Брал здесь Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Она одарила всех воздушным поцелуем. – И вот так меня повсюду встречают, – с торжеством объяснила она полковнику. – И вы расскажите об этом господину Дидло… Благодарю вас, господа!..
Звякнул дверной колокольчик. Лишь минуту она провела в магазине, а полковник, выставив грудь, стоял как страж. Поднимаясь в карету, она показала ножку, откинула голову, изогнула корпус, позволяя любоваться собой всем, кто только желал любоваться.
– Милостивый государь, вы толкнули меня, – с досадой сказал молодой конногвардеец рослому капитану.
– Вы так полагаете? – ответил капитан, тоже раздраженный и понимая, куда клонится дело. – В таком случае, милостивый государь…
– Вот именно, в таком случае…
Пушкин отпустил карету, долго ждавшую в соседнем переулке и дорого ему стоившую.
От двенадцатой кулисы к рампе высоко по воздуху поплыла колесница, влекомая стаей живых белых голубей. Мелодия, прежде звучная, замерла. Сверху, с небес, Амур – расцвеченный, осыпанный блестками, с трепещущими крылышками, с луком и колчаном – ронял на сцену цветы. Снова заиграл оркестр. И теперь уже снизу, со сцены, к Амуру потянулись живые цветы. Танцовщицы сплелись по пять, восемь, десять, образуя гирлянды, букеты, венки. Они сближались и расходились, они колыхались и склонялись… Стебли – их стройные ноги, обтянутые трико телесного цвета, – прекрасные стебли, на которых высились цветы, трепетно двигались, переступали с носка на носок. Вот они закружились. Вот замерли. И под плавную мелодию станы изогнулись, головы откинулись, руки бессильно повисли – и открылась благоуханная цветочная чаша…
Боже мой, это было прекрасно! Это был кордебалет. Вот громче зазвучали арфы. Корифейки пересекли сцену быстрыми перескоками. Вот затрубили рога. Танцовщицы выделывали антраша, па де зафиры, глиссады. Оркестр заиграл быстрее. Начались эволюции и соте. Зазвучало аллегро. Гирлянды развернулись, образуя длинную, извивающуюся ленту, и в громозвучном форте первый венок из юных девиц вдруг вознесся ввысь, за ним второй, а там Амур повлек живую ленту в полете – и вспыхнуло пиротехническое чудо, ярко осветив всю сцену. А на сцене первые сюжеты высокими антраша и гибкими аттитюдами исполнили танец счастливых влюбленных!
Браво, брависсимо! Под бурное хлопанье, под выкрики, гул, аплодисменты темно-малиновый занавес с вышитой золотом Триумфальной аркой со стуком опустился; Пушкин поспешил за кулисы.
Успеть первому! Не упустить момент… Возле дверей на служебную половину уже собралась толпа. Седоусый гренадер алебардой преградил путь – и кому? Сам петербургский генерал-губернатор, граф Милорадович, перевязанный голубой лентой, стоял перед ним, вздернув голову с задорным хохолком…
– Не велено военных пущать, – охрипшим от волнения голосом говорил старый солдат.
– Да ты что, ты не знаешь меня? – удивился Милорадович. – Ведь я сам и не велел…
Толпа зрителей почтительно молчала.
– Не велено пущать… – мучаясь, повторил солдат.
– Да ты что, дурак, не знаешь, кто я? – начал хмуриться Милорадович.
Этого солдата он мог уничтожить одним словом: «палки»!
Собравшиеся ждали, как поступит знаменитый герой, любимый и популярный в гвардии?
И Милорадович пожал плечами и обменялся улыбкой с знакомыми в толпе.
– Имбецил, – сказал он, указывая на солдата, и пошел кружным путем.
Пушкин проскочил сквозь дверь в коридор, тускло освещенный лампами, и заспешил по переходам, заставленным реквизитом, к служебным фойе, пахнущим сыростью, скипидаром и клеевыми красками.
В тесной, с низким потолком, артистической перед зеркалом горели свечи. Истомина уже ожидала гостей. Она улыбалась, став лицом к двери, в позе, несколько ненатуральной: нога на носок, обнаженные руки приподняты. Вторая танцовщица, ее подруга Марья, сидела на стуле. По всем углам неряшливо разбросаны были туники, трико, туфли, а посредине валялись куски мела…
Он с порога протянул ей подарок.
– Мне? – Она, как обычно, выражала удивление, но все же подошла легким шагом и склонила голову, рассматривая драгоценный, с вправленным камнем, фермуар.
– Из магазина Фор, – определила она со знанием дела.
Голос у нее был низкий, звучный, а огромные, широко распахнутые глаза вблизи будто теряли глубину, и лицо вблизи казалось простоватым…
Но он смотрел на нее с той сладострастной откровенностью, с какой на сцене фавн смотрит на нимфу, которую хочет похитить.
И она знала: за такие подарки нужно будет платить.
– С чего это – мне? – Но все же держала в руках фермуар. – Дайте Марье… – Она кивнула на свою под-РУгу.
Та завистливо тянула шею – Марья Азарова, из кордебалета, вполне привлекательная, но все же не столь ослепительная.
– Нет, это – тебе! – поспешно сказал Пушкин.
Но он и для Марьи припас подарок – не столь дорогой.
А в артистическую уже входили завсегдатаи кулис – богатые меценаты, ценители искусства, любители красоты. В тесной комнате сделалось шумно и душно. Пушкин отступил в коридор.
Машинист в сюртуке, подпоясанный кушаком, громко выговаривал рабочему в холщовом фартуке. Уставший музыкант сидел на каменном полу. Амур, еще не отвязав крылышки, потный, с расползшимся гримом, курил трубку. Двери артистических открывались и закрывались, служители несли корзины с цветами, кульки со сластями, – казалось, половина запасов из кондитерской Вольфа и Беранже каждый вечер отправляется сюда, – стихотворные мадригалы, перевязанные ленточками, и записки.
Здесь, за кулисами, в этих полутемных коридорах и тесных артистических, оканчивался театр и начинались будуары и спальни!
Молоденькая балерина вскрикнула и в непритворном ужасе бросилась бежать, увидев Дидло. Он был в коротком сюртуке, с платочком вокруг шеи и высоких стоячих воротниках, упирающихся в щеки. Злоба и раздражение написаны были на нервном, дергающемся его лице; он на весу держал суковатую палку.
– Canaille! Каналья! (франц.)

– закричал он пронзительно. – Ты портил мой балет…
В это время в другом конце коридора появился Милорадович. Он был жизнерадостен и то к одной, то к другой балерине поворачивал свою скульптурную, гордую голову и снисходительно улыбался… Рядом почтительно шел театральный чиновник.
Из артистической вышла Истомина. Милорадович скользнул и по ней взглядом.
– Авдотья, – строго сказал чиновник, – завтра к господину полковнику Ланскому на допрос, помнишь?
Она стояла так, чтобы Милорадович видел ее всю, – ее плечи, ее спину, ее лицо, ее ноги – и чтобы взгляд его утонул в ее бездонных, темных глазах.
– Я пойду, а что ж, мне скрывать нечего… – Это все еще продолжалось расследование о дуэли.
Прыгающей походкой подскочил Дидло. Он бросил палку на пол и принялся шпынять ее ногами и рвать на себе волосы. Он был в истерике.
– Ah, les canailles, les brigands… Канальи, разбойники! (франц.)

Они губят мой работа. Меня терзают ногтями и зубами… Я бросил Париж. Я думал в России встретить сочувствие… Я во власти зависти и интриг… Я погибай!..
– Господин Дидло не желает дать мне партию, – низким своим звучным голосом вдруг пожаловалась Истомина. Она пользовалась своим счастьем. – Первой от воды я танцевать больше не желаю…
И с надеждой и покорностью посмотрела на графа Милорадовича: одним словом он мог возвысить ее и одним движением пальчика поманить за собой…
Дидло остолбенел. Судорога прошла по его рябому лицу.
– Ты бут-дишь танцевать! – прошипел он, потеряв голос.
В глазах Милорадовича появилась пьяная дымка.
– Ты будешь танцевать, – сказал Милорадович. – Иначе, – он погрозил ей пальцем, – отдам в солдаты…
И пошел дальше.
– Где Шамаева?.. – загремел его голос.
– Нездорова-с, ваше высокопревосходительство…
– Нездорова? Проверить! – Так говорить мог лишь владелец сераля, знающий уловки своих жен.

XIX

Он знал часы ее репетиций и ожидал у театрального подъезда; он сопровождал ее в магазин бальных принадлежностей Брейтдоура на Невском или магазин Кейбеля на Большой Морской, к помадному мастеру Роту, к белошвейке Сихлер, к магазину французских сюрпризов и в Гостиный двор; а в разгар богослужения в церкви Николы Морского у Крюкова канала умудрился вместе с суетным подарком передать и греховное стихотворное послание; и во время воскресной заутрени в домовой церкви Театральной школы мешал святым ее мыслям… Утром, днем, вечером, ночью он поднимался на второй этаж дома, в котором она жила, не прежнего – ветхого – на Грязной улице, а громадного дома на углу Театральной площади, с пышным, нарядным фасадом и широкой мраморной лестницей – и Марья, ее подруга и наперсница, вкрадчиво отваживала: «Нету дома» – или: «Никак нельзя, почивает!» – и он передавал деньги, подарки, записки…
И вот они в кабинете ресторана. У метрдотеля, когда он с салфеткой в петлице выглядывал из-за портьеры, зрачки завистливо расползались при виде аристократов с перстнями на пальцах, небрежно расстегнувших ментики или фраки, и полуголых девиц – надушенных, накрашенных, сидящих на коленях своих приятелей и готовых выскочить из своих оборок, шелков и корсетов. Кутили большой компанией.
– Господа, только для вас! – входя в кабинет, восклицал метрдотель. – Соус из трюфелей и шампиньонов? Нести, господа?
Били бокалы, пили из туфелек дам… За любовь, за женщин!
– Соус «Maitre d'Hotel»! Нести, господа?
– За женщин – и за свободу!
Вслед за котлетами из раков лакомились телятиной со свежей икрой… Вскрывали устриц и поливали их острым соусом. И вот вбежали цыганки – со спускающимися вдоль смуглых щек темными локонами, в расшитых золотом шалях, с серьгами из мелкой монеты, позвякивавшей в ушах. Это было уже не пение, а вздохи, выкрики – и что-то дикое, страстное, обнаженное было в дрожи, сотрясавшей тела от плеч до пяток. Дрожь цыган передавалась гостям…
А поздней ночью мчались на легких санях – под звон бубенцов, под визг и смех – по гласису Адмиралтейства, и – вскачь, стремглав – через плашкоутный Исаакиевский мост, и дальше, все дальше, по прямым, как стрела, улицам через Васильевский остров, через Аптекарский остров, все дальше, дальше…
И все же он уловил мгновение… В хмельном угаре, в цветном мираже пришло это мгновение – блестели ее глаза, затемненные ресницами, алела ленточка, пропущенная в локоны, и белели плечи…
И как под натиском урагана облетает листва и гнутся стволы деревьев, с нее слетали шелк, кружева, шнуровки, и гнулось тонкое, прекрасное древо…
Когда-то, в далеком прошлом, таком далеком и туманном, что и взгляд туда уже с трудом проникал, в самом раннем детстве он был тихий, задумчивый мальчик… Он помнил себя таким. Потом что-то сдвинулось, заиграло, забушевало, даже обезумело. Но прежний, тихий и задумчивый, мальчик все еще сидел в нем…
Он шел по улице, и этот прежний мальчик удивленно и радостно глядел вокруг… Нянька гуляла с детьми… Расслабленного старика везли в тележке… Двое кадетов в начищенных до блеску сапогах торопливо шли… Из труб домов струился и уносился вверх дым…
Жизнь! Бесценный дар – жизнь!.. Он жадно смотрел вокруг. На замерзшей реке, по расчищенному льду, мальчишки катались на коньках. Морозный воздух голубел. Сквозь низко нависшие белесые облака просвечивалось солнце, и токи воздуха падали сверху вниз, делая легкими, воздушными пышные здания…
Вдоль набережной тянулся Воспитательный дом… Вот строгановский дворец… Вот Полицейский мост…
Краски мира звучали. Краски мира звучали симфонией – гранит и камни стен, пролетающие с приглушенным цоканьем копыт, с шуршанием полозьев упряжки, зимний свет, лившийся на крыши, фронтоны, аркады, изваяния… Музыка переполняла… Он достал из кармана клочок бумаги и карандаш и записал родившиеся слова…
Второй раз они встретились, чтобы проститься.
В ее будуаре от густого запаха духов и помад болела голова. Кровать с пологом стояла посредине, как трон; дешевая роскошь выставлена была напоказ: слишком яркая драпировка, слишком модная мебель, фальшивые драгоценности.
Ночью тяжелые шторы на окнах плотно задергивались, и лишь китайский фонарик горел в углу, разливая – красноватый свет. За минутой восторга открывались скука и проза жизни… И продолжения быть не могло: ничего не могло их связать даже на время – обоим было по восемнадцати лет.
– Мечты мои, – сказала она задумчиво. – Где они, мои мечты?..
Она подложила руки под голову, раскинула локти, изогнула шею, так что мягкие волосы растекались по вмятинам подушки, и смотрела в потолок.
А его насмешливый ум уже успел все измерить: этот успех не стоил больших хлопот.
– Мечты, – повторила она. – Все мне виделась впереди прекрасная жизнь…
Ночью, в тишине, ее голос не казался столь низким, грудным – в нем звучали девичьи звонкие нотки.
Будто он долго и исступленно несся вперед в каком-то чаду, а теперь оглядывался и спрашивал себя: господи, да где я, господи, да зачем я здесь?.. В том, что происходило, не было ни любви, ни счастья.
– Нас в школе сначала всему учили: и петь, и шить, и танцевать, и французскому – вроде мы барышни, – рассказывала Истомина. – А уж потом кого куда: кого в танцорки, кого в драматические… А уж кто не годен – тех в костюмерные… У нас была воспитательница – ужасно забавная, мадам Готье, все л я м у р да л я м у р, вот мы над ней шутили. Рожер, из французской труппы, прикинулся влюбленным: вздыхал, а однажды даже пригрозил размозжить себе голову, и его жена тоже участвовала, будто ревновала, – вот уж мадам Готье ликовала! А мы смеялись…
Она повернулась и приподнялась на локтях, чтобы взглянуть на молодого человека: она и сама не понимала, зачем этот курчавый, щуплый юноша здесь, с ней.
Выпили вина.
– Наш начальник, господин Рахманов, был с нами добр, – рассказывала она. – Ведь у меня ни матери, ни отца… Нас и всех-то бездомных пособирали. Вот и Марья Азарова сирота… А господин Рахманов придет к нам, бывало, в дортуары и ласково спросит: «Ну, девушки, кто из вас сошьет папеньке жилетку?» Он сам знаменитый артист, не хуже Рюрика…
– Какого Рюрика?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я