https://wodolei.ru/catalog/uglovye_vanny/150na150/ 

 

Он не хочет юбилеев, его не трогают круглые даты, он не собирается отдохновенно с высоты своей славы взирать на пройденное. «Пусть серебро годов вызванивает уймой», пусть уже «сед височный блеск» – в душе у него по-прежнему нет «ни одного седого волоса, и старческой нежности нет в ней». Но ему просто интересно сделать смотр армии своих стихов, показать всем, как она боеспособна, как велика и грозна.
Сперва друзья устраивают ему шуточный домашний юбилей.
За два дня до Нового года, 30 декабря, товарищи поэта – писатели, артисты, режиссеры, поэты, чекисты, художники – вечером приходят в Гендриков. Маяковского отослали на Лубянский проезд, в его рабочий кабинет, и просят не являться раньше времени, пока все не будет готово.
Из маленькой столовой выносят стол, чтобы было просторнее. Старые афиши, собранные за много лет, украшают стены квартиры. Даже на потолок наклеили большую, длинную афишу, и красные буквы разбежались наверху от стены до стены: «М-а-я-к-о-в-с-к-и-й». Все теснее и теснее становится в квартирке. Из театра приносят костюмы. Гости роются в ворохах ярких тканей, надевают на себя шарфы, плащи, камзолы, репетируют смешную юбилейную кантату.
Сам Мейерхольд костюмирует нас, двумя-тремя движениями своих магических рук, одному приделав перо, другому накинув шарф, третьему плащ, неузнаваемо преображая каждого. И мы распеваем:
Здесь Мейерхольд,
и не один…
Здесь Мейерхольд,
и не один!
С ним костюмерный магазин…
Ждем Владимира Владимировича.
Свет автомобильных фар заглядывает в Гендриков переулок. У ворот гаркает сирена. На лестнице слышны шаги. Громыхает дверь в парадном, и входит Маяковский – нарядный, свежевыбритый, усмехающийся. Он ставит трость в угол, вешает пальто, прихлопывает верх вешалки своей шапкой. Его обнимают и уводят в столовую. Мы запеваем кантату:
Владимир Маяковский,
Тебя воспеть пора.
От всех друзей московских
Ура, ура, ура!..
Мы поем, выстроившись полукругом. Маяковский застенчиво и широко улыбается, стараясь сохранить серьезность. Кантата продолжается:
Кантаты нашей строен крик,
Наш запевала Ося Брик.
Владимир Маяковский,
Тебя воспеть пора.
От всех друзей московских
Ура, ура, ура!..
Потом на середину комнаты выносят стул. Маяковского усаживают. Он берет одной рукой стул, подымает его, поворачивает спинкой вперед и садится верхом. Надевает на себя большую маску из папье-маше – голова козла.
– Надо иметь нормальное лицо юбиляра, чтобы соответствовать юбилейному блеянию.
Снова исполняется кантата. Дирижирует поэт Кирсанов. Потом начинается комическое чествование.
Асеев изображает одного из тугоухих критиков, который давно уже допекает Маяковского своими неумными выступлениями. Он говорит длинную приветственную речь, и только в конце выясняется, что критик перепутал и пришел чествовать совсем другого поэта, а не Маяковского.
В. Каменский, сидя на низком диване, играет туш на гармошке.
Потом Маяковского чествуют «от подрастающего поколения». Дочь одного из художников, одетая маленькой девочкой, волнуясь, подносит перевязанный розовой ленточкой свиток стихов:
И все теперь твои мы дети,
В том смысле, что ученики…
Маяковский нежно блеет из-под своей маски.
После чествования мы разыгрываем шарады, причем
Маяковский должен догадаться сам, какие строки из его стихов мы загадали.
Николая Николаевича Асеева сажают рядом с женой на диван. Что это за цитата? Маяковский догадывается: «Маленькая, но семья».
Это строки из стихотворения «Юбилейное»:
Правда,
есть
у нас
Асеев
Колька.
Этот может. Хватка у него
моя.
Но ведь надо
заработать сколько!
Маленькая,
но семья.
Потом один из нас садится за стол, а другой с сердитым видом вынимает из кармана вечную ручку, с размаху кладет на стол и уходит.
– Понял, понял! – кричит Маяковский.– «Разговор с фининспектором»: «Вот вам, товарищи, мое стило, и можете писать сами!»
Поздно ночью Маяковского упрашивают прочесть какие-нибудь прежние его стихи. Он долго отнекивается, жалуется, что глотка сдала, что все давно им сделанное сейчас уже неинтересно. Его упрашивают дружным хором, умоляют, увещевают. И он, шумно вздохнув, сдается. Сперва он читает «Хорошее отношение к лошадям». Он встает и, взявшись рукой за угол шкафа, обведя нас медленным, навсегда запоминающимся взглядом, читает негромко и с внезапной угрюмостью:
Били копыта.
Пели будто:
– Гриб.
Грабь.
Гроб.
Груб…
Он читает, постепенно добрея, строка за строкой отпуская голос. И вот уже читает щедро и полновластно. И разом все посерьезнели вокруг. Уже не шутка, не веселые именины поэта, не вечеринка приятелей – всех нас вдруг прохватывает, как сквозняк пройдя по всем извилинам мозга, догадка, что минуту эту надо запомнить.
И вдруг с какой-то очень простой и несомненной ясностью, так, что захолонуло сердце, никем не произнесенное, но каждым подслушанное, возникает слово: История. И стены не то стали прозрачными, не то совсем ушли, далеко стало видно окрест. И время загудело в ушах.
А он читает, глядя куда-то сквозь стены:
«Лошадь, не надо.
Лошадь, слушайте –
чего вы думаете, что вы их плоше?
Деточка,
все мы немножко лошади,
каждый из нас по-своему лошадь».
И ворочает саженными плечами, словно впряженный в какие-то огромные оглобли, словно круто ступая в гору…
И всё ей казалось – она жеребенок, и стоило жить, и работать стоило.
Заглушая хлопки, сразу, едва закончив, он говорит:
– Старо все это! Старо! Надоело. У меня вот новые стихи выкарабкиваются. Вот это будет действительно стих! Увидите. Лучше всего, что я написал.
И хотя он читает по просьбе гостей еще стихотворение «История про бублики и про бабу, не признающую республики», но смотрит он уже поверх нас, поверх стихов. Он уже прислушивается к тем новым словам, новым строчкам, которые повелительно гудят в нем.
И, мягко отодвигаясь, как бы боясь повредить кому-нибудь, он уходит в другую комнату и долго стоит там, облокотившись на бюро, стиснув в руке стакан с недопитым чаем. Что-то беспомощное, одинокое, щемящее, никем тогда еще не понятое проступает в нем.
Очень поздно, почти к утру уже, приезжает один неожиданный гость. Он когда-то был близок с Маяковским, шел с ним рядом в жизни, работал вместе. Но потом перестал понимать Маяковского, стал отставать, сбиваясь в сторону, вняв голосам, которые казались ему благоразумными. Этого человека уговорили, что не по пути ему
с Маяковским, что загубит он себя, что не по плечу ему, не по дыханию крутизна, избранная для себя Маяковским. И враги потихоньку потирали руки, когда им удалось отбить его у Маяковского.
Сегодня он пришел, чтобы обнять Маяковского и, забыв раздор, поздравить. Долгие годы дружбы связывают их.
– Я соскучился по вас, Володя! Я пришел не спорить, я просто хочу вас обнять и поздравить. Вы знаете сами, как вы мне дороги.
Но Маяковский, медленно отвернувшись, говорит, не глядя на гостя:
– Ничего не понял. Пусть он уйдет. Так ничего и не понял. Думает, что это как пуговица: сегодня оторвал – завтра пришить можно обратно… От меня людей отрывают с мясом!.. Пусть он уйдет.
И тот, забыв шапку в передней, выбегает на мороз. Кто-то из гостей догоняет его, сует шапку. Он идет по Гендрикову с непокрытой головой, держа шапку в руках.
* * *
В январе 1930 года Маяковский готовит выставку «20 лет работы». Не словесного, а делового, серьезного признания хочет он добиться этой выставкой. Он готовит армию своих стихов к новому наступлению. Он хочет показать, как он вооружен.
Не все даже близкие друзья понимают его.
Некоторые из старых товарищей Маяковского полагают, что надо делать общую выставку левого искусства, устроить какой-то юбилей футуризма. Маяковский не соглашается с этим. Футуризм как таковой давно уже умер. Речь идет о боевой работе советского поэта. Ее хочет показать Маяковский, за нее хочет он агитировать своей выставкой. Не любоваться своим прошлым, а, показав сегодняшнюю работу, тащить литературу в будущее – вот чего добивается Маяковский.
Он никогда в жизни не останавливается на достигнутом. Когда надо было утверждать в советской литературе новые принципы работы, новые задачи поэта, он организовал Леф – Левый фронт искусства. Он был редактором журнала «Леф».
Революция растет и предъявляет новые требования. Маяковский создает «Новый леф». Как только он замечает, что его литературная группа, держась за провозглашенные ею лозунги, отстает от живых повседневных дел советского искусства, он пересматривает старые положения, заменяет их новыми, более нужными сейчас. Уже не Леф, а Реф – Революционный фронт искусства. Но объединение друзей, соратников, товарищей не может превратиться в литературный салон, который, храня ветшающие традиции, мешает поэту расти и меняться.
Маяковский сам, своими силами организует выставку. Ему помогает молодежь.
Первого февраля эта выставка открывается. Она показывает такой размах, такое разнообразие поэтической работы Маяковского, каких еще не знал ни один писатель, ни один поэт в мире. Здесь и книги на многих языках, и политические брошюры, и афиши театров, и киносценарии, и детские книжки, и газетные статьи, и стихотворные плакаты, и лозунги, и реклама, и санитарные правила в стихах, и листовки, и конфетные обертки.
На открытии выставки Маяковский читает собравшимся первое вступление к большой начатой им поэме о пятилетке – «Во весь голос».
Слушающие его потрясены. Опять чем-то совсем новым наполнился голос Маяковского. Так вот о каких стихах говорил Маяковский дома, на своем шуточном юбилее! Так вот что созревало в нем еще тогда…
«Во весь голос»–это разговор Маяковского с будущим. Человек решительный, прямодушный и смело глядящий в завтра, он через головы критиков, через «хребты годов» решил сам договориться с товарищами потомками. «Агитатор, горлан, главарь», он обращается к ним и с гордостью рассказывает о наших днях и о своей поэтической работе. Он разговаривает с людьми будущего «как живой с живыми». Для них, для будущих счастливцев, вылизывал он «чахоткины плевки шершавым языком плаката». Этих счастливцев рассмотрел он сквозь сутолоку будней, сквозь «будничную чушь».
И он гордо убежден, что будущее по-настоящему оценит и примет его, когда он, поэт, явится туда, предъявив «все сто томов» своих «партийных книжек».
Долго не расходятся люди с выставки. Маяковский ходит от щита к щиту, водя за собой тесно обступивших его комсомольцев, студентов, рассказывая о своей работе. «Парадом развернув своих страниц войска», проходит он «по строчечному фронту».
Стихи стоят
свинцово-тяжело,
готовые и к смерти
и к бессмертной славе.
Поэмы замерли,
к жерлу прижав жерло
нацеленных
зияющих заглавий.
Оружия
любимейшего
род,
готовая
рвануться в гике,
застыла
кавалерия острот,
поднявши рифм
отточенные пики.
Владимир Владимирович зорко оглядывает стенды выставки, всматривается в окружающих его людей.
– А из поэтов никто, ни один почти на мою выставку не пришел! – вдруг говорит он и сразу мрачнеет.
Но его опять окружают, теребят расспросами, приглашают в университет, на завод, в институт, в школу. И ни-кто-никто из присутствующих не подозревает, что здесь, на выставке, они слышали поэтическое завещание поэта.
Четырнадцатое апреля
И – как в гибель дредноута…
Нрав у Маяковского драчливый. Он не скрывает этого. Всю жизнь он сам неутомимо нападает на халтурщиков, на литературных тунеядцев, на поэтов, которые ходят «кучерявыми барашками» и блеют на лирические любовные темы, гнушаясь работой агитатора, газетчика… Маяковский высмеивает их. Со всего плеча наносит он удары «банде поэтических рвачей и выжиг».
Ему мстят. Руганью, ехидными статьями или тупым молчанием отвечают Маяковскому некоторые враждебные ему журналы.
Даже такие гениальные поэмы Маяковского, как «Владимир Ильич Ленин» и «Хорошо!», эти люди встречают с подлыми усмешечками, придираются, хитренько пожимают плечами, слюняво, по-лакейски шепчут друг другу на ушко: «Это разве „Хорошо!“? Это „Хорошо-с!“. Картонная поэма», – шипят они.
«Барабан с горошком», «Лапша рубленая» – так пишут критики о стихах Маяковского.
Противники в газетах сделали все, чтобы замолчать его выставку.
По приказу одного из них портрет Маяковского был выдран из уже отпечатанного журнала.
Проходит зима.
Маяковский по-прежнему работает, выступает, отругивается.
Сотни писем почтальон приносит к нему в Гендриков и на Лубянский проезд. На конвертах – штемпеля чуть не всех городов Союза. Ему шлют свои первые стихотворные опыты люди, бывшие вчера еще неграмотными. Его благодарят за лозунг, за ласку, за шутку, прозвучавшую вовремя, за верную поэтическую службу революции. Но по-прежнему в журналах поэта журят благожелательные дураки и бранят злонамеренные негодяи, по-прежнему травят его люди, считающие, что им поручено руководить советской литературой.
Товарищ Маяковский,
писали б ямбом,
двугривенный
на строчку
прибавил вам бы.
Его пытаются укротить, приспособить к своим вкусам, а он идет своей дорогой, никуда не сворачивая. Мрачнея, стиснув зубы, до хрипоты надрывая голос, сражается Маяковский:
– Мы знаем десятки жгучих и важных проблем сегодняшнего дня. А где поэты? Куда, к черту, эти поэты запропастились? Их нет ни в одной газете.
Он утомлен и часто прихварывает. Ему вдруг начинает казаться, что он теряет голос.
– Мне без голоса нельзя. Мне без голоса и не жить. Я должен сам договориться с читателями. Мне надо целую свору переорать.
Лишь иной раз, устав, он признается:
– Уехать бы куда-нибудь в деревню и просидеть года два, чтоб только ругани не слышать!
Неудачная постановка его пьесы, вызвавшая радостное и злобное ликование врагов, глубоко удручает его. Люди, мнящие себя литературными судьями, на все лады распевают, что Маяковский не трибун революции, а мелкобуржуазный поэт богемы. Они боятся, как бы Горький снова не договорился с Маяковским. Они стараются разделить двух великих писателей, бегают, сплетничают, нашептывают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я