https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Колокол звонил в шесть пополудни, светло было, Алексея Петровича убивали среди бела дня. Ну да, в потемках застенка, огонь, железо, камень все так, но и огромное небо, – когда погибают, небо не бывает с овчинку. И огромные кучевые облака, – когда казнят, они всегда огромны. Царевич превращался в запах, как вода в пар, и этот запах был запахом паленой плоти. И все же с последней тоской царевич увидел просторное, блеклое небо, где ласточки, ласточки, ласточки.Звон курантов, медленно растекаясь, выстлал небо медной фольгой, Милий Алексеевич припозднился давеча в гостинице у лагерного приятеля-москвича, небо было близко и близок звон курантов, но словно бы отдельный, не городской, и думалось о том же, о чем думалось однажды в бараке усиленного режима: гибель идей предпочтительнее гибели людей.А нынче регистратор Башуцкий, поджидая Пушкина, раскладывал на столе бумаги, «преданные вечному забвению», смурым пятном означался гарнизонный журнал поденных записей.«Ца-це» цвикнули напольные часы, насморочным носом шмыгнул архивариус, Милий Алексеевич, подняв глаза, словно бы впервые взглянул на предка: точь-в-точь Езерский – длинный, худой, рябоватый. И в том же чине четырнадцатый класс, коллежский регистратор. Боже ты мой, бормотал Милий Алексеевич, башуцкие, езерские… «При императоре Петре один из них был четвертован, за связь с царевичем…» Четвертуют «за связь», расстреливают «за связь», ссылают «за связь», и нет распада связи времен. Да, но Пушкин оставил четвертованного езерского в черновиках. Не за родственника по крови грозил его Евгений – «Ужо тебе!» – нет, за гибель Любви, то есть Свободы.Гневный, по-рачьи выпученный зрак, вращаясь востро, сверлил Милия Алексеевича. Два слова начертал Петр в последнем своем земном напряжении, два слова: «Отдайте всё…» Гадают доселе: кому и что? Молчать! Вам объявлено – всё. И добавлено: все.Молотом о наковальню ударили копыта Коня: «Отдайте всё!» Резким выхлопом вторил Броневик: «Отдайте все!»Башуцкие, схватившись за голову, кинулись наутек.Ах, как бежали они, переломившись в поясе, простерев руки, вытянув тонкие шеи, – гуси, подбитые палкой. Сдвинулись вплотную площадь Сенатская и та, что у Финляндского вокзала. «Ужо тебе!» – рыкал Всадник, детище классицизма. «Ужо тебе!» – рычал Броневик, чудище кубизма. Клубились тучи, и там, в этих клубах, Город, качаясь, всеми своими шпилями и колокольнями вычерчивал огромные восьмерки. 8 В коммуналке занимал Башуцкий М. А. четырнадцать квадратных метров без двух квадратных дециметров. В комнате с окном на брандмауэр Башуцкий М. А. ел, пил, спал, работал. Если бы какая-нибудь инстанция вдруг поинтересовалась его житейщиной (что само по себе невероятно), он ответил бы нашим расхожим «нормально». Ясное дело, все зависит от точки отсчета, а если оная – стиль «баракко», то, стало быть, «нормально», особенно для квартиросъемщика, озабоченного проклятыми вопросами бытия.Умные люди, думал он, примирились с высшей исторической необходимостью: есть правота, есть правда Всадников и Броневиков; есть правда, есть правота пешеходов, евгениев и башуцких. Милий Алексеевич вдруг прыснул в ладошки. А попросту глянуть, всего-то навсего нарушение правил ГАИ! Хоть и петляют ошалело башуцкие-евгении, однако на проезжую часть не выскакивают. Всадники же и Броневики ломят напропалую, не разбирая дороги. Рассмеяв-шись, наш очеркист признал себя тупицей, чего, к сожалению, с умными людьми не случается. И потому, наверное, ничего иного, кроме пресловутого колеса, то красного, то черного, вообразить не умеют. Лишь смирение осеняет прозрением. И потому, наверное, Милий Алексеевич узрел иероглиф истории в давешних огромных восьмерках, обозначенных шпилями и колокольнями в свитках клубящихся туч.Он тихо пригубил винцо, ласково именуемое «портвешком», и стал жевать плавленый сыр «Лето», ощущая на зубах мячик литой резины, которым до войны играл в лапту.«Портвешок» и «Лето» указывали, что аванс, полученный в счет очерка, не похож на айсберг. А синие тюльпаны как были в клубнях, так и оставались. Технические же средства находились в готовности. И отцовская чернильница с тусклой серебряной крышкой. И склянка фиолетовых чернил, почти вышедших из употребления, но излюбленных генетически. И ручка-вставочка с пером-уточкой. И школьные тетрадки в линейку, одна даже попалась довоенная, с грозным типографским предупреждением на обложке: «Продажа по цене выше обозначенной карается по закону». У мамы был замечательный общегимназический почерк, раньше говорили: «в струнку». Она все сберегла, пока ее ненаглядный Миличка давал «кубики» в вятских лесах, а потом, поближе к милому Северу, «давал стране угля, хоть мелкого, но до…».Трехпалая рука потянулась к перу, но стальное перо не дотянулось до бумаги. Все наши сюжеты, думал Милий Алексеевич, определены Пушкиным. Гоголь видел в Пушкине явление русского человека, каким он будет лет двести спустя. Увы, Герцен вопрошал горестно: не начать ли новую жизнь с сохранения корпуса жандармов? Как в воду глядел. Потому и утверждал Главный Синий Тюльпан: будущее России находится за пределами самого пылкого воображения. Угадал – за пределами.Косясь на бесстыдно пустую бутылку, Милий Алексеевич выкурил сигарету. Потом наугад снял с полки томик Пушкина и умостился в диванных провалах так, чтобы бренное тело не терзали пружины.Перепуганные интеллигентики похожи друг на друга: они любят Пушкина. Каждый из них любит его по-своему. Башуцкий любил и вообще и, можно сказать, специфически – за тайну точности и тайную точность.Раскрыв пушкинский томик – выпала «Пиковая дама», – Милий Алексеевич стал перечитывать повесть глазами цепкими, как у филера, он все еще ощущал запах синих тюльпанов, строго говоря, не издающих никакого запаха.И сразу прицепился к Томскому: тот утверждал, что вследствие неприступности его бабки-графини едва не застрелился внук кардинала Ришелье. Однако в пору успехов русской графини этот внук был развалиной. Вслед за Ришелье упоминался герцог Орлеанский. В столице королевства тогда обитали отец и сын; Пушкин, вероятно, имел в виду последнего, ровесника графини. Позже, в годину революции, этот герцог примкнул к народу, за что, как водится, именем народа отправился на гильотину. Пушкин, рассуждал Милий Алексеевич, видать, не зря заставил графиню проиграть будущему народолюбцу, а засим, опять же неспроста, народолюбец проиграл графине, о народе нимало не помышлявшей.Этот мощный импульс погрузил нашего очеркиста в глубины, где без скафандра ни шагу. В сумраке водорослей колыхались солдатиками Германн и Раскольников – нечаянный убийца-дворянин с незаряженным пистолетом и злонамеренный убийца-разночинец с навостренным топором. Сплющенными рыбинами плыли вислогубая старуха-графиня и старуха-процентщица. Рыбками золотистой и серебряной мерцали благонравная Лизавета Ивановна и падшая Сонечка Мармеладова – первая вышла за человека состоятельного, вторая не покинула каторжника.Отдышавшись, наш очеркист приступил к сопоставлениям хронологическим. Болдинской осенью, создавая «Пиковую даму», писал Пушкин не только прозу. Средь стихов его обнаружи-лась строчка, доселе не исследованная с трех точек зрения: сионистской, антисионистскои и кегебистской. Такая, представьте, строчка: «Напрасно я бегу к сионским высотам…» Черт дери, тут бы и разгуляться Милию Алексеевичу! Так нет, без задержки перешел к иному: «Бог веселый винограда позволяет нам три чаши…» – улыбнулся беспечно: подходящая норма – три чаши. И, улыбнувшись, обрел прежнюю филерскую цепкость.Между замыслом Германна и его роковым рандеву со старухой графиней протекли три недели. Томский говорил, что на совести Германна не менее трех злодейств. Три дамы подошли на балу к Томскому. Три карты назвала графиня Германну. Три раза испытывал Германн судьбу… Этот настойчивый повтор погасил филерскую цепкость нашего очеркиста. Привиде-лось: черенок гусиного пера сжимали три пальца, сложившись щепотью, как для крестного знамения. А на столе перед Пушкиным – свеча: огонь, свет, тепло… Высокое чувство коснулось Милия Алексеевича, как крылом: чувство троичности всего сущего. Но нет, не сподобился он столь же высокой мысли, и три его пальца, сложившись щепотью, показали ему кукиш. Воробьиным прискоком мысль отбежала в сторону. И вдруг замерла, как на краю карниза.Когда Германн навел пистолет на старуху, она покатилась навзничь и осталась недвижима. Глагол «покатилась» и наречие «навзничь» изобразили графиню распростертой на полу… Когда Германн, возвращаясь от Лизаветы Ивановны, опять вошел в спальню графини, «мертвая старуха сидела, окаменев». Сидела!Пораженный Башуцкий нашел в себе силы усомниться: вольтеровы кресла позволяли мертвому телу лежать не на полу, а все в тех же вольтеровых креслах. Но сидеть и навзничь?! Невозможно, невозможно, решил Башуцкий, спеша и волнуясь.И все же опять усомнился. Перелистнул быстро, отыскал быстро: при первом посещении дома графини Германн на улице дожидался, покамест старуха уедет на бал; уехала, швейцар запер двери; Германн еще выждал и «взошел в ярко освещенные сени». Кто же отворил запертые двери? Пушкин не объясняет. Авторская накладка? Нет, право поэта. Комментарий необходим, комментарий. И лучшего, чем из лермонтовского «Сашки», не придумаешь: «Вы знаете, для музы и поэта, как для хромого беса, каждый дом имеет вход особый; ни секрета, ни запрещенья нет для нас ни в чем…»Но в спальной? О, тут другое, совсем другое! Вот она, тайная точность прозы! Германн отнюдь не рассеян, не ошеломлен, у него не двоится в глазах – он холоден. Не мельком глянул он на мертвую сидящую старуху, а смотрел долго, «как бы желая удостовериться в ужасной истине». В какой же? В том, что старуха мертва? Нет, ужасная истина заключалась в том, что мертвое тело переместилось в пространстве. Переместилось, конечно, не по своей мускульной воле, у мертвецов отсутствующей. И выходило, как дважды два: пока Германн говорил с Лизаветой Ивановной, кто-то был в графининой спальне.Милий Алексеевич вперился в потолок. Потом поднялся и стал одеваться. В работе над очерками любил он «привязаться к местности»; это помогало уяснению обстоятельств.Уже стемнело, но фонари еще не горели. Ветер носил перемесь дождя и снега. Был тот час, когда ты, если ты ленинградец, понимаешь, что это такое: и стояла тьма над бездною. Как раз в такую погодливость неведомая сила загнала Германна в одну из главных улиц Петербурга. Туда же, на Малую Морскую, теперь улицу Гоголя, направился и Милий Алексеевич.Он потому и направился на Малую Морскую, что пушкинисты давно сыскали прототип «Пиковой дамы». Вообще-то говоря, поиски прототипов есть мелочное посягательство на чудо образа и подобия. Но в данном случае сам автор не отрицал прототип. То была не графиня, а княгиня. Княгиня Голицына Наталия Петровна.На Малой Морской занимала она дом в три этажа. Милий Алексеевич убрал с фасада излишества позднейшего происхождения – лепнину, наличники, герб: был нужен дом прежний, без излишеств, как проза. И, как некогда Германн, стал он «ходить около дома, думая об его хозяйке»До векового юбилея княгиня не дотянула три года Она слыла мегерой, никогда никого не жалела. Что еще знал Милий Алексеевич об этой даме? С той рассеянностью, какая настигает в минуту сосредоточенности, стоял он посреди лужи, хохлился, шевелил пальцами в промокших ботинках и вдруг вспомнил деда княгини Голицыной. Какая наследственность! При дворе ее прозвали княгиней Усатой… Взгляд Милия Алексеевича скользнул по табличке с названием улицы, «а-а» не произнес, а как бы пискнул он, осенившись догадкой, достойной академичес-кого издания «Мертвых душ» – один из персонажей поэмы, картежник, выложив даму, ударял кулаком по столу, приговаривая: «А я ее по усам!» Не по роже, а именно по усам…О, молчите! Еще не то будет.За освещенными окнами слонялись тени, занятые вечерней обыденностью и нисколько не подозревая о появлении не оперного Германна. Ничего странного: преступников тянет на место преступления. Вся штука в том, что инженер был не один, а бок о бок с какой-то несуразной черепахой в мешке и зонтиком над картузом.Первое предположение Милия Алексеевича было самое простое, естественное, не требующее особого знания жизни: черепаха под зонтиком один из тех агентов наружного наблюдения, которые непременно торчат близ обиталищ наивысших сановников, а вон там, через три дома от Голицыной, жил шеф жандармов, начальник Третьего отделения Бенкендорф. Гипотеза была в духе времени, отпущенного небом Милию Башуцкому, но, как он сразу же и сообразил, не в духе времени, отпущенного тем же небом его сиятельству: охранников на улице не держал, да и вообще не имел личного конвоя. Впрочем, следовало принять в расчет и то, что ни офицер не унизился бы до фланирования с топтуном, ни топтун не осмелился бы семенить чуть не об руку с офицером.Второе предположение – ослепительное – могло снизойти только на Милия Алексеевича, уже дрожавшего всем телом от пронизывающей сырости. Пальто его, как и шинель черепахи под зонтиком, не подвергалось декатировке, то есть обработке химическим составом, не пропускающим влагу. Но дело, конечно, не в этом. Наглый вымогатель, вот кто был в гнусной шинели! Да, это он, именно он поднял с пола мертвую старуху и усадил в вольтеровы кресла, а теперь шантажировал бедного Германна.Собеседники, или как уж называть, то отдалялись, то приближались. Напрягая слух, Милий Алексеевич выхватил умом непостижимое. Этот, под зонтиком, оказался королем Испании, ждал прибытия испанской депутации, а депутация опаздывала. Германн отвечал, что погода, сами видите, нелетная, Пулково не принимает…И теперь уж они не отдалились, а удалились. Король перешел на нечетную сторону улицы и, нагнув зонтик, юркнул в подворотню дома Лепена. Там, еще при царе Павле, жила красавица, дочь умерщвленной старухи, а недавно, с тридцать третьего года, поселился Гоголь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22


А-П

П-Я