Выбор порадовал, здесь 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 




Дик Фрэнсис
Дикие лошади



Дик Фрэнсис
Дикие лошади

ГЛАВА 1

Умирающий от рака, иссушенный болезнью старик сидел, как обычно, в огромном кресле, и слезы от невыносимой боли катились по его бледным щекам.
Был вторник – его последний вторник. Исхудавшие пальцы, лежавшие на моем запястье, конвульсивно подергивались; тряслись и двигались губы старика в тщетных попытках заговорить.
– Отец… – Слово наконец всколыхнуло воздух – отчаянный шепот, исторгнутый крайней необходимостью. – Святой отец, я хочу исповедаться. Я должен испросить… отпущение грехов.
Несказанно удивленный, я промолвил с состраданием:
– Но… я не священник.
Он не обратил на это внимания. Слабый голос, более очевидное свидетельство важности дела, чем судорожно сжатая рука, просто повторил:
– Святой отец… отпустите мне…
– Валентин, – внятно сказал я, – я Томас. Томас Лайон. Вы помните? Я прихожу, чтобы читать вам.
Он больше не мог делать это сам, так как почти ослеп. Я приходил сюда более или менее регулярно, в среднем раз в неделю, почитать старику газетные сообщения о скачках и отпустить его вечно усталую старушку-сестру в магазин или в гости к соседкам.
Но в этот день я ничего не читал ему. Когда я пришел, он жестоко страдал от очередного приступа боли. Доротея, его сестра, влила Валентину в рот чайную ложку жидкого морфина и напоила его виски с водой, чтобы обезболивающее подействовало быстрее.
Старик чувствовал себя недостаточно хорошо, чтобы слушать новости о скачках.
– Просто посидите с ним, – попросила Доротея. – Сколько вы сможете побыть здесь?
– Часа два, пожалуй.
Она с признательностью поцеловала меня в щеку, привстав на цыпочки, и поспешила уйти. Дороти было около восьмидесяти, но она хорошо выглядела, ясно мыслила и не жаловалась на свою память.
Я присел, как всегда, на стул, стоявший рядом с креслом старика: Валентин предпочитал касаться собеседника, словно это заменяло ему зрение.
Дрожащий голос настаивал, с усилием ввинчиваясь в тишину комнаты:
– Я признаю перед Богом Всемогущим и перед вами, святой отец, что я страшно согрешил… и должен рассказать об этом… прежде… прежде…
– Валентин, – повторил я более резко, – я не священник.
Старик словно не слышал. Казалось, он вкладывал все оставшиеся у него силы в один решающий ход в игре, где на кон поставлена душа, в последний бросок костей, побеждающий силы ада на краю бездны.
– Я испрашиваю прощения за свой смертный грех… Я взываю к милости Господа…
Больше я не протестовал. Старик знал, что умирает, что смерть близка. Несколькими неделями раньше он хладнокровно и даже с юмором рассуждал об этом. Он вспоминал свою долгую жизнь. Говорил, что оставил мне все свои книги по завещанию. Он никогда не упоминал даже о самых элементарных религиозных убеждениях, хотя однажды заметил, что идея жизни после смерти – это суеверная болтовня.
Я не знал, что он был католиком.
– Я признаюсь, – произнес Валентин, – что убил его… Боже, прости мне. Я смиренно прошу прощения… Я молю Господа Всемогущего быть милостивым ко мне…
– Валентин…
– Я оставил нож у Дерри, когда убил корнуэлльского парня, и не сказал ни слова о той неделе, и я обвиняю себя… Я лгал… mea culpa… я принес столько вреда… я сломал их жизни… И они не знали, они продолжали любить меня… Я презирал себя… все это время. Святой отец, наложите на меня епитимью… и скажите слова… скажите их… ego te absolvo… я отпускаю тебе грехи во имя Отца… Я прошу вас… я прошу вас…
Я никогда не слышал о событиях, про которые он толковал. Слова звучали словно обрывки бреда, в них не было связного смысла. Я думал, что скорее всего грехи его ему привиделись, что он путал сон с явью, воображая свою великую вину там, где вообще ничего не было.
Однако не было сомнения в неистовой неподдельности повторяемой им мольбы.
– Святой отец, отпустите мне грехи. Святой отец, скажите слова… скажите их, я прошу вас.
Я не видел, какой от этого мог быть вред. Он отчаянно хотел умереть в мире. Любой священник дал бы ему отпущение грехов; мог ли я быть настолько жесток, чтобы отказать в этом? Я не принадлежу к его вере. Я могу впоследствии поплатиться за это собственной бессмертной душой. Но я сказал то, что он хотел. Сказал слова, отыскав их в памяти. Сказал по-латыни – он должен был понять их – потому что, мне казалось, так они будут нести меньше лжи, чем произнесенные на английском.
– Ego te absolvo, – сказал я.
И почувствовал прошедшую по моему телу дрожь. Суеверие, подумал я.
Я вспомнил остальные слова. Они сами пришли мне на язык:
– Ego te absolvo a peccatis tuis, In nomine Patris el Filii et Spiritus Sancti. Amen.
(Я отпускаю тебе грехи твои во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь.)
Величайшее святотатство в моей жизни до сего дня. Боже, прости мне мой грех, подумал я.
Страшное напряжение отпустило старика. Слезящиеся глаза закрылись. Хватка на моем запястье ослабла; старческая рука бессильно упала. Морщины на лбу Валентина разгладились, он чуть улыбнулся и погрузился в сон.
Встревоженный, я поискал пульс на его горле и с облегчением нащупал бьющуюся жилку. Он не пошевельнулся от моего прикосновения. Я слегка потряс его, но он не проснулся. Пять минут спустя я потряс его снова, уже сильнее, но безрезультатно. Я нерешительно поднялся со стула и, подойдя к телефону, набрал номер доктора, записанный на видном месте в блокноте, лежащем рядом с аппаратом.
Врач был совсем не рад моему звонку.
– Я говорил старому дурню, что ему следует лечь в больницу, – сказал он. – Я не собираюсь мчаться сломя голову, чтобы подержать его за руку. И вообще кто вы такой? И где миссис Паннир?
– Я посетитель, – ответил я. – Миссис Паннир ушла за покупками.
– Он стонет? – спросил доктор.
– Раньше стонал. Миссис Паннир дала ему болеутоляющее, прежде чем ушла. Потом он говорил. А теперь впал в какое-то сонное состояние, и я не могу его разбудить.
Доктор приглушенно проворчал ругательство и бросил трубку на рычаг, оставив меня гадать о своих намерениях.
Я надеялся, что он не пришлет завывающую машину «Скорой помощи» с деловитыми санитарами, носилками и всеми прочими атрибутами, способными сделать предсмертные страдания еще тяжелее. Старый Валентин хотел спокойно умереть в своей постели. Я пожалел о своем звонке доктору, опасаясь, что, возможно, спровоцировал именно то, чего Валентин больше всего желал бы избежать.
Терзаемый раскаянием и сознанием собственной беспомощности, я сел напротив спящего старика, теперь уже не на стул рядом с ним, а в более удобное кресло.
В комнате было тепло. Валентин был одет в синюю хлопчатобумажную пижаму, колени его прикрывал плед. Кресло стояло возле окна, и нагие ветвистые деревья за стеклом обещали скорую весну, которой он не увидит.
Похожая на рабочий кабинет, его комната отображала необычайное путешествие своего хозяина сквозь время. Валентин родился в семье кузнеца и в детские годы помогал отцу. Тонкие руки крепли, грохот молота и огонь горна будоражили юное сознание. Не было никаких сомнений в том, какую профессию он изберет и что ему придется переезжать куда-то в другое место, как с давних пор было принято в кузнечном деле.
С выцветших фотографий в рамках на меня глядел молодой Валентин с бицепсами и грудными мышцами атлета, обладателя огромной силы, с широкой, счастливой улыбкой ребенка. Но идиллия сельской кузницы под ореховым деревом давно канула в прошлое. В зрелые годы Валентин исколесил со своими инструментами и переносной наковальней в рабочем автофургоне все Соединенное Королевство.
Он долгие годы подковывал скаковых лошадей конюшни, где мой дед работал тренером. Он приглядывал за копытами пони, на которых я катался. Валентин тогда казался мне невероятно старым, хотя теперь я знаю, что ему едва исполнилось шестьдесят пять, когда мне было десять.
Поначалу его образование ограничивалось чтением (газет о скачках), писанием (счетов для заказчиков) и арифметикой (подсчитывалась стоимость работы и материала так, чтобы не остаться в убытке). До того как ему перевалило за сорок, умственные способности Валентина не развивались в такой степени, как его мускулы. Перемены в судьбе, рассказывал он мне, принесло то решительное время, когда вместо того, чтобы ковать подковы для какой-либо лошади, ему приходилось все чаще подрезать копыта коней, подгоняя их под стандартные подковы массового производства. Никому больше не было нужно его мастерство в деле придания формы раскаленно-белому бруску железа, требовались лишь элементарные действия по прилаживанию на место готового изделия из мягкого металла.
Тогда-то у Валентина и появилось время читать. Сначала о том, что касалось скачек, потом обо всем подряд. Чуть позднее он с застенчивой анонимностью начал предлагать обзоры и анекдоты в газеты, которые ежедневно изучал. Он писал о лошадях, людях, событиях, мнениях. Одна из газет отвела ему постоянную колонку, положила оклад и даже предоставила жилье. По-прежнему занимаясь своим любимым делом, Валентин одновременно стал заметной фигурой в журналистских кругах, вызывая уважение своей проницательностью и умом.
Уходили годы и силы, но росла журналистская слава. Он писал даже после восьмидесяти лет, будучи наполовину слепым, писал, пока четыре недели назад война с раком не вошла в заключительную стадию.
И вот этот старый человек, удивительный, мудрый и почитаемый, в отчаянии раскрыл тайну, которую, очевидно, больше был не в силах хранить.
«Я убил корнуэлльского парня…»
Должно быть, он хотел сказать о какой-то ошибке, происшествии, повлекшем за собой несчастный случай, роковой для жокея. Не зря же Валентин довольно часто говорил о необходимости доводить дело до конца, повторяя притчу о потерянном гвозде. О том, как погибло королевство из-за того, что в кузнице не было гвоздя… Малые просчеты ведут к великим катастрофам.
Перед смертью, снова подумал я, сознание превращает старые мелкие провинности в ужасные преступления. Бедный старый Валентин! Я с грустью смотрел на него спящего, на поредевшие белые волосы, сквозь которые просвечивали на коже головы большие коричневые родимые пятна.
Прошло много времени. Никто не приходил. Дыхание Валентина стало тяжелее. Я обводил взглядом знакомую комнату, фотографии лошадей, которые хорошо изучил за последние несколько месяцев, почетные грамоты в рамках на темно-зеленой стене, занавески с цветочным рисунком, потертый коричневый ковер, обитые кожей кресла, громоздкую пишущую машинку на письменном столе, молодую поросль в цветочном горшке.
Ничего не менялось от недели к неделе, только жизненная сила старика утекала прочь.
Вдоль одной стены от пола до потолка тянулся стеллаж, уставленный книгами, которые, как я полагал, вскоре должны были стать моими. Там были формуляры за многие годы с перечислением участников тысяч и тысяч давно прошедших скачек, с маленькой точкой красными чернилами напротив имени каждой лошади, которую подковывал для забега Валентин. Победители, сотни победителей были отмечены восклицательным знаком.
Ниже формуляров располагались множество томов старинной энциклопедии и ряды книг в глянцевых обложках – жизнеописания недавно умерших победителей скаковых соревнований, их кипучая энергия, превращенная в бледные бумажные мемуары. Я встречал многих из этих людей. Мой дед был одним из них. Их мир, их страсти, их достижения канули в Лету, и юные жокеи, на которых я смотрел в десять лет горящими глазами, уже сами стали дедушками.
Я стал думать, кто же напишет биографию Валентина – весьма достойная тема, чтобы быть запечатленной. Старик упорно отказывался сделать это сам, несмотря на постоянные пожелания окружающих. Слишком скучно, говорил он. Ему был интересен сегодняшний мир.
Доротея вернулась с опозданием на полчаса и безуспешно пыталась разбудить брата. Я поведал ей о своем звонке доктору, и это не удивило ее.
– Он говорил, что Валентина следует поместить в больницу, – сказала она. – Валентин отказался ехать. Они с доктором поругались. – Она пожала плечами, выражая покорность судьбе. – Я предполагаю, что доктор со временем приедет. Он всегда так делает.
– Я должен покинуть вас, – произнес я с сожалением. – Я уже опаздываю на встречу… – Я поколебался. – Ваша семья случайно не католики? – нерешительно спросил я. – Я хочу сказать… Валентин вроде бы просил, чтобы позвали священника.
– Священника? – Она была удивлена. – Он бессвязно болтал что-то все утро… Он уже теряет рассудок… но старый безбожник никогда бы не попросил позвать священника.
– Я просто думал… возможно… последнее напутствие?
Доротея подарила мне взгляд, полный нежного сестринского раздражения.
– Наша мать была католичкой, но отец – нет. Куча ерунды, как обычно говорил он. Валентин и я выросли вне церкви, и нам от этого не было хуже. Наша мать умерла, когда ему было шестнадцать, а мне – одиннадцать. Для нее была заказана поминальная месса. Отец взял нас туда, но потом говорил, что его от заупокойной службы бросило в жар. Как бы то ни было, Валентин не особенно много грешил, если не считать ругательств и прочего в том же роде, и я знаю, что, будучи так слаб, как сейчас, он вряд ли захотел бы, чтобы ему надоедал священник.
– Я просто подумал… – попытался оправдаться я.
– Вы очень добры, что приходите сюда, Томас, но я знаю, что вы ошибаетесь. – Она сделала паузу. – Мой бедный дорогой мальчик сейчас очень болен, не так ли? – Она с заботой поглядела на брата. – Ему намного хуже?
– Я боюсь, что так.
– Это приближается. – Она кивнула, и на ее глаза навернулись слезы. – Мы знали, что это придет, но когда это случается… Ох, дорогой…
– Он прожил хорошую жизнь.
Доротея проигнорировала эти неуместные слова и с тоской в голосе произнесла:
– Мне будет так одиноко.
– Разве вы не можете жить у вашего сына?
– Нет! – Она выпрямилась, всем видом выражая негодование. – Полу сорок пять лет, и он напыщенный домашний тиран, хотя мне и неприятно признавать это, и я не в ладах с его женой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я