https://wodolei.ru/catalog/accessories/ershik/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я хочу сказать, вы перестарались, как и та знаменитая лягушка – она выпрыгнула за пределы округа Калаверас.
И все было кончено.
После того, как мистер Лэнгнер повесил трубку, я с грустью припомнил нашу с ним первую встречу (кстати, я по-прежнему люблю его и вспоминаю с нежностью). Его письменный стол, размером не уступающий президентскому, был весь завален рукописями пьес – я и не представлял себе, что на свете может быть столько рукописей. Великолепным жестом он сбросил на пол их все, кроме моей, и сказал:
– Меня не интересует никто, кроме гениев, так что присаживайтесь, прошу вас.
(С тех пор, как только услышу слово «гений», тут же ощупываю внутренний карман пиджака: цел ли бумажник?)

* * *

Лифтер на Манхэттене: наиболее красочный период моей деятельности на этом поприще – работа в ночную смену в обветшалом отеле «Сан-Хасинто» на Мэдисон-авеню в районе Пятидесятых улиц (теперь здание его снесено). Отель этот был пристанищем для вдов – дам из высшего общества, но со снизившимся доходом, готовых отдать последний грош, лишь бы у них был достаточно звучный адрес. Не все эти дамы были между собой в добрых отношениях. Точнее говоря, не ладили друг с другом две вдовицы: одна из них, старушка с пышной фамилией Очинклосс, впадала в буйное бешенство, стоило ей очутиться в лифте с другой старушкой, носившей столь же величественную фамилию. Вместе со мной в ночную смену работал еще один молодой поэт – тот был телефонистом. Он предупредил меня: что бы ни произошло, пусть даже «Сан-Хасинто» будет охвачен пламенем, эти две дамы ни в коем случае не должны очутиться в кабине лифта одновременно.
Но именно так и вышло, они столкнулись в лифте. Разыгравшаяся в кабине сцена напоминала петушиный бой в самом его разгаре. И, уж конечно, излишне говорить, что лифт застрял между этажами! Сперва-то я направил его вверх – на тот этаж, где жила Очинклосс, но другая вдова завизжала: «Почему наверх? Вниз, вниз!» Я рванул рукоятку, и лифт застрял между девятым этажом и десятым, дело было в полночь, и от их воплей, наверно, проснулся весь отель. (С тех пор я убежден: у старых дам апоплексического удара быть не может, они ему просто не подвержены, пусть даже многочисленные факты и говорят о противном.)
Помню, в отеле этом жила чудесная старушка Кора Уизерспун, бывшая актриса на характерные роли. Думаю, теперь можно без всякой опаски рассказать, что эта прелестная старая дама – ее уже нет в живых – была морфинистка, так что мне и другому молодому поэту приходилось по ночам получать для нее наркотик в дежурной аптеке.
Считается, что морфий успокаивает, но на мисс Уизерспун он всегда действовал возбуждающе.
Обычно она болтала со мною и с поэтом в холле отеля чуть ли не до рассвета. Впрыснутой дозы ей хватало надолго – до первых петухов. А потом мы с поэтом на руках несли ее к лифту, поэт открывал дверь ее номера, а я опускал старушку на краешек постели.
– Ну, что бы я без вас делала, мальчики? – бормотала она с той нежной, печальной мудростью старости, которой ведомо, что «все проходит». (Удалось ли кому-нибудь – будь то в мире театра или вне его – так постичь и показать неотразимое очарование и величие старых женщин, как это сделал Жироду в «Безумной из Шайо»? Кейт Хепберн была недостаточно старой, а может быть, недостаточно сумасшедшей, чтобы дать зрителю почувствовать всю обаятельность их безумия.)

* * *

В конце 1941 года я жил в западной части Гринич-Вилледж, в районе складов, у одного художника-абстракциониста. Приятель мой оказался нервнобольным, притом безнадежным; он был самый настоящий псих – еще до того, как быть психом стало модно.
В ту пору я некоторое время, очень недолго, работал официантом в забегаловке под названием «Кабачок нищих», хозяйкой его была беженка из нацистской Германии, некая Валеска Герт, личность совершенно фантастическая. Она была танцовщица-мимистка, но это отнюдь не все. Работал я за одни чаевые. Официально Валеске разрешалось отпускать клиентам пиво, но она толковала свои права несколько расширительно, и в кабачке подавались также более возбуждающие напитки. Была и еда – копченая колбаса, кислая капуста. Была там какая-то певица – то ли женщина, рядившаяся мужчиной, то ли мужчина, рядившийся женщиной, я так и не смог разобраться, а еще была вездесущая, несравненная Валеска. Иногда я подрабатывал, читая стихи-экспромты. Вот, например, такие (можете перепечатывать, если угодно – авторское право на них не распространяется!):

С треском наш Микки по свету гулял,
Хлопал дверями, пел и орал,
Над богом и дьяволом насмехался,
Туда, где святым не бывать, совался.
Его все боялись – с ним не было сладу:
«Я вам не по нраву – ну и не надо!»
Соседей держал в постоянном он страхе,
Врывался к ним без штанов, без рубахи,
Похабные песни всю ночь распевал,
В палисаднике писал, в умывальник блевал.
Двух парней ему родила жена,
Но кухонным ножом закололась она.
Один сын ослеп, другой сын свихнулся,
Наш Мик под конец утих и согнулся,
С выпивкой, с картами завязал,
Угнетенным евреям сочувствовать стал.
Мик дожил до ста и скончался во сне,
А дальше – вы не поверите мне:
Собрались соседи, рыдали, молились,
На урну из мрамора разорились.
Эх, память людская, как ты коротка, –
Чтить после смерти такого скота!

Стихи эти были по тем временам довольно забористые, и я стал своего рода приманкой для посетителей. Так что чаевые мне шли изрядные.
И вот как-то вечером мадам собрала в кухне официантов (нас у нее было трое) и оповестила о переходе на новую политику: отныне мы должны сдавать все чаевые в общую кассу и делить их между собой, при этом часть отчисляется администрации, то есть ей самой.
Я объявил хозяйке, что вовсе не намерен делиться чаевыми с другими официантами, да еще отдавать долю ей.
В тот вечер в кабачке собралось несколько моих близких друзей и знакомых, был среди них и художник-абстракционист. Он остался после закрытия, когда Валеска провозгласила на кухне новый курс. Шум, которым сопровождалась наша с ней конфронтация, привлек его внимание, он ринулся на кухню. У ее дверей стоял ящик с квартовыми бутылками содовой, и он прямо с порога принялся метать их в знаменитую танцовщицу. Штук десять пролетели мимо, потом одна угодила в цель. Были вызваны полицейский фургон и «скорая помощь», хозяйке наложили на голову швы, и, видимо, излишне говорить, что с работой в том злачном местечке мне пришлось распрощаться.
Вскоре после этого в страшно холодную, отнюдь не благостную пятницу, в самом начале 1942 года мой переменчивый друг художник-абстракционист неожиданно выставил меня на улицу. Он свалился с каким-то нервным заболеванием, но по-прежнему жаждал общения, и каждый вечер я вынужден был рыскать по улицам Гринич-Вилледжа в поисках подходящей компании. Я исполнял его поручения с готовностью; другой наш приятель, которому мы дали кличку «Рыба-пилот», – тоже; словом, в ту осень нервный абстракционист каждый вечер имел какое-нибудь приятное отвлечение. Но однажды мы с «Рыбой-пилотом» приволокли каких-то жуликоватых типов, и на другой день абстракционист недосчитался нескольких ценных вещиц. Произведя инвентаризацию имущества, он с болью душевной принял решение отказаться от моего общества и услуг; словом, я очутился на улице; в кармане у меня была лишь квитанция на белье, которое я сдал в китайскую прачечную, а заплатить за стирку было нечем – я еле наскреб мелочи на поездку в подземке.
Пережив два ужасных дня, я в первый и последний раз в жизни лично и непосредственно обратился с просьбой о материальной помощи; позвонил в секцию драматургов того самого союза, который ставит своей целью опекать писателей и кормить их, и там мне дали взаймы, да, именно взаймы, ровно десять долларов, каковая сумма должна была обеспечить мне крышу над головой, покуда не начнется весенняя оттепель и с тротуаров не стает лед, – иначе говоря, на всю зиму.
Во мне намешано всякого – я человек совершенно бесхитростный, а в то же время весьма хитроумный и в ту пору умел вызывать у людей жалость; так что, когда десять долларов иссякли, я зашел (в надежде пообедать) в один особнячок на крыше небоскреба на Мэдисон-авеню, принадлежавший некоему весьма процветающему сочинителю «поп-музыки», и остался там не только на обед, но и на последующие четыре месяца, до самой весны.
А когда подоспело лето, меня подобрал друг, куда менее процветающий, но столь же добросердечный. Зная, как туго приходится мне на Манхэттене, он пригласил меня провести летние месяцы у него в Мэконе, штат Джорджия.
Приехав в этот уголок южного-южного Юга, я обнаружил, что приятель мой ютится в одной чердачной комнатке, а мне предстоит квартировать в другой.
Была самая середина лета, и обретались мы в самой середине штата Джорджия. В моей комнатенке было два оконца, – скорее их можно было бы назвать фрамугами. Добавим к этому, что лето выдалось очень влажное, хоть и без единого ливня.
У моего приятеля был электрический вентилятор, только включив его, он и мог спать. У меня же никаких охлаждающих электроприборов не имелось, и ночью я часами смотрел через коридорчик, откуда не доносилось ни единого дуновения, на моего приятеля: лежит себе под вращающимися лопастями «Вестингауза», приятный ветерок развевает его волосы, и он довольно посмеивается, рассматривая карикатуры в «Нью-Йоркере»; журнал превосходный, но при одном взгляде на него меня по сей день прошибает смертный пот.
В один из таких тяжких августовских дней к нам на чердак вселился новый жилец – придурковатый малый, работавший в самообслужке. Этот юнец потел так сильно, что, казалось, должен был умереть от обезвоживания организма; при этом он никогда – то есть буквально никогда – не мылся и не менял носков, так что со всей ответственностью заявляю: дух, исходивший от этого славного деревенского паренька, распространялся на весь чердак, подобно духу рока, описанному Юджином О'Нилом. И если бы я был склонен развивать эту тему в фантастическом ключе, то мог бы выдумать, будто вонючка-хорек, пробравшись как-то августовской ночью к нам на чердак, улизнул еще до рассвета – учуял, что этот дух рока может его доконать.
Примерно в тот же период, в начале сороковых годов, я некоторое время работал вольнонаемным в южном секторе инженерного корпуса Соединенных Штатов. Быть может, кое-кто из вас помнит, до чего острой была нехватка рабочей силы в те военные годы, – словом, даже я показался начальнику отдела найма человеком, которому можно доверить какую-то работу. Он поставил меня в ночную смену – с одиннадцати вечера до восьми утра; в эти часы в помещении нас оставалось двое: плотный молодой человек, выпущенный раньше времени из сумасшедшего дома, и я, тогда еще не успевший там побывать. В наши обязанности входило принимать шифровки, периодически поступавшие по телетайпу в ночные часы, и подтверждать их получение. Напарник мой был молчаливый, замкнутый, время от времени он бросал на меня подозрительный взгляд, и в глазах его была жажда убийства. Но меня это нисколько не пугало. С такими людьми мне всегда спокойно. Свободного времени было хоть отбавляй, и я писал одноактные пьесы; на работу и с работы ездил на велосипеде; ночевал я в общежитии Ассоциации молодых христиан, и мой сосед по комнате работал в одном из крупных отелей посыльным, хотя был уже вполне взрослый. В общежитие мы с ним возвращались примерно в одно время, и каждое утро он выворачивал карманы, засыпая весь пол бумажками, которые получил на чай, – в пять, десять, двадцать долларов: как видно, военная экономика в те дни работала вовсю и дела шли хорошо – по крайней мере, у посыльных крупных отелей, где проходили всякие съезды.
А вот в инженерном корпусе США, точнее, в одной смене, дела шли все хуже и хуже. Оба мы с моим напарником жили в мире мечты, каждый – своей. Начальник без конца умолял, чтобы мы не вынуждали его нас уволить, так продолжалось три месяца, пока в одну прекрасную ночь мы не умудрились проворонить действительно важное сообщение, и тогда он решил меня выставить, но моего напарника оставил, предпочитая пользоваться услугами психа со справкой.
А теперь об операциях на глазе, которым я периодически подвергался между двадцатью девятью и тридцатью четырьмя годами. Ни полисов страховой компании, ни права на бесплатную медицинскую помощь у меня не было, но в Нью-Йорке тогда практиковал один известный окулист, который соглашался делать в кредит операции по поводу катаракты. Вообще-то за такую операцию брали сто долларов, но тот славный доктор не наседал на меня, и я расплатился с ним, лишь когда мне удалось сорвать банк, а было это в 1945 году.
Хотя в молодом возрасте (а мне не было и тридцати) катаракта – случай необычный, я ее попросту не замечал до тех пор, пока в баре кто-то не окликнул меня: «Эй, бельмастый!» Впрочем, случаи редкие и необычные происходят со мною всю жизнь, и в молодости приключались не реже, чем сейчас, на пороге старости.
В те времена подобного рода операция производилась иглой под местной анестезией. Голова, руки и ноги пациента надежно крепились к операционному столу. При таком способе возникала серьезная опасность: во время операции у больного могла начаться неукротимая рвота, и, сотрясаемый конвульсиями, он мог сдвинуть иглу как раз в тот момент, когда она, пройдя сквозь радужную оболочку, вонзалась в хрусталик. Дело в том, что в здоровом глазу хрусталик состоит из жидкого вещества, но по мере созревания катаракты оно постепенно затвердевает. При этом хрусталик мутнеет, становится сперва сероватым, потом беловатым. А окружающие, как назло, считали, что самое притягательное и неотразимое в моей внешности – именно глаза.
Окулист уверял, что в детстве моему злосчастному левому глазу была причинена травма, и образовавшаяся сейчас катаракта – не что иное, как реакция на нее. Травма и в самом деле была – я получил ее в одной из детских игр, закончившейся жестокой дракой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20


А-П

П-Я