой чая знакомым, с каким удивительным человеком познакомился в Сосновке, а он…»
– Вам еще неизвестно, Прохоров, почему в нашем доме нет ни одного мужского головного убора? – механическим голосом сказала Лидия Анисимовна.
– Ну, это дело времени! Рассказчик наверняка найдется…
– Лида!
– Не мешай, Викентий!
Не спуская глаз с Прохорова, она медленно засмеялась.
– Мы не носим головные уборы оттого, что боимся потерять ориентировку… Однажды у Викентия веткой тополя сшибло с головы шапку, он, естественно, нагнулся, чтобы поднять ее, и потерял ориентировку… Это было зимой. Сорок три градуса мороза!
– Лида!
– Я прошу тебя не мешать, Викентий!… А знаете, что мы ненавидим?
– Лида!
– Мы ненавидим сельское строительство. Когда в поселке возникает новое здание, нам хочется взорвать его… Успокойся, Викентий! Я кончила… Отправляйтесь гулять!
Она негромко хлопнула ладонями по столу, поднявшись, насмешливо поклонилась и пошла в спальню – вся ненависть, презрение. Хлопнула оглушительно дверь, занавески закачались, задребезжала пробка в графине, а потом стало очень тихо. Опять было слышно, как потрескивает, погуживает что-то в электрической лампочке.
– Нам пора! – сказал Викентий Алексеевич. – С десяти до одиннадцати я привык гулять.
Но и сам не торопился: посидел еще несколько секунд в тихой задумчивости, потом повернул лицо к электрической лампочке, зафиксировав положение, на мгновенье замер. Дальше Викентий Алексеевич действовал как зрячий человек – поднявшись, решительно прошел по комнате, отворил дверь в коридор, двинулся серединой; миновал веранду и крыльцо, похрустывая песком, пошел к калитке, отворил ее и сразу повернул налево. Викентий Алексеевич не пользовался палкой, руки привычно заложил за спину, а линии плеч, шеи, лица по-прежнему напоминали чуткую локаторную конструкцию.
– Тепло! – не останавливаясь, сказал Викентий Алексеевич. – А мне казалось, что прохладнее…
Спелая, как растрескавшийся помидор, уютная, как темнота под одеялом, ночь покалывала землю длинным светом звезд, катилась по блестящей дороге колобком луны; вздымалась к небу черная река, в недалеком лесу аукала ночная пичуга.
На улице Октябрьской никого уже не было, собаки лаяли редко и неохотно, а на реке жил в торопливой судороге мотора, как бы поедая самого себя, случайный катеришко, и по-прежнему, не уставая, постанывала в ельнике неумелая гитара.
Викентий Алексеевич шел первым – высокий, сутуловатый, с прямыми офицерскими плечами. Он был одет в плотно облегающие брюки, лыжного типа куртка сидела на нем плотно, все пуговицы были застегнуты, а длинные шнурки ботинок обвязаны вокруг щиколоток – все целесообразно, продуманно.
Повиляв по улице Октябрьской, дорога кончилась, уперевшись в синий лес, рассеченный надвое просекой. По ней они и пошли дальше – на возвышенность обского яра, поближе к мерцающим звездам, к той точке берега, где река, живущая далеко внизу, была совсем неслышной, зато Сосновка лежала под ногами с отчетливостью хорошо освещенного аэродрома.
Остановившись на самой верхотуре, Викентий Алексеевич сделал медленный поворот на девяносто градусов, расположив щеки ровно посередине между желтой луной и темной пропастью реки, спокойно дождался отставшего Прохорова.
– Вы простили мою жену? – спросил он, когда Прохоров приблизился. – Это я виноват: потерял ощущение времени…
Прохоров не ответил и, видимо, поступил правильно, так как Викентий Алексеевич засмеялся. Теперь, ночью, когда глазницы всякого человека кажутся темными, а зрачки не видны, лицо Радина было обыкновенным – прямой, чуточку толстоватый нос, спортивная подобранность щек, раздвоенный подбородок.
– Я добрее жены! – сказал Викентий Алексеевич. – Мне легче быть добрым: слеп я, а не Лида…
После этого они засмеялись оба.
– Я родился в Сосновке, – сказал Радин, – а за годы войны деревня не переменилась… Вы деревенский?
– Да!
– А жена из города. Ей трудно понять, что для меня Сосновка – большая привычная комната! Лида боится новых домов…
Прохоров был уверен, что Викентий Алексеевич зримо чувствует пустоту провала, звезды над головой, притаившийся мрак сосняка, слюдяной блеск дороги за спиной.
– Я знаю о столетовской коллекции карманных электрических фонариков… – сказал Прохоров. – По милицейской логике их следует связать с вами, Викентий Алексеевич.
– Нет, почему же! Хотя Евгений, простите, подражал мне… В деле описан шрам на его виске?
– Да.
– Шраму девять лет. Женька напоролся на сучок, когда с завязанными глазами, подражая мне, ходил по Сосновке…
Скрылся в темени катеришка-самоед, на реке теперь самолюбиво пыхтел смутный в очертаниях, но с яркими огнями на мачтах буксир.
Река бесшумно – целиком – неслась на север, висящая над ней луна походила только на луну – такая была неповторимая, полнокровная.
– Я должен заявить, – шутливо сказал Прохоров, – что тоже не отношу себя к тем людям, которым можно запросто положить палец в рот! Если вы каждодневно гуляете по этой дороге с десяти до одиннадцати, то вы единственный человек, мимо кого можно пройти без риска быть опознанным… – И спокойно добавил: – Простите!
Прохоров терпеливо ждал, пока Викентий Алексеевич припомнит вечер двадцать второго мая, мысленно пройдется по дороге, остановится на круче, прислушается к ночной тишине – звучат или не звучат шаги. Прошло не менее двух минут до того мгновенья, когда Викентий Алексеевич, коротко передохнув, сказал:
– Мимо меня действительно проходил незнакомый человек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63


А-П

П-Я