https://wodolei.ru/catalog/vanni/100x70/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


И из страдальческих твоих недр выползает мышь.
Рождается самодовольная карикатура на прежних людей;
Средний рациональный европеец,
В своей смешной одежде, неизобразимой
Даже в идеальном зеркале искусства;
С умом мелким и самообольщенным;
Со своей ползучей по праху земному,
Практической благонамеренностью!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Возможно ли любить такое человечество?
2
Совмещение поэтической и философской одаренности, на мой взгляд - это идеальное сочетание для творческой личности, при том условии, что такой поэт-мыслитель четко разграничивает две стороны своей деятельности, и не примешивает в свои стихи слишком много философии, как Гете, а свои научные работы не превращает в поэтические произведения, как Ницше. Русские авторы часто увлекались и тем, и другим. Гоголь, Толстой, Достоевский не могли удержаться в сфере чистого искусства и отдавали публицистике не меньше сил, чем художественному творчеству. Пушкин и Тютчев в их поздний период почти не печатали свои гениальные лирические творения, как будто не придавали им никакого значения - и в то же время усиленно публиковали публицистику, и стихотворную, и прозаическую. При этом они вполне осознавали, что она имеет малое художественное значение, если вообще его имеет. Тютчев, посылая как-то кн. Горчакову одно из своих политических стихотворений, заметил при этом иронически: "Это приблизительно рифмованная аналогия большой намеднишней статьи в Journal de St.-Petersbourg". Но тем не менее у всех у них была неудержимая потребность высказаться по животрепещущим вопросам; она заставляла Гоголя отрываться от "Мертвых Душ" и писать "Выбранные места из переписки с друзьями", Достоевского - выпускать "Дневник Писателя", Толстого - работать над целыми циклами публицистических статей даже в тот период, когда он по моральным соображениям отказался от художественного творчества. Наконец, не будем забывать, что многие великие русские романы, "Война и мир", "Анна Каренина", "Преступление и наказание", "Бесы" были изначально задуманы как иллюстрации к тем или иным теоретическим положениям их авторов.
Обратный случай, когда мыслители и публицисты обращались к чистому художеству, происходил уже гораздо реже в России. Попытки такого рода время от времени предпринимались, но результат, как правило, оказывался плачевным. По-видимому, это связано с самой психологией художественного творчества, для которого используется неизмеримо более сложный механизм образного мышления, чем для публицистики. Впрочем, легкость "прямого" перехода от художественного обобщения к теоретическому на самом деле была только кажущейся; недаром обычно считается, что, обращаясь к публицистике, великие писатели разменивали свой гений по мелочам, и что их произведения такого рода страшно проигрывают по сравнению с их романами и повестями. Еще хуже было прямое вторжение публицистики в нежную ткань художественного произведения, как это произошло у Толстого в его "Войне и мире". С этой точки зрения, как я уже говорил, лучше всего было бы совсем разделить эти два полюса творческой активности, и излагать свои взгляды и убеждения в философских работах, прямо и непосредственно, а глубокие и темные душевные движения выражать в лирической поэзии, свободной от любых теоретических умствований. Но почему-то это идеальное творческое равновесие никогда не достигалось, а если достигалось, то плоды его оказывались крайне неравноценными. Может быть, единственное исключение здесь - деятельность Владимира Соловьева, оказавшего колоссальное влияние своим творчеством как на русскую мысль, так и на русскую поэзию.
Сам Соловьев считал свои достижения в области поэзии неизмеримо менее значительными, чем результаты своей философской и публицистической деятельности. Философия была главным делом его жизни, а стихи писались от случая к случаю, между делом, почти непроизвольно. Но в конечном счете получилось, несколько парадоксально, что поэтические произведения этого мыслителя сказали нам о нем больше, чем его объемистые философские произведения. Бердяев писал о Соловьеве, что "лишь в своих стихотворениях он раскрывал то, что было скрыто, было прикрыто и задавлено рациональными схемами его философии". Личность Вл. Соловьева нас интересует не меньше, а в чем-то, пожалуй, и больше, чем его теоретические построения; но сам он постарался скрыть ее от нас, приоткрываясь только в своих поступках, устных высказываниях и стихотворениях. Соловьев проводил это разделение намеренно и осознанно; отношение его к своей поэзии было, вообще говоря, двойственным; так, о поэме "Три свидания" он иронически-пренебрежительно замечает, что она "понравилась некоторым поэтам и некоторым дамам", и тут же говорит о том, что он воспроизвел здесь "в шутливых стихах самое значительное из того, что до сих пор случилось со мною в жизни".
Особый случай в поэзии Соловьева - его политическая лирика. Такие стихотворения, как "Ex oriente lux", "Панмонголизм" или "Дракон" (все они приводятся ниже в Антологии) по своему содержанию непосредственно примыкают к его философской публицистике. Духовное развитие Вл. Соловьева протекало необычайно извилисто, и каждый этап своего мировоззрения он стремился как бы увенчать соответствующим стихотворением, поэтически осмыслив и подытожив свои убеждения этого периода. Взгляды Соловьева постепенно менялись, переходя от почти канонического славянофильства к резкому неприятию любых форм национального эгоизма и самовозвеличивания (это был, наверное, единственный случай в истории русской культуры - обычно все происходило ровно наоборот). Эта эволюция отобразилась и в его поэзии: если "Ex oriente lux", написанное в 1890 году, еще выглядит как стихотворение вполне славянофильское, то уже в "Панмонголизме" (1894) от славянофильства не остается никаких следов.
Владимир Соловьев родился и вырос в Москве, и на его духовное и умственное формирование оказали большое влияние славянофильские настроения старой русской столицы. Окончив Московский университет, он пишет магистерскую диссертацию под характерным названием "Кризис западной философии". Однако защищает он ее уже не в Москве, а в Петербурге. В его убеждениях, видимо, тогда произошел какой-то перелом, и в речи, произнесенной на защите, Соловьев уже говорит о славянофильстве, что оно "вносит колоссальную бессмыслицу во всемирную историю", "признавая все умственное развитие Запада явлением безусловно ненормальным". Похоже, что этот переезд философа из одной русской столицы в другую был далеко не случаен; как я уже говорил, в России очень часто убеждения, более западнические или более славянофильские, определяли и выбор места жительства, Петербург или Москву (в качестве другого яркого примера можно назвать переселение Белинского из Москвы в Петербург в 1839 году). В пользу этого предположения говорит и то, с насколько приподнятым настроением Владимир Соловьев устремлялся в столицу Российской Империи. Его сообщение родителям о своем приезде - очень характерная для Соловьева смесь иронии и патетики: "В лето от сотворения мира 7382-е, от воплощения же Бога Слова 1874-е, в 25-й день сего сентября, в половине 11-го часа по полуночи, благополучно и торжественно прибыли мы в царствующий град Санкт-Петербург, освещенный ярким северным сиянием солнца, в чем нельзя не видеть особенного действия промысла Божия".
После защиты диссертации Вл. Соловьев уезжает в Лондон, для изучения в Британском музее "индийской, гностической и средневековой философии". Вернувшись в Россию, он начал было преподавать в Московском университете, но вскоре снова перебрался в Петербург. Насколько сложными были умственные колебания Соловьева между западничеством и славянофильством, настолько хаотическими представляются и его постоянные метания между двумя русскими столицами, деревенской глушью и Западной Европой. Из-за границы, как пишет С. М. Соловьев (племянник философа и его биограф), Владимир Соловьев вернулся в Москву "убежденным славянофилом". На заседании Общества любителей русской словесности он читает лекцию "Три силы", которая знаменует момент наибольшей близости философа к классическому славянофильству (старые славянофилы во главе с Ю. Ф. Самариным тогда приветствовали Соловьева "как свою лучшую надежду"). Рассматривая три исторических мира, мусульманский Восток, западную цивилизацию и славянство, Соловьев утверждает, что на Востоке господствует деспотическое подчинение всей умственной жизни одному религиозному принципу, "крайне скудному и исключительному". В то же время на Западе торжествует противоположный подход, "быстрое и непрерывное развитие, свободная игра сил", который, однако, в конце концов "неудержимо приводит к всеобщему разложению на низшие составные элементы, к потере всякого универсального содержания, всех безусловных начал бытия". Это "универсальное содержание" Владимир Соловьев находит только в славянстве, и особенно в России. "Две первые силы", замечает он, "совершили круг своего проявления и привели народы, им подвластные, к духовной смерти и разложению". "Или это конец истории, или неизбежное обнаружение третьей силы, единственным носителем которой может быть только Славянство и народ русский" (надо сказать, что позднее в этой альтернативе Соловьев склонился все же к первому варианту).
Но несмотря на эти мысли, очень близкие к классическому славянофильству, Владимир Соловьев менее всего желал становиться московским славянофилом. Высказав их во всеуслышание на своей лекции, он вскоре после этого покидает Москву и переселяется в Петербург. Это опять-таки, видимо, связано с какой-то переменой в его взглядах, потому что сама по себе Северная столица вызывала у него тогда резкое неприятие (схожие чувства в свое время испытывал и Лермонтов, оставивший об этом несколько выразительных стихотворных свидетельств). В мае 1877 года Соловьев пишет отцу: "Большими делами Петербург не очень интересуется, можно подумать, что история происходит где-нибудь в Атлантиде. Я совершенно убедился, что Петербург есть только далекая колония, на время ставшая государственным центром. Очень жалею, что пришлось переселиться сюда в это время". Сам философ в этот период очень даже интересуется "большими делами". Когда разразилась Балканская война и "в бранном споре закипел весь мир земной", Соловьев не усидел в Петербурге и уехал в армию на Дунай, не забыв прихватить с собой револьвер. Впрочем, на театр военных действий философ по какой-то причине так и не попал; побывав на Балканах, у центра мировых событий, он вернулся в Петербург и стал служить славянскому делу более привычными ему средствами.
В это время Соловьев тесно сближается с Достоевским. Летом 1878 года они даже вместе ездили в Оптину Пустынь к старцу Амвросию. Вл. Соловьеву тогда было 25 лет, а Достоевскому - уже 57; тем не менее, как утверждают их биографы, идеи и взгляды молодого Соловьева оказали мощное воздействие на миросозерцание Достоевского. Было, разумеется, и обратное влияние; но Соловьеву уже тогда славянофильство Достоевского, по-видимому, представлялось чем-то близким к узкому национальному эгоизму, против которого он не уставал бороться. Впрочем, это выявилось уже позднее; в 1878 году эти два деятеля русской культуры были настолько близки, что, как замечает А. Ф. Лосев, "вполне могли говорить общими словами". Незадолго до того, как Соловьев на своей публичной лекции в Москве будет высказывать мысли о западном "всеобщем разложении на низшие элементы", Достоевский напишет в "Дневнике Писателя": ""А в Европе, а везде, разве не то же, разве не обратились в грустный мираж все соединяющие тамошние силы, на которые и мы так надеялись; разве не хуже еще нашего тамошнее разложение и обособление?" Вот вопрос, который не может миновать русского человека. Да и какой истинный русский не думает прежде всего о Европе?".
Загадочная личность Владимира Соловьева просто заворожила тогда Достоевского. "Братья Карамазовы", как утверждает С. М. Соловьев, написаны под сильным влиянием Вл. Соловьева и его идей. Молодой философ явно послужил прототипом Ивана Карамазова; при этом поразительная художественная проницательность Достоевского привела к тому, что в романе появляется не тот Вл. Соловьев, которого знал писатель, а гораздо более поздний Соловьев, с его католическими симпатиями и бесовскими видениями. Этот дар предвидения, кстати, сильно затрудняет теперь реконструкцию взглядов Достоевского, казалось бы, столь прямо высказываемых им в "Дневнике Писателя"; загадочные грезы и пророчества писателя сплошь и рядом противоречат его тщательно продуманным умозаключениям. К сожалению, у меня нет здесь возможности подробно останавливаться на славянофильских и почвеннических воззрениях Достоевского, для этого потребовалось бы слишком сильно отступить от моей темы. Приведу как свидетельство его фантастической прозорливости лишь один его пассаж, довольно странный в устах того, кто говорил о себе "я во многом убеждений чисто славянофильских" и горячо выступал за освобождение славян. В ноябре 1877 года, в разгар русско-турецкой войны, Достоевский пишет в "Дневнике Писателя" (привожу с сокращениями): "Дадим волю нашей фантазии и представим вдруг, что все дело кончено, что настояниями и кровью России славяне уже освобождены, мало того, что турецкой империи уже не существует и что Балканский полуостров живет своей жизнью. Не будет у России, и никогда еще не было, таких ненавистников, завистников, клеветников и даже явных врагов, как все эти славянские племена, чуть только их Россия освободит, а Европа согласится признать их освобожденными! И пусть не возражают мне, не оспаривают, не кричат на меня, что я преувеличиваю и что я ненавистник славян! Я, напротив, очень люблю славян, но я и защищаться не буду, потому что знаю, что все точно так именно сбудется. Нам отнюдь не надо требовать с славян благодарности, к этому нам надо приготовиться вперед.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я