https://wodolei.ru/catalog/mebel/mojki-s-tumboj-dlya-vannoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Хорошо, я пока в силах, сама управляюсь, а не замогу боле? Вот дожили до чести, головы боле некуда пришатить. Много детей – худо и мало – худо.
Намолчалась в одиночестве Нюра, а сегодня набухла ее старая душа, переполнилась всем передуманным, и хлынула горечь через край: хоть бы успеть высказать все, хоть бы не забылось, что в затайках, припомнить сразу да выплеснуть, тогда легче будет жить-доживать. Пока не видела Анисья, старуха подтянула к себе пестерь и добыла из него бутылку водки, с пристуком установила посередке стола.
– Смерть придет и дома, наверное, не застанет. Где ни то застанет в кабаке, и бутылочка в руке. Ты слышь, Анисья, как в песне поется.
Анисья высунула голову из запечья, увидела бутылку, только ахнула, руками всплеснула:
– Ты на что тратишься, баба Нюра? И неуж деньги лишние завелись?
– Лишних денег веком не бывало. Но день-то какой, Анисьюшка, и неуж забыла-а, – всхлипнула Нюра, некрасиво скривившись залубеневшим от ветров длинным лицом. – Эх-эх, Аниська, едри твою палку. Ты уж не помнишь, какой я была. Головой-то под матицу, и десять чашек вина кряду выпивала на госьбе, и пьяной не была. Анисько-о… Голубенюшка-то стоит на фотке и брови насуровил, ишь насторожился, как жандарм. Ну поди-поди, Аниська, хватит там возиться, подавай стакашки.
Анисья принесла картошки отварной да ладку жареных наваг, миску студня, хлеба нарезала, не скупясь, занесла фырчащий самовар. Нюра налила на донышко водки, выплеснула в застолье, что-то бормоча оперханными от мороза губами, потом наполнила стакашки вровень с бортиком, в прогиб, без пролива не поднести ко рту. Так и несла дрожащей рукой, расплескивая по столешне, и разом вылила в себя, как заправский питух, и не сморгнула, не скуксилась, только протяжно приложилась к залатанному рукаву.
– Скус-на, зараза… – Крохотная слезинка вылилась из тусклого глаза и так осталась висеть на рыжеватой ресничке. Анисья пила мелкими глотками, поджимая губы и удивленно вглядываясь в стакашек.
– Каково наваги-то взяла? – спросила Нюра, подслеповато вглядываясь в ладку. – Крупна нынче навага-то.
– Да много тоже не взяла, с такой семьей разве чего уловишь? Дак мы за что выпили, баба Нюра? – вдруг спохватилась Анисья, придя в себя и сразу пламенея лицом.
– За Екимушку, за него. Годовщинка…
– Так и не нашли тогда.
– Где найдешь, – пряча глаза, глухо сказала Нюра и локтями прикрыла лицо. – Где найдешь, – повторила она, раскачивая куропачьей головой. – Ну давай, Аниська, лени-ко еще… Теперь за Него выпьем.
– За товарища Сталина?
– За Него, – согласно кивнула Нюра и, не открывая лица, куда-то под локоть протащила стакашек, выпила и опять закачала крупной головой, словно усмиряла в себе рвущееся на волю горе. – Ну вот и все, – вдруг сказала она и открыла бледное отечное лицо с порозовевшими глазами. – Ты ведь Кренева рода, ну да. Племянница Федьке Креню, который сожегся…
– Племянница…
– Вот-вот, – сказала Нюра, напрягаясь костистым телом и подаваясь вперед, словно получше стараясь выглядеть невестку. – Ах, что я, стара-старуха, – вдруг воскликнула высоко и пронзительно. – Сказано – завязано, записано – не затрешь. – Широкой ладонью обмахнула край стола, словно подавила в себе что-то отчаянное и злое. – Иду я нынче через реку, и Наважья смерть попалась, у иордана наважку достает. Заколела вся. Говорит, заходи ко мне, а Аниську Селиверстову век не прощу. Она на моего первого мужа глаз положила.
– Она мне все смерти молит, зараза такая, – согласилась Анисья. – А я ее не боюсь. Я ей говорю: я тебе добра желаю, я тебе худо не молю, дак ты почему на меня так? «А не прощу, – говорит, – за Афоню. Ты на него глаз положила, он через тебя и погиб». Ой, баба Нюра, через Афоню Путко я и наревелась тогда.
– Знавала, чего объяснять. Кобелина такой, молодой, а седатый, поперечный такой, с Екимушкой моим вечно мир не брал.
– Вот-вот… Клавдеюшка мой с гражданской-то пришел на коне дареном да с красным флагом. На том коне и лесу на избу навозили. Я за Клавдеюшку-то шестнадцати лет пошла, невдолге перед колхозами, и рано у нас дети зародились, он детишек-то хорошо сеял, а я мастерица рожать. Как строились-то, день едим да день не едим, деньги надо было работникам. А тогда какие-то исполнители были, каждый двор пятидневку в сельсовете дежурил. Путко был председателем, это еще до твоего Акима было дело…
– Помню его, такой кобелина, – кивнула Нюра, осоловело взглядывая на невестку.
Сзади дверь в горенку была полуоткрыта, и оттуда нет-нет да и показывалась Симка, строго зыркала глазищами на старуху, словно окрикивала: у-у, Баба Яга – и снова скрывалась за ободвериной, а Нюра жалостливо и туманно подсматривала за девкой, вроде бы умоляла простить ее в чем. Но и нить разговора не выпускала она и, слушая Анисью, представляла в ее положении саму себя и потому согласно жалела невестку.
– У меня уж пятидневка кончалась, я пришла дела сдавать да домой скорей, муж-то в лесу. Тихой был, дак завсе в лес гоняли, все красный ударник. Путко кобелина был, ко мне пристраивался, но я ему на отпор, так он и злился. Веди, говорит, рестанта. А сменщик мой, Сашка-сосед, и говорит: «Давай я отвезу, у меня лошадь наготове. Куда баба поведет рестанта, ведь лесом пятнадцать верст». Но Афоня: нет и нет, уперся, на своем стоит. Я богу так не молилась, как ему, на коленях перед ним пала. Дал он бумажку-сопроводиловку и даже час поставил, в котором мы должны в Рыболове прийти. Плакала я, умоляла, но куда денесся. Лошади нету, лошадь в лесу с хозяином. Домой заскочила, а старшей девчонке было годика три, померла после, а Володьке восьмой месяц. В рог налила молока, девке сказала, когда заревет парень, накорми, а на печном засторонке карасинничек стоит, такая пиликалка. Только, говорю, ради бога, Зинка, не трогай, а то спалите себя и дом. А мы отстроились в стороне от деревни, уж загорится, никто не спасет. Вот и побежала. Привела рестанта в Рыболово, не убоялась, сдала по этапу, отметилась в сопроводиловке и обратно пятнадцать верст среди-то ночи. Прибежала домой, запалилась вся, а пиликалка светит, девка мала на полу спит, парнишка рядом, обоссялся до грудей. На другой день пошла к Афоне, сказала, что сходила. А он фартовый был мужик, большой местом да красивый, спрашивает: «Как твои дети?» Я тут разгорячилась и понесла его по кочкам: «А, дети! – говорю. – Если бы чего сделалось? У меня двое ребят маленьких. Вот как ты надо мной поизгилялся. Как бы тебе умереть, – говорю, а сама больше ничего не боялась. Пусть, думаю, сволочь, тут и застрелит меня на месте. – Да пропади ты стоя, – говорю,–а не лежа. Пусть жена твоя так наплачется, как я перед тобой наревелась…»
И вот надо же так случиться, вскоре, и увезли его. Увезли, да так до сих пор и возят. Говорят, вредитель какой был, тогда каких-то вредителей порато много было, винных и безвинных. Пальцем тык, вот тебе и вредитель. Разве не так твоего свекра погубили? А этот-то всех виноватей, изгильник, дрын бы ему на егово место. Прости, господи, о покойнике плохо сказать. Жена, Полька-то, до сих пор простить мне не может, все говорит, это ты намолила моему мужу смерти. Это ты намолила, глаз наложила. Вот тоже какая вредина. А чего вредничать, спрашивается? Сейчас за Гришкой живет, красуется, и детишек много зародилось, семя крапивное. А зло держит, держит зло-то…
Вдруг из горенки позвала дочь Симка, перебила Анисью на слове: «Ма, иди-ко сюда, чего ли скажу тебе».
– А от тоже девка, поговорить с гостями не даст, – заворчала Анисья, еще не в силах отойти от воспоминаний, разгорелась вся, лицо пошло крапивными пятнами. – Леший тебе надо? – закричала на девку, но все же в горенку пошла. Через полуоткрытую дверь было слышно, как Симка выговаривала матери:
– Стыдно ведь, мама, Сталин умер, а к каждому слову бога приплетаешь…
– А тебе што?
– Да так…
– Если бога нету, церкви нашто открывать. Говорят, вон даже академия церковная существует. Чего ли, значит, есть?
– Выдумка все, – настаивала Симка.
– И откуда ты все только знаешь, дочка? После войны-то сколько открыли. Велят вспоминать…
– А кто велит, ну скажи, кто?
– Да отстань ты, привязка. Ты матери рот не затыкай, слышишь, – совсем не строжаясь, каким-то довольным голосом прикрикнула Анисья и вышла на кухню. – Про старое-то рассказываю дочке, дак не верит. Говорит, вру все.
Нюра отмолчалась, и доверие, протянувшееся совсем недавно между двумя бабьими душами, не то чтобы лопнуло внезапно, но как-то ослабело, чтобы когда-то вновь нежданно всплыть и натянуть сокрытые боли. Из бутылки старуха отлила в чайную чашку: «Это для Мартына, пусть причастится», а бутылку с одонками заткнула бумажной скруткой и поставила в пестерь. Потом неожиданно сказала деревянным, натянутым голосом:
– Аниська, ты отдай мне фотку с образами…
– Ты что, баба Нюра, там же Клавдеюшка мой.
– А ты отдай, – настаивала Питерка, тыкая кривым пальцем в коричневую деревянную рамку, та шаталась на крохотном гвоздике и готова была свалиться. – Ты отдай, может, молиться на нее хочу, – скрипуче засмеялась старуха, все так же не глядя в сторону невестки, брови круто сошлись к переносице и прикрыли выцветшие глаза.
– Н-не, чего хочешь другое, а это нет. Памятка ведь, – наотрез отказала Анисья.
Нюра в сердцах забурела лицом, отодвинула чашку от себя, расплескивая чай по столешне, и было совсем намерилась встать, но вдруг предложила, ошарашивая хозяйку и сбивая с толку ее простодушное сердце.
– Тогда продай, Аниська, – сказала Питерка, теребя засаленные лямки пестеря, потом отмахнула крышку и выметнула из берестяного нутра огненную лисью шкурку с дымчатой искрой по иглистому ворсу и скользящим махом руки накинула ее на край столешни. Лиса, словно бы живая, колыхнулась, и легкое пламя, вернее, отблеск сумеречного льдистого света прощально заструился по шкуре.
– Неуж нынче добыла? – удивленно спросила Анисья. Но Питерка молчала, обиженно склоня голову, и крупные вены на лбу вспухли кровью. – Ты уж старая ведь, баба Нюра, а все как девочка. Ну не пообидься, прошу тебя. Нам ли с тобой друг на друга обидеться?
– Так, может, я глупа? – в упор спросила Нюра. – Ты скажи, может, я глупа?
– Да нет, вроде ты ничего глупого не делаешь, – согласилась Анисья.
– Тогда ты из меня глупую не строй, – и, больше не спрашивая дозволения, Нюра потянулась и сдернула с гвоздика деревянную рамку. Анисья только махнула рукой, подумала: «У старых всегда винтик за винтик, когда ли я такой же буду».
– Лису-то забери обратно, денег за нее получишь…
– Симке на воротник. Не заметили, как и выросла. Уже меня Бабой Ягой кличет.
– Она скажет, уховертка. Не-не, баба Нюра, таких подарков нам не надо.
– Ну, Аниська, с тобой нельзя по-людски говорить. Все круть-верть. Я ли об вас не греюсь? А на эту зверину я все злюсь, такая пакость. – И Нюра оттолкнула лису от себя. Шкура неслышно свалилась на пол, Анисья торопливо нагнулась, потом набросила на одно плечо, ласкаясь щекою о скользкий рыжий мех.
– Это не та ли, баба Нюра, лиса-хитровановна, что у тебя росла?
– Тьфу, пакость, – сплюнула Питерка. – На прошлой неделе всех кур распотрошила, оставила меня без яичек. В дом-то захожу, на? тебе, побоище мамаево, один петух на воронце дрожит, да и тот без хвоста. Зараза такая, обвела старуху вокруг пальцев, все лисонькой, все лисонькой!
– Так она и есть лиса, – сказала Анисья, спешно убегая в запечье, чтобы не увидела старуха, как распирает ее смех: в темном закутке женщина долго откашливалась, словно бы в горле застряло что, и промокала фартуком слезу.
– Знаю, что не корова, – горячилась Нюра, играя порывисто бровями, и только застуженные жизнью глаза не оживали никак, в них уже напостоянно заселилась зима, и потому они были бесстрастны и тоскливы. – Думала, душа у нее, у собаки дикой. Не я ли ее с соски выходила, а она со мной чего утворила? Думала, поживет, дак спущу на волю. А зверь, он зверь и есть. Послушлива была, уж такая кисанька, только баловать начнет, я сразу котомку собираю и строжу: слушаться не будешь, дак насовсем уйду. Да нет, не нами сказано: что взято – еще не свое, а не свое, дак не удержишь, меж пальцей вытечет.
– Это у них порода такая, лисовая, – утешила Анисья, сливая в ведерко молоко. – Недаром говорят, лисой обовьется…
– Вот уж не терплю пакостливых. Касть такая. Нет хуже на свете пакостливых да завидных. Бабкиным курам позавидовала. В доме-то жила дак как своя. Ты прибери шкуру-то, не томи меня.
3
Еще вся дорога была впереди, и Нюра заторопилась. Теперь она спускалась по деревне чуть внаклонку, стараясь не качнуть ведерко с молоком. Настояла Аниська взять с собой, да, по правде говоря, Нюра не особенно и отказывалась: своей коровы не держит, сил нет на нее, а парного молочка в охотку попить.
Небо уже позеленело, а дальний лес, куда предстояло войти, был по-вечернему мрачен и окутан кисеей сумерек, выплывающих из суземов. Тени у изб загрубели и, казалось, жили отдельными черными существами на снегу, кое-где наледь окон затеплилась ранним светом, видно, керосином в тех домах жили богато и не прижаливали этого добра. Деревня настаивалась тишиной, сонно смирела и потому становилась особенно домовитой и желанной.
Нюра скользила по улице, догоняя свою легкую, едва прояснившуюся тень, и Вазица теперь не казалась ей такой чужой и своенравной, как утром. Душа была согрета и ублажена недавним застольем, и старуха сейчас подробно вспоминала, что пила-ела да какие разговоры вела, и была особенно радая, что, одарив Симку лисой, хоть как-то услужила Анисье добром за постоянную приветливость. А ведь что может быть дороже совестливой и отзывчивой доброты?
Нюра прокатила мимо отцовского дома: и хотелось бы задержаться подле, перекинуться с родичами словом-другим, но пустой ныне стояла изба, сиротски чернели небольшие оконца и крыльцо в две ступешки перемело снежным сугробом. Значит, племянница Юлия Парамоновна этой зимой не навестит свое поместье, а ему бы поддержка нужна: двор-то провалился, по-собачьи скалился, не диво, если завалит кого, ведь постоянно подле ребятишки толкутся, свою войну ведут.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я