https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya-umyvalnika/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Я люблю тебя, Жорж», и Дантес не нашелся что ответить. Сказать правду он был не в силах, а солгать своему любимому школьному врагу или нынешнему любовнику-другу просто не мог. Он знал, что с Метманом его связывает нечто большее, чем тяга к наркотикам и телесные удовольствия, соединенные с болью и страданием, но никогда не чувствовал к нему таких мучительных, доводящих до исступления душевных порывов и страсти, как к Геккерну.
Прости меня, Луи, – я был неверен тебе… Прости меня, Рене, – я не любил тебя так, как ты этого хотел…
Последний раз он виделся с Метманом за два дня до его страшной кончины. Они сидели в ресторане втроем, третьим был Сашенька Строганов, и все трое весело смеялись, когда Жорж в лицах изображал, как его встретил капитан Полетика после болезни.
Жорж признался тогда Метману, что чуть не умер от опиума, и Рене печально согласился, что это страшное зелье, которое никогда лучше не начинать принимать, потому что за красивые, яркие и очень реальные, как по заказу, сны придется потом расплачиваться жизнью…
У Метмана были враги? Но кто?
В газете написано, что его убили не с целью ограбления. А с какой же тогда целью?
И что же это за цель у человека – убить другого?..
Дантес никак не мог прийти поздравить генерала, потому что стоял в ту ясную осеннюю ночь в карауле Зимнего. Вспомнив, что они уговорились встретиться в ближайшую субботу у Строгановых, Жорж снова начал безутешно плакать, кусая губы, отказываясь верить, что Рене не придет, и не потому, что не сможет, а никогда больше не придет, – и острая, нестерпимая боль вечной разлуки пронзила его сердце навылет, как отравленная стрела…
…Пробуждение было тягостным и удушливым, опутавшим его, как паутина толщиной с канат, а вспышки света в сознании, погруженном в мрачные бездны, были не менее мучительны, чем дневной свет, резкими всполохами бивший сквозь плотно задернутые темные шторы. Он не хотел открывать глаза, не желал думать, чувствовать, а тем более вспоминать, и хотел только одного – уснуть и не просыпаться больше никогда, но воспаленная, смертельно раненная, болезненно реагирующая на попытки подавления память отзывалась яркими, как будто нарочно провоцирующими образами, и он со стоном опустошал очередную бутылку коньяка, вновь ненадолго проваливаясь в забытье…
Однако страх, тоскливый и липкий, все глубже заползал в его душу, свиваясь в мерзко шевелящийся змеиный клубок, жалящий его изнутри; и обрывки то ли кошмаров, то ли безумной, искаженной, как в кривом зеркале, реальности, страшнее которой ничего в жизни не было, взрывали изнутри его задавленное алкоголем сознание, и он вспоминал, дрожа от кромешного ужаса и бессильно кусая губы.
…Веселые, нарядные гости, ярко освещенный парадный подъезд французского посольства, широко улыбающийся генерал Метман, сердечно пожимающий руки друзьям и знакомым, принимающий подарки и поздравления…
…Визгливое, назойливое пиликанье скрипок, от которого закладывало уши, хотя гости восхищались приглашенными музыкантами, а он все норовил отойти подальше, чтобы поговорить с Рене Метманом, который мелькал то здесь, то там, развлекая гостей и очаровывая приглашенных дам жгучими взглядами своих непроглядных, темных, как ночь, глаз…
…Неожиданная, выбившая его из колеи, неприятная встреча, глаза в глаза, столкновение, заставившее его немедленно пойти и опустошить сразу полбутылки вина, – барон Геккерн, мирно беседующий с юбиляром… Принес же тебя черт, старый лис… А где же твой юный друг… что-то не видать…
…Улыбающийся Ванечка, упорно не желавший напиваться, пристающий к нему с дурацкими вопросами и пытающийся к тому же неуклюже ухаживать за какой-то барышней, пухлой веснушчатой хохотушкой, что окончательно вывело его из себя и повлекло за собой следующие полбутылки вина…
…Прекрасно обставленная, такая знакомая до мелочей комната Рене, куда он наконец вошел вслед за хозяином, уже слегка пошатываясь от выпитого…
…Рене, казавшийся совершенно трезвым, и их последний разговор, который вспоминался особенно болезненно, разрывая ему сердце… «Ну наконец-то… Покажите…»
Он с нарочитой осторожностью вытащил обернутую в кусок темного бархата печать, отлитую по его эскизу из бронзы «на все руки мастером» и пропитанную специальным составом, чтобы казаться позеленевшей от времени. Рене, удивленно приподняв бровь, взял ее в руки и, мельком взглянув на нее, презрительно хмыкнул:
– Ну что ж, князь, – я отдаю дань вашей потрясающей наглости. Это, знаете ли, даже забавно… Хотите еще вина?
Пьер хотел сказать «нет», но вместо этого зачем-то кивнул, не сводя глаз с изящной статуэтки, стоявшей на каминной полке. Это была изваянная из бронзы фигурка ангела, но не маленького жирного амурчика с луком и стрелами, а задумчивого обнаженного юноши, сидящего в непринужденной позе. Одна рука его свободно лежала на согнутой в колене ноге, другой он тянулся к ее мыску. Другая нога была подогнута, изящная пяточка слегка оттянута назад, очаровательная, чуть склоненная головка смотрела прямо на Пьера, загадочно улыбаясь краешками губ. Казалось, что в самый последний момент скульптор, откровенно любовавшийся юной телесной красотой своей модели, вспомнил, что решил изваять ангела, и теперь юноша сидел, сложив на спине большие, чуть приподнятые крылья, как будто собирался в любую минуту взлететь.
Как он похож на Жоржа Дантеса… эта улыбка, поворот головы…
Он спьяну подумал что-то о взмахе крыльев, но тут резкий, короткий смешок Метмана заставил его оторвать глаза от скульптуры.
– Неужели вы действительно полагали, принеся мне вот это, – он небрежно кивнул в сторону печати, – что я вам поверю? Вы, вероятно, думали, что я не знаю, как должны выглядеть масонские печати – но вы ошиблись, дорогой мой… У них слишком много отличий от обычных бронзовых поделок.
Пьер не отрываясь смотрел в глаза Рене, но смысл слов почему-то ускользал от него. Рене с распущенными по плечам черными волосами был невероятно красив в расстегнутой белой кружевной сорочке, в вырезе которой Долгоруков увидел изящный серебряный амулет на тонкой цепочке, изображавший иероглиф.
Ему внезапно захотелось протянуть руку и коснуться гладкой кожи его груди, ощутив холод амулета…
– …Вы, вероятно, полагаете, что все в жизни можно получить, стоит лишь захотеть, любой ценой, даже если ради этого придется обмануть и украсть, да? – медленно и презрительно произнес Метман. – Вы – жалкий, пошлый трус, Долгоруков, и больше всего на свете вы боитесь самого себя… Я мог бы сейчас подарить вам то, что вы так хотели иметь – школьный дневник Жоржа, если бы мне хоть на мгновение показалось, что вы относитесь к нему так, как я. Хотя я, разумеется, прекрасно понимаю, зачем он вам нужен – чтобы разжигать похоть в своем сердце, а потом называть ее «ненавистью»… Вы же себя ненавидите, признайтесь – не его, а себя, Пьер… Но вам страшно признаться себе в самом главном – в том, что вы любите его, – и вы трусливо и жалко прячетесь за вашей так называемой ненавистью, хотя вряд ли знаете, что это на самом деле такое… Вы умудряетесь обкрадывать самого себя, подглядывая в замочную скважину за предметом своей низменной похоти, вместо того чтобы попробовать хоть раз в жизни просто полюбить кого-то. Неужели для вас неведомо само понятие любви? Или оно кажется вам постыдным? Чего же вы так стыдитесь, Пьер, – того, что вы любите мужчину? Что вас будут считать извращенцем, педерастом? Извращенец, Пьер, – это тот, кто стыдится себя и своих чувств, превращая их в грязную порочную страстишку, об которую потом все, кому не лень, будут вытирать ноги и чесать языки. Почему-то не считается постыдным любить женщин… А древние греки любили юношей и не стыдились своих чувств, и вы только что разглядывали копию древнегреческой скульптуры – уж поверьте мне, этот скульптор наверняка любил своего ангела, и отнюдь не платонически… И женщины, Пьер, могут страстно полюбить друг друга – и чем откровенней будет их любовь, тем больше в ней чистоты и силы, возвышающей человека над его животной сущностью. Вы ненавидите себя еще и за то, что всегда готовы что-то отнять у того, кого желаете всем сердцем, отобрать силой, принудить и утешиться этим, ничего не давая взамен. Дать-то нечего… Что вы можете дать вашему юному приятелю Жану, Долгоруков? Вы вообще способны испытывать хоть что-то, кроме примитивного, низменного влечения? Или ваш так называемый друг – тоже жертва изощренного и продуманного шантажа?
– Остановитесь, Рене! – прошипел Хромоножка. – Еще одно слово – и я за себя не ручаюсь!
– Угрозы? Оставьте. – Метман рассмеялся ему прямо в лицо. – Кому вы угрожаете? Да назавтра весь Петербург узнает, что вы – вор, укравший у Александра Строганова оттиски драгоценных масонских реликвий! Вы не забывайте, Долгоруков, – я ведь журналист, и о вашей дешевой подделке с тем же успехом могут узнать и в Париже, я вам обещаю!
Долгоруков вскочил, пошатнувшись, и уставился побелевшими, расширенными от безудержной ненависти зрачками в лицо Метману.
– Как… вы… смеете? Кто вы такой? Да стоит мне тут кое-кому намекнуть об этом вашем опиуме, как вас вышлют из России в двадцать четыре часа!
Рене присел за тяжелый письменный стол, старинный, резной, черного дерева, и открыл один из ящичков. В столе лежали несколько невскрытых упаковок с бурым порошком…
– Что-о-о? – высокомерно протянул Рене, подняв бровь. – И как вы собираетесь доказывать, что это – наркотик? Да я, может, вас обманул – а вы и поверили! Это – обычная нюхательная соль, которую любая барышня держит в спальне на случай нервических припадков или бессонницы! А вы, я смотрю, мастер запугивать… У вас, друг мой, есть один существенный недостаток, который сильно режет глаз. Не нога, нет… а душа ваша хромая… За это вас все и презирают, включая Дантеса, который смеется над вами, потому что ему вас жалко, вы поняли, трусливый извращенец?
…Вспышка ярости, неконтролируемой, безумной, как удар молнии…
…Бронзовый ангел, с издевательской улыбочкой взирающий на него с каминной полки…
…Он не помнил, как ударил Рене – тот все еще сидел за столом, склонив голову. Какое-то время он безмятежно и спокойно, как во сне, наблюдал, как кровь, брызнувшая из его головы, стала заливать стол, бумаги, капать на пол, на внутреннюю поверхность выдвижного ящичка, и даже его ботинки были заляпаны кровью Метмана. А еще такие же красные пятна расползались странными узорами по его белоснежной сорочке, и темная кровь крупными каплями стекала с приподнятых бронзовых крыльев ехидного ангела, которого он почему-то сжимал в руках…
Все, что происходило потом, он помнил неотчетливо, вспышками сознания, перемежавшимися с бесконечными черными провалами памяти, глубокими, как свежеразрытая могила…
Он плотно, на все пуговицы застегнул жилетку, чтобы не было видно измазанной кровью сорочки, и тщательно вытер ботинки об ковер. Все пакетики с бурым порошком он не задумываясь быстро вынул из ящика и положил в карман брюк, а валявшийся там же школьный дневник Дантеса сунул за жилетку. Потом приоткрыл дверь, ведущую в длинный, плохо освещенный, увешанный старинными портретами проход в гостиную, и, осторожно выглянув, решил не ходить туда, потому что издалека приметил кого-то из гостей.
Все его чувства вдруг необычайно обострились, мозг работал четко, как никогда, и он, свернув в темный боковой проход, спустился вниз по черной лестнице, никем не замеченный. Оказавшись в полутемной парадной, он со спокойной улыбкой раскланялся с кем-то из гостей и, закурив сигару, вышел на улицу. Там было темно, холодная и ясная сентябрьская ночь звездным саваном окутала город, и он, докурив, вернулся в залу, где было шумно, накурено и по-прежнему надрывался приглашенный оркестр. Подойдя к столу, он взял бокал красного вина и, украдкой глянув по сторонам, плеснул вином себе на сюртук, нарочно громко чертыхнувшись. К нему тут же подбежал раскрасневшийся, довольный Гагарин, который все еще развлекал свою конопатую барышню, и на вопрос «Как дела?» услышал: «Не видишь – мне надо срочно ехать домой! Я облился вином, Жан, и уезжаю немедленно, а ты, если хочешь, можешь остаться. Отсюда двадцать минут ехать на извозчике – я надеюсь, что ты приедешь ночевать, mon cher?»
Он еще что-то говорил, оживленно жестикулируя, и, наверное, даже улыбался, но руки и ноги его стали совсем ватными; шум в голове, многократно усиленный назойливым визгом скрипок, стал совершенно невыносим, и в какой-то момент он с трудом удержался на ногах, чтобы не упасть. Зажав рот рукой, он опрометью вылетел на улицу, и его вывернуло наизнанку на клумбу с увядшими сухими цветами непонятного цвета. Прислонившись спиной к каменной стене дома, он закрыл глаза и, обхватив себя за плечи холодными как лед, трясущимися руками, старался унять колотившую его дрожь. Его тело покрылось холодным потом, зубы выбивали чечетку, а губы непрерывно шептали какие-то слова – и он уже никогда потом не вспомнит, какие именно, – может быть, звал давно умершую маму, а может быть, пытался молиться…
В этот миг страшный вопль потряс огромную залу. Камердинер Метмана, с выпученными от ужаса, налитыми кровью глазами, трясясь и не в силах произнести ни слова, орал только ААААААААААААААААААА, и поначалу ничего не понявшие гости, как по команде, повернули головы в его сторону, чтобы узнать страшную, невероятную, не укладывающуюся в голове новость…
Дантес метался по ночному Петербургу, потерянный и одинокий, отчаянно пытаясь отвлечься от страшных мыслей, оставлявших в его сознании кровоточащие шрамы, длинные и незаживающие, как следы когтей.
Приехав к Фикельмонам и проведя у Долли два часа, он выяснил, кто из их общих знакомых был в тот роковой вечер у Метмана. Долли охотно рассказала, что Рене был, как обычно, обворожителен, произносил своим глуховатым голосом не всегда понятные, полные мистического смысла тосты за дядю Антуана, долго беседовал с Александром Пушкиным о возможности перевода некоторых его поэм на французский язык, назвал Натали «прекрасным проявлением божественного умысла» и даже музицировал, присев к роялю и попросив Машеньку Вяземскую спеть романс.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я