https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/Hansgrohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ипатыч проводил фельдьегеря: «Бог в помощь». Поскреб саврасую бороду: «Такое колесо до Москвы доедет». Малую Итальянскую пеленали потемки. Но там, ближе к Литейному, был свет в оконце. Не Шилов ли, букинист? Нет, Федор Григорьевич еще не родился. Малая Итальянская еще не улица Жуковского, это потом, много позже, а сейчас мерцает оконце в будке благоприя-теля дворника Ипатыча.Заслышав шаги, благоприятель сипло кричит: «Тойд?!»Возглас этот не загадка петербуржцу: «Кто идет?!» Знамо кто, дворник Ипатыч топает на посиделки. Давний приятель с недавнего времени – приятель закадычный. Греха в том нет. От барина и на престольный не дождешься, тверезого ума барин, письменный. А тут… Эдаких будок в Питере-городе без малого сотни три, сталоть, будочников-стражей без малого тыща. Но их благородие к этой вот приклеивается, барином интересуется господин Константинов. Греха в том нет. А фельдъегерь, поди, на Большую рогатку выскочил, по Московскому тракту гремит. Казенная служба шкуру выдубит, на барабан сгодится. 22 Депеши фон Фока читал Бенкендорф за кофием.Фон Фок полагал, что генерал пороха не выдумает, Америку не откроет, но и не закроет. Бенкендорф полагал так: рассуждения фон Фока есть его, Бенкендорфа, собственные, лишь вальсирующие ловчее. Они были квиты.Читая последнюю депешу, писанную, как всегда, бисерно, Александр Христофорович сообразил, какой червь гложет Максима Яковлевича. Но не рассмеялся. Он тоже не прыгал до потолка оттого, что пиит удостоился столь продолжительной аудиенции, и притом с глазу на глаз. Но… «проучить при первом удобном случае»?! Грубо и плоско, как ногти этого обладателя бисерного почерка. Он, Бенкендорф, видел Пушкина после высочайшей аудиенции. Пушкин был в слезах, то были слезы благодарности. Не оправдает милостей, которые его величество оказал ему? Каков фон Фок! Невозмутим от «а» до «z», и вдруг – a bas. Долой, прочь (фр.).

Полноте, мой друг. Он, Бенкендорф, от имени государя обращался к Пушкину: как надобно поступать, чтобы учить, а не проучивать? Пушкин ответил запиской «О народном воспитании». Вопросительными знаками несогласия испещрил государь эту записку. Справедливо. Есть, однако, соображения дельные, сообразные нашей отрасли. Благомыслящие люди, пишете вы, все больше сознают пользу надзора как оплота на пагубных путях преступлений и испорченности; уже поколеблены нравственные силы нашего доброго народа. Доносители, пишете вы, могут преследовать личные выгоды, зато только посредством доносов выясняются такие ужасы, о которых мы никогда бы не проведали; к тому же многие из ужасов совершаются под покровом буквы закона. Прекрасно, мой друг, очень хорошо. А начинать надо ad ovo. От яйца, с самого начала (лат.).

Он, Бенкендорф, лучше, чем фон Фок знает гнусную запущенность кадетских корпусов. Пушкин, человек невоенный, хватает через край: из кадетов, мол, выходят не офицеры, а палачи. Сказано, черт возьми, ради красного словца. Впрочем, куда важнее другое. Вот замета человека, возвращающегося к здравому смыслу, – нужна полиция, составленная из лучших воспитанников! Правда, и тут его величество выставил знак вопроса. Даже два. Однако, смею полагать, Пушкин прав. Именно из лучших. Из добромыслящих. И пусть себе Пушкин нынче читает друзьям поэмку про Годунова, есть аллюзии, но аллюзии, мой друг, пустяки…Едва внутренний монолог Бенкендорфа коснулся Пушкина, как внутренний голос Башуцко-го возмутился. «А bas!» – крикнул он генералу-жандарму. Мерзавец смеет брать в союзники Пушкина! Эдак ведь в случае с Полежаевым сошлешься на другой совет, высказанный в той же записке: «За найденную похабную рукопись положить тягчайшее наказание…» «Пустяки…» растерянно повторил Башуцкий и, словно спасаясь, принялся искать, что же такое имел в виду Бенкендорф, покончив с утренним кофием.Нашел: На площади, где человека триСойдутся глядь лазутчик уж и вьётся.А государь досужною пороюДоносчиков допрашивает сам. О, смысл слов, оттенки и переливы! Шпионы, доносчики – одна погудка. Разведчики, патриоты-осведомители – вроде бы иная. Как Бернстайн и Бернштейн. Погладит американский конгрессмен по шерстке, читаешь в газетах: Бернстайн справедливо отметил… Тронет против шерстки, читаешь: Бернштейн клеветнически утверждает… Семантика, граждане, зыбкая семантика, а донце твердое.«Реакционное царствование Николая Первого, получившего зловещее прозвище Палкина…» – нехотя перечитал Башуцкий начало своего очерка. Никакой «семантики», так, скукоженные поганки, невмоготу даже чернилам, едва высохли и уже не мерцают.«…В сентябре 1826 года было официально объявлено учреждение Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии. Вкратце представим читателю организационную структуру ведомства синих тюльпанов».Милий Алексеевич поворошил выписки из научного трактата о политических институтах крепостнического самодержавия. И будто зубы заныли… Не сыграть ли в три листика с Мудряком? 23 Такие монографии давно набили оскомину Милию Алексеевичу. От них веяло сумраком снежных равнин. И вертелось на языке: «С своей волчихою голодной выходит на дорогу волк». Сейчас, однако, надо вникнуть в его намерение перекинуться в картишки именно с Павлом Петровичем Мудряком, и притом именно в три листика.Жильцы коммуналки на улице Плеханова догадывались, что экономист стучит: коренные ленинградцы на сей счет угадчивы. Шашни Мудряка с Веркой Касаткиной догадок не требовали – малец удался в папашку, жильцы подхихикивали: «Бо-ольшой Мудряк вырастет».Башуцкий не лишен был представления о легионах сексотов на елисейских полях спелого социализма. Но обвинить кого-либо, пусть и про себя, обвинить по наитию полагал ужасным. В его отношении к стукачам не было ни «Бернстайна», ни «Бернштейна» – было немеркнущее, лагерное: розовая пена на синюшных губах стукача, задушенного под нарами.Поскребыша гражданки Касаткиной он вроде бы и не замечал. Мудряк обижался. Не то чтобы лично, а за все наше монолитное общество, ведь мальцу жить при коммунизме. Зато Башуцкий замечал другое: внешнее сходство Павла Петровича с Павлом Петровичем. Мудряк был не одинок. Представителей этой породы, двойников императора Павла Первого, Башуцкому случалось опознавать в подюродних поселках, и всегда в чайных, где лишь шпион-новичок спросил бы стакан чаю.Когда Милий Алексеевич простыл и занемог жестоко, этот Мудряк вдруг выказал деятельное милосердие – и молоко приносил, и хлеб, и в аптеку однажды сбегал. Милий Алексеевич был растроган. Он виноватил себя в подозрениях. Может, и Павел Первый был не так уж и плох, как его малюют мемуаристы.Ну, хорошо. Положим, в намерении перекинуться в картишки с Мудряком было что-то вроде извинения. Но остается непонятной, даже таинственной мысль о трех листиках. В картежном смысле круг знания Милия Алексеевича исчерпывался игрой в «очко». О трех листиках не имел он ни малейшего понятия. Однако вот уже и ударял согнутым пальцем в стену.Мудряк будто из-под пола выскочил. С минуту удивленно смотрел на Башуцкого и развел руками. Он тоже не имел понятия, как играют в три листика. Милий Алексеевич, сознавая всю глубину своего дурацкого положения, улыбался соответственно. «Может, закусим? – вкрадчиво сказал экономист. Живем, живем… – Он подумал, прибавил веско: – Как друг, товарищ и брат…»Экономист соорудил холодный ужин. Миловидно-блеклая Верочка, пораженная щедростью сожителя, распечатала пачку грузинского: Мудряк заваривал дважды в месяц – с аванса и в получку. Деликатно молвив «Кушайте на здоровье», она удалилась.У Мудряка был Милий Алексеевич впервые. Он увидел фотографию Хемингуэя, похожею на гарпунщика полярных морей. Глянцевитый отблеск экзотически пеcтрогo настенного календаря напомнил Башуцкому школьные вожделения, когда ты готов отдать все на свете за колониальные почтовые марки. Увидел он и старенькую этажерку с бамбуковыми, как лыжные палки, вертикальными стойками. У них дома была такая же; этажерку пригнетали тяжелые, словно фасад Общества взаимною кредита, тома Шиллера, Шекспира, Пушкина, покойная мама продала эти Брокгаузовы издания, когда ее ненаглядный Миличка… Книг у Мудряка не было, была стопка журналов «Здоровье», что-то по технике безопасности и «Вопросы ленинизма», о которых следовало говорить, как о Коране: если в других книгах писано то же, что в этой, они не нужны; если другое, они подлежат кремации.Мудряк витийствовал, как парторт учил, что жить, как Милий Алексеевич, нельзя, а нужно жить, как все советские люди, коллективом, а раз уж так получилось, что он, Башуцкий, не служит, значит, коллективом ему коммуналка, а он, Башуцкий, не уважает, нехорошо противопоставлять себя коллективу.Мудряк, кажется, понимал, что мелет чушь, и потому подмигивал и прищелкивал пальцами; обращался к Милию Алексеевичу на «ты», но это было не внове Милию Алексеевичу: люди, вовсе с ним незнакомые, чаще всего говорили ему «ты», и он не одергивал, а только как бы немножко конфузился за них, «тыкающих».Покончив с рассуждениями пропагандистскими, Мудряк привел пример агитационный, сводившийся к тому, что вот ты, Милий Алексеевич, на прошлой неделе едва концы не отдал, чуть в ящик не сыграл, а стакан воды подать некому было. Милий Алексеевич пустился благодарить. Мудряк остановил его известной сентенцией: «Каждый бы на моем месте…».Тут-то и выяснилось, что сосед, будучи «на своем месте», заглядывал к Башуцкому и в те дни, когда Милий Алексеевич плавал в полубреду. «А друг твой, писатель, так и не пришел, нечего сказать, инженер человеческих душ», – Мудряк, глядя на Башуцкого, постучал вилкой по тарелке, что, надо полагать, было знаком строгого осуждения сердечной черствости писателя, совершенно неизвестною Милию Алексеевичу.Он ничего не понимал. Друзей-писателей у него не было. «Ух, какие мы скромные, какие мы скромные, – покачал головой Павел Петрович. – Да ты, Милий Алексеич, звал, звал: „Герман, Герман…“ Он, этот Герман, на Марсовом живет, рядом с моей конторой, мне его показывали, ничего вроде бы мужик, а вот нет того, чтобы больного друга навестить».Башуцкий, конечно, читал Юрия Германа, однако даже и в шапочном знакомстве не состоял. Мудряк не унимался. «У, какие мы скромные… А зачем же звал-то? Сергея Воронина, к приме-ру, не звал, а все это: Герман, Герман… He-ет, ты уж не темни. Говори как друг, товарищ и брат»Башуцкий кисло улыбался. Он уже сообразил, чье имя произносил в полубреду, но смекнул и то, что милосердный Мудряк неспроста торчал в комнате. Ну, а теперь выйдет полный бред, если… Нет, ей-Богу, начни толковать о «Пиковой даме», о том, что Германн инженер, военный…Он все же попытался объяснить, в чем дело. «Интересное кино, – строго сказал Павел Первый, – прямо опера в Кировском». Ладно, связь, несомненно, преступная, иначе зачем же скрывать-то. А дальше уж заботушка райотдела. И бред находка для шпионов, подумал Мудряк, но тотчас поправился: для разведчика. Милий Алексеевич опять почувствовал себя дурак дураком. Да вдруг и расхохотался.Его смех задел Мудряка. Милий Алексеевич извинился, сказал спасибо и пожелал Павлу Петровичу спокойной ночи и чтобы он после утренней физзарядки не забыл перейти к водным процедурам. Мудряк сухо ответил: «Я ничего не забываю. – Потом пустил вдогонку: – Салют Юрию Герману».При всем звуковом однообразии смех Башуцкого вместил разнообразные смысловые оттенки. Гамма, возникавшая исподволь, сложилась как бы внезапно, отчего он и рассмеялся словно бы невзначай. Тут была путаница ассоциаций, недоступная психологической прозе, нашему же очеркисту внятная и, главное, имеющая последовательность.Всему причиной призабытая Башуцким магия пушкинских «троек»: «Где человека три сойдутся – глядь – лазутчик уж и вьется». Поскольку в коммуналке сошлось четырежды три человека… Был ли «лазутчиком» Мудряк, не был ли, а Милий Алексеевич испытывал к нему что-то вроде признательности. Ну, и выскочили три листика. Нелепее не придумаешь? Но это и не было придумано. Возможна другая версия. Скучливо ноющий отзвук «институтов крепост-ничества» плюс «семантика», как ветвь лингвистики – все это шевельнулось в какой-то его извилине стихотворной строчкой: «Скучная вещь лингвистика, лучше сыграть в три листика, и скоротать вечерок…». А потом – чехарда с Германом и Германном, роевое прицокивание к «Пиковой даме»: «три-три-три» и радость освобождения от монографии, взамен которой розыскные усилия майора Озерецковского, личного адъютанта Бенкендорфа. Вот что значит богатство ассоциаций, недоступное психологической прозе.Что до Юрия Германа, то домогательства Мудряка – чепуха и вздор. В эпоху Лютого сгодилось бы, но в данный текущий момент райотдел отмахнется. Конечно, кое-какие справки наведет, без них нельзя, ежели поступил сигнал, но отмахнется и, быть может, укажет Мудряку, чтоб впредь был мудрее.Башуцкий, правду сказать, избегал членов Союза писателей. Еще на дальних подступах к приемной комиссии Союза ему сказали: ваши очерки лишены самостоятельной художественной ценности. Формула гуттаперчевая, все вмещающая и ничего не объясняющая. Но он глупо обиделся: а судьи кто? Судьей был завкафедрой библиотечного института. Намарал аллилуйщи-ну изначальной Руси, отметил неразумным хазарам, русофилы возликовали, русофобы юркнули за визами, в большое могутство взошел завкафедрой, член Союза: арбитраж исторической прозы. Нос трубой, телеса крепенькие, как брюква, мозги жидкие, как вокзальные щи. Фамилию носил редкую – Кардалов; суть нередкая – кардован, как толкует Даль – правда, полунемец, полудатчанин, – относящаяся ко всему, что содержится в стойле. Но все это пошлость, лен не родится, и мочало пригодится. Главное таилось в другом.Когда отпускали на волю, полковник-гебист, потеплевший в оттепели, сказал: «Постарайтесь получше выбирать друзей». Башуцкий понял: не задавай нашему брату лишнюю работенку. Но не этого полковника помнил Башуцкий, а профессора Милютина, первого зека, которого он встретил, переступив порог камеры, мутно-зеленой, как аквариум для рептилий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22


А-П

П-Я