https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/nakladnye/na-stoleshnicu/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Семь часов», то увидит, что мы уже встали. На темных стенах той комнаты, что выходит в сновидения и где без устали трудится забвение любовных горестей, работу которого лишь изредка прерывает и разрушает полный отсветов минувшего кошмар и которое тотчас же снова берется за дело, продолжают висеть даже после того, как мы проснулись, воспоминания о снах, но до того затененные, что часто мы впервые замечаем их белым днем, когда их случайно осветит луч близкой им мысли; иные уже, – безоблачно ясные, когда это были сны, – так изменились, что, не узнав их, мы спешим предать их земле, как очень скоро разложившихся мертвецов или как вещи, до такой степени попорченные, рассыпающиеся в руках, что самый искусный реставратор не сумел бы восстановить их, что-нибудь с ними сделать.
За оградой есть карьер, откуда крепкие сны добывают вещества, до того прочно цементирующие голову, что для того, чтобы разбудить спящего, нужна его собственная воля, и воля, даже солнечным утром, принуждена, как юный Зигфрид, Зигфрид (Сигурд) – герой германо-скандинавской мифологии и эпоса, воспетый Р. Вагнером в грандиозной четырехчастной эпопее «Кольцо нибелунга», образованной музыкальными драмами «Золото Рейна», «Валькирия», «Зигфрид» и «Гибель богов».

со всего размаху ударять топором. Еще дальше живут кошмары, о которых врачи говорят глупости: будто они изнуряют хуже бессонницы, – как раз наоборот: они дают возможность мысли спрятаться от внимания; это фантастические альбомы с карточками наших умерших родных, причем все эти родные стали жертвами несчастного случая, но все-таки есть надежда, что они скоро поправятся. Впредь до выздоровления мы держим их в мышеловочке, где они, меньше белых мышей, все в больших красных прыщах, с пером на шляпах, блистают перед нами цицероновским красноречием. Рядом с альбомом находится вращающийся диск будильника, и по воле этого диска мы на мгновение, как нам ни скучно, возвращаемся в дом, разрушенный пятьдесят лет тому назад, в дом, образ которого, по мере того как удаляется сон, все плотнее загораживают другие, пока наконец мы не попадаем в тот, что вырастает, едва лишь остановится диск, в тот, что совпадает с домом, который мы увидим, чуть только откроем глаза.
Я ничего не слышал в тех случаях, когда меня одолевал особенно тяжелый сон, – в него проваливаешься, как в яму, и бываешь безмерно счастлив оттого, что скоро вылез оттуда, огрузневший, объевшийся, переваривающий все, что тебе подносили, подобно нимфам, кормившим Геркулеса, …нимфам, кормившим Геркулеса… – Согласно римской мифологии, бог и герой Геркулес был вскормлен нимфами, божествами природы, ее живительных и плодоносных сил.

расторопные вегетативные силы, работающие с удвоенной энергией во время нашего сна.
Такой сон называют свинцовым; когда просыпаешься, несколько минут тебе потом кажется, что ты и сам превратился в простую свинцовую куклу. Личности ты уже собой не представляешь. Но почему же в таком случае, ища свою мысль, свою индивидуальность, мы в конце концов находим наше «я» скорее, чем чье-либо другое? Отчего, когда мы вновь обретаем способность мыслить, в нас воплощается прежняя наша индивидуальность? Непонятно, от чего зависит выбор и почему из миллионов человеческих существ, которыми мы могли бы быть, жребий падает на то, кем мы были вчера. Что нами руководит, раз наступил самый настоящий перерыв (будь то крепкий сон, будь то сновидение, совершенно нам чуждое)? Наступила самая настоящая смерть, какая наступает, когда сердце перестает биться и нас оживляют, мерным движением потягивая за язык. Конечно, всякая комната, хотя бы мы видели ее всего один раз, будит воспоминания, а за них цепляются более давние. Или некоторые из них, – те, что доходят до нашего сознания, – дремали в нас? Воскресение от сна – после благотворного умопомешательства, какое представляет собою сон, – по существу мало чем отличается от того, что происходит с нами, когда мы вспоминаем имя, стих, забытый напев. И, быть может, воскресение души после смерти есть не что иное, как проявление памяти.
Когда я просыпался окончательно, мой взгляд притягивало осиянное солнцем небо, а в постели удерживала свежесть последних предзимних ясных и холодных утр, и, чтобы увидеть деревья, на которых листья обозначались лишь двумя – тремя золотыми или розовыми мазками, как бы висящими в воздухе на незримой нити, я поднимал голову и вытягивал шею, не вылезая из-под одеяла; точно куколка, которая должна превратиться в бабочку, я представлял собой двойное существо, разным частям которого требовалась особая среда; моим глазам достаточно было одних красок, без тепла; грудь, напротив, ощущала потребность в тепле, а не в красках. Я вставал только после того, как затапливали камин, смотрел на картину прозрачного и тихого золотисто-лилового утра и искусственно прибавлял к ней недостававшее ей тепло, помешивая в камине, попыхивавшем и дымившем, как хорошая трубка, и, так же как трубка, доставлявшем мне наслаждение грубое, оттого что оно имело под собой основу чисто физического приятного ощущения, и вместе с тем изысканное, оттого что за ним намечалось что-то ясное-ясное. Моя умывальная была оклеена обоями, на которых по ярко-красному полю были пущены черные и белые цветы, и вот к этим обоям, казалось бы, мне нелегко будет привыкнуть. Но они только создавали ощущение новизны, не сталкивались, а соприкасались со мной, из-за них я теперь вставал весело, но по-иному и с по-иному громким пением, они только ставили перед моими глазами что-то вроде мака, чтобы я смотрел на мир, совсем непохожий на тот, какой открывался моему взору в Париже, что-то вроде веселеньких ширм, которые представлял собою этот новый для меня дом, иначе стоявший, чем дом моих родителей, отчего сюда непрерывно притекал свежий воздух. Бывали дни, когда мне не давало покою желание увидеть бабушку, или я боялся, что она заболела, или вспоминал о деле, которое не доделал в Париже; иной раз меня угнетала мысль, что я уже здесь ухитрился попасть в затруднительное положение. Эти волнения гнали от меня сон, я ничего не мог поделать с моей тоской – она мгновенно заполняла все мое существо. Тогда я посылал кого-нибудь из гостиницы в казарму с запиской к Сен-Лу: я писал, что если только для него это физически возможно, – я знал, что это очень трудно, – то не будет ли он так добр на минутку зайти ко мне. Через час он приходил; стоило мне услышать его звонок, и я чувствовал, что все мои тревоги улетучиваются. Я знал, что они сильнее меня, но что он сильнее их, и мое внимание отвлекалось от них и устремлялось к человеку, который должен был их рассеять. Сен-Лу с самого утра двигался на свежем воздухе, и теперь он приносил его с собой, он заполнял мою комнату средою, резко отличавшейся от той, что окружала меня здесь, и я сейчас же к ней приспособлялся, соответственно на нее реагируя.
– Не сердитесь на меня за то, что я вас побеспокоил, я очень взволнован одним обстоятельством, вы, наверное, догадываетесь.
– Да нет, я просто подумал, что вы обо мне соскучились, и это меня тронуло. Вы прекрасно сделали, что послали за мной. Ну? Что-нибудь не так? Чем могу быть вам полезен?
Он выслушивал мои объяснения, давал точные ответы; но не успевал он рот раскрыть, как я уже дорастал до него; по сравнению с его важными делами, благодаря которым у него был такой озабоченный, бодрый, довольный вид, неприятности, причинявшие мне ни на секунду не утихавшую боль, казались теперь мелкими не только ему, но и мне; у меня было такое же чувство, как у человека, который несколько дней не мог открыть глаза и наконец послал за доктором и которому доктор ловко и безболезненно приподнял веко, извлек и показал песчинку; глаз у больного стал смотреть, и больной успокоился. Всем моим тревогам приходил конец, как только Сен-Лу предлагал послать телеграмму. Жизнь казалась мне теперь совершенно иной, прекрасной, избыток жизненных сил побуждал к действию.
– Что вы сейчас собираетесь делать? – задавал я вопрос Сен-Лу.
– Я ухожу – через три четверти часа полк выступает, я должен быть в казарме.
– Значит, вам было очень трудно выбраться ко мне?
– Нет, не трудно, капитан был в высшей степени любезен, он сказал, что к вам мне непременно надо пойти, но злоупотреблять его любезностью я не хочу.
– А что, если я мигом оденусь и пойду туда, где у вас будет происходить учение? Мне это очень любопытно, а в перерывах мне, может быть, удастся с вами поговорить.
– Вот этого я вам не советую. Вы не спали, вы себя навинчивали из-за сущей чепухи, можете мне поверить, но теперь, раз вы перестали волноваться, положите голову на подушку и усните: это превосходное средство от деминерализации ваших нервных клеток; но скоро не засыпайте, потому что наша паскудная музыка пройдет под самыми вашими окнами; после этого сон ваш, надеюсь, будет мирен, а увидимся мы с вами вечером, за ужином.
Однако потом я часто ходил в поле смотреть, как занимается полк, начал же я туда ходить потому, что, после того как меня заинтересовали военные теории, о которых рассуждали за столом приятели Сен-Лу, я загорелся желанием увидеть вблизи их начальников, – так человек, делом жизни которого является музыка и который постоянно посещает концерты, с удовольствием ходит в кафе потереться среди музыкантов. До того места, где происходили занятия, надо было пройти немалое расстояние. По вечерам, после ужина, мне так хотелось спать, что голову мою клонило, словно она кружилась. Утром я не слышал оркестра, как прежде не слышал концерта на пляже в Бальбеке на другой день после ужина с Сен-Лу в Ривбеле. Намереваясь начать одеваться, я испытывал упоительное чувство неспособности встать; я как бы уходил невидимо и глубоко в землю сплетением узловатых питающих корешков, и от усталости я это сплетение ощущал. Мне казалось, что я полон сил, мой жизненный путь рисовался мне теперь более долгим; а все оттого, что меня отбрасывало к моему детству в Комбре, когда я чувствовал здоровую усталость после наших прогулок по направлению к Германту. Поэты уверяют, будто, опять входя в дом, в сад, где протекала наша молодость, мы на миг становимся теми же, что и тогда. Паломничества эти очень опасны, они могут обрадовать нас, но и разочаровать. Края неменяющиеся, – свидетелей былых времен, – лучше всего искать в самих себе. Тут нам могут в известной мере оказать помощь большая усталость и – как следствие – спокойная ночь. Во всяком случае, они, спуская нас в самые глубокие подземелья сна, в такие, где ни один отблеск яви, ни один луч памяти не освещает внутреннего монолога, – если только монолог не прерывается, – так тщательно перекапывают почву и подпочву нашего естества, что благодаря этому мы находим там, куда наши мускулы, переплетаясь, погружают свои разветвления и откуда они черпают свежие силы, сад, где мы гуляли детьми. Чтобы снова увидеть его, не надо никуда ездить, нужно уйти в глубь себя – и ты вновь обретешь его. То, что некогда покрывало землю, уже не на ней, а под ней; чтобы осмотреть мертвый город, экскурсии недостаточно – необходимы раскопки. Из дальнейшего будет явствовать, что некоторые случайные, минутные впечатления – это лучший путь к прошлому, чем перемещения, происходящие в нас самих, ибо их расчет вернее, ибо их полет захватывает дух, ибо он легок, неощутим, безошибочен, бессмертен.
Иногда я еще больше уставал – это когда я, не ложась, несколько дней подряд смотрел, как проходят занятия. Каким благословенным было тогда возвращение в гостиницу! Юркнув под одеяло, я испытывал такое чувство, как будто я убежал от волшебников, чародеев, от той нечисти, которая действует в наших любимых «романах» XVII века. Мой сон и валяние в постели по утрам превращались в прелестную сказку. В прелестную; а может быть, и в благотворную. Я убеждал себя, что есть спасение и от самых лютых мучений, что уж, во всяком случае, покой обрести можно. Эти мысли заводили меня далеко.
В свободные от занятий дни, если Сен-Лу все-таки не мог уйти из казармы, я часто приходил к нему. До казармы было далеко; за чертой города я проходил виадук, по обеим сторонам которого простиралась бескрайняя ширь. На высоких местах почти всегда дул сильный ветер; он наполнял собою казармы, выходившие на три стороны двора, и казармы гудели, не умолкая, как гудит в теснинах. Робер познакомил меня кое с кем из своих приятелей, и, если он бывал занят, я в ожидании разговаривал с ними у дверей его комнаты или в столовой (потом, в те дни, когда Робер отсутствовал, я приходил к ним), глядя в окно на тянувшиеся в ста метрах подо мною поля, оголенные, но уже с пробивавшимися новыми всходами, часто еще влажными от дождя и освещенными солнцем, блестевшими полупрозрачной, эмалевой чистоты блеском; говорили же мои собеседники иной раз и о Робере, и я очень скоро убедился, что все его здесь знают и любят. Многие вольноопределяющиеся из других эскадронов, молодые состоятельные буржуа, не принятые в высшем аристократическом обществе и наблюдавшие его со стороны, любили Сен-Лу за характер, но еще больше он вырастал в их глазах, оттого что они часто по субботним вечерам, когда получали отпуск и уезжали в Париж, видели, как этот молодой человек ужинает в кафе «Мир». Кафе «Мир» – ресторан на площади Опера, открывшийся в 1870 г.

с герцогом Юзесским Герцог Юзесский – речь идет, вероятно, об одном из представителей древнего аристократического рода герцогов Юзесских.

и принцем Орлеанским Принц Орлеанский – Анри Орлеанский (1867–1901), старший сын герцога Шартрского.

Вот почему его красивая фигура, его расхлябанная походка, неотчетистое козырянье, беспрестанные броски монокля, «фантазии» его чересчур высоких кепи, панталон из чересчур тонкого и чересчур розового сукна – все это связывалось в их представлении с «шиком», которого, по их глубокому убеждению, не хватало самым элегантным офицерам в полку, даже величественному капитану, который позволил мне переночевать в казарме и который рядом с Сен-Лу казался чересчур напыщенным и почти заурядным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16


А-П

П-Я