Обращался в Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Последнего целования никто не мог дать несчастному Арунсу, потому что тело его успело окоченеть, пока жестокая Туллия ласкала Брута.
По уходе этого последнего в окно никем не замеченным, она испустила раздирающий вопль и, когда сбежались рабыни, указала на мертвого мужа, разорвала в клочки свою одежду, с громкими рыданиями объявила, будто метавшийся в бреду больной, как ей показалось, заснул; сидя подле него, она также задремала и не видела его смерти. Все в доме быстро узнали печальный факт, всполошились, разбудили Сервия, Люция с его женою и проч. домочадцев, гонцы поскакали к родным, в деревни и города, близкие и далекие от Рима; глашатай с похоронною трубою отправился на форум извещать народ о горе, поразившем семейство царя.
Глаза Арунса остались полуоткрытыми, как будто он искоса угрожающе глядел на отравительницу, когда она подошла к его телу.
Жестокая Туллия испугалась; как ни закоснело ее сердце, в нем еще осталась вера, страх гнева богов; она упала на руки рабынь в ужасных, в эти минуты неподдельных, конвульсиях ее вынесли из спальни в обмороке.
Мертвого взгляда своей погубленной жертвы Туллия не могла позабыть никогда.
Арунс – воспитанник, не сын – все-таки был дорог старому Сервию, тем более, что тот не имел собственных сыновей и поэтому перенес отеческую нежность на зятьев-воспитанников.
Не имя права подойти с прощальным поцелуем к уже окоченевшему мертвецу, царь печально глядел на него, стоя в ногах кровати, и слезы тихо катились по щекам безмолвного старца.
Строго религиозный Сервий горевал не о самой смерти зятя, потому что смерть считалась следствием воли богов, если была естественна, как думали об Арунсе, а воле богов римляне тогда покорялись безропотно.
Сервий горевал о том, что, по предполагаемому недосмотру его дочери, тело застыло до обряда прощания; душа Арунса будет тосковать от этого на том свете, требовать себе умилостивительных жертв, а пожалуй, даже прогневается на дочь Сервия, допустившую это.
Искренности чувств Туллии все поверили и без ропота покорились воле богов.
О покойнике тогда не говорили, что он «умер»: мужчину поражала стрела Аполлона, женщину – копье Дианы-Артемиды В еще более древнее время богом смерти считался Марек, о чем мы говорили в наш. рассказе «На берегах Альбунея», но при Сервий в Риме уже происходило слияние латинской мифологии с греческой.

.
В спальню с торжественностью вошел главный жрец Прозерпины, в сопровождении его помощников, величавый старец в темных одеждах с длинною тогой, покрывавшей ему и голову, и указывая на тело, тихо сказал:
– Сей человек отозван от мира живых; сокройте его тело в недра матери-земли, да не опечалится око светлого Гелиоса и благих небесных богов зрелищем смерти!..
Потом, обращаясь к Сервию и прочим, сказал повелительно:
– Идите!..
Все вышли, оставив тело жрецам Прозерпины.
Завесив окна, чтобы не проникал дневной и в особенности солнечный свет, жрецы приступили в полумраке к телу. Сняв с него одежду, они его вымыли и натерли благовонным маслом, стараясь размягчить сведенные последнею судорогою мускулы и суставы, чтобы придать телу спокойное положение, подобающее мертвецу, а затем, обернув его в чистую, белую ткань, положили на деревянное ложе, обитое белой холстиной, отороченной пурпурною широкою каймой, и понесли в Атриум.
В это время огонь на очаге дома был погашен на все время, пока в доме покойник; входная дверь с улицы увешана кипарисными ветвями.
В атриуме, куда поставили тело, окна также закрыли и осветили комнату лампами на высоких подставках около покойника.
Каждый гражданин, желающий в последний раз взглянуть на мертвого Арунса, мог беспрепятственно войти и поклониться ему.
Иногда мертвецу клали в рот мелкую монету для уплаты перевозчику на Стиксе, но этот обычай соблюдался строго только у греков.
Обстановка богатых похорон этой эпохи Рима представляла нечто переходное: в ней не было дикарской простоты первых времен города, чувствовалось веяние Грецин и Этрурии, но их культуре (как увидим в конце рассказов из этой эпохи) еще не суждено было сильно развиться у римлян вследствие совершенно непредвиденных обстоятельств, резко пресекших ход прогресса жизни надолго Это именно составляет историческую сущность нашего ром. «Сивилла», действие которого происходит гораздо позднее эпохи Сервия.

.
Жрецы покрыли тело погребальным покровом, окурили фимиамом.
Царь Сервий вошел в эту комнату первым и надел на голову Арунса венок из различной свежей зелени без цветов.
Дни прощанья миновали; наступило время погребения; процессия тронулась, когда зашло солнце этого дня.
Верховный жрец Прозерпины со своими помощниками открывал шествие; за ним шли попарно 10 женщин плакальщиц распевая печальные гимны, мотив которых походил на рыдание, ударяли себя в грудь, как бы в глубоком горе, выхваляли добродетель умершего, его красоту, силу, молодость, общую к нему любовь, надежды, которые он подавал государству, как хороший гражданин, подвиги, каких он не совершил, но мог бы совершить если бы остался жив; они призывали его душу взглянуть из ее мрачной обители на плач и горе его осиротевшей супруги, бездетной вдовы, как она терзает свое прекрасное лицо и никогда не найдет утешения.
За плакальщицами другие либитинарии несли тело Арунса, за которым шел Сервий, родные, и много народа.
Идти было не далеко. В царском саду уже был приготовлен костер. На него поместили тело Арунса. Сервий первым подошел и полил покойника маслом; за ним подошла Туллия; она уже успела придти в себя после первого ужаса и ловко играла роль неутешной вдовы. Без лишних рыданий она также возлила масло и положила на тело несколько роз.
После нее стали прощаться родственники и друзья царской семьи; каждый из них лил масло, клал венок, цветы, или хоть зеленую ветку.
В числе последних из прощавшихся подошел и Брут.
– Бедный, бедный Арунс!.. – тихо шепнул он Спурию.
Когда этот обряд кончен, жрецы и плакальщицы запели похоронный гимн, а Сервий поданным ему факелом, как старший в семье, поджег костер.
Женщины из родных, распустив волосы, мужчины накрыв головы и лица темными тогами, опустились ка колена в молитве о душе Арунса, что продолжалось все время, пока горел костер, а когда приметили, что огонь угасает, Сервий встал и, вымывши руки, собрал обгорелые кости и пепел в урну, полили их вином и молоком с призыванием тени Арунса.
Это была первая жертва умершему, который с этих пор стал считаться существом священных, похожим на низших богов.
Главный жрец окропил всех присутствующих священною водою и процессия двинулась первоначальным порядком, но без плача и пения, молча, в отдаленную часть сада, где находился родовой склеп римских царей.
Туда поместили урну Арунса.
В это время из толпы выступили этрусские гладиаторы и начали искусную борьбу перед склепом, проливая свою кровь в жертву тени покойника, но бились не до смерти. Знаменитая кровожадность римлян тогда еще не развилась; они довольствовались пролитием в честь мертвых крови бойцов из легких ран Искусство римских гладиаторов нами пространно описано в ром. «Молодость Цезаря Августа», так как именно к этой эпохе относится его процветание и наиболее интересные обстоятельства хода жизни таких борцов.

.

ГЛАВА XVIII
Праздник Терры

С днем похорон несчастного Арунса в деревне совпало время заключительного празднества в честь Матери-Земли, его фатальной развязки, умерщвления человека.
В жилище старого Грецина не замечалось ничего особенного. Его сыновья и дочь почти все время проводили в священной роще, но болезненная ворчливая жена оставалась дома, жалуясь на двойную работу без Амальтеи.
– Девке все бы бегать! Все бы болтаться с молодежью да плясать! А я тут и у печки одна жгись, и с коровами возись, и белье стирай!..
Грецин был навеселе от деревенских угощений, болтал о господском житье-бытье, какое он видал в Риме, хвалил уставы тамошнего культа за то, что жрецы людей больше не приносят в жертву, тогда как по деревням это еще не вывелось, да вероятно и не выведется долго, долго.
Жена не слушала этих разглагольствий пьяной болтовни и, продолжая ворчанье, дразнила своего «сибаритского архонта» тем, что Вераний не показал носа в течение всего праздника, не приехал «спасать своего отца». Тертулла всегда полагала, что он о своем родстве со свинопасом, ему одному известно, зачем, наврал, а свинопас не смел отрицать, потому что тот уже давно нагнал ему страха, раньше, чем назвался его сыном, жестоко избил. Тертулла помнит, как он при ней этому Балвентию, будто бы в шутку, прищемил кузнечными клещами нос. Этому уже два года. Тертулла изо дня в день все сильнее убеждается, что в Вераний кроется «что-то диковинное» да и Прим думает, что лучше от него держаться подальше, хоть в силу римской пословицы «procul a love, procul a fulmine» – дальше от Зевса, дальше от молнии, т. е. кто удаляется от особ более высокого положения, тот избегает неприятностей.
Раб городской, принадлежащий вельможе, всегда казался рабам деревенским чем-то вроде аристократа, если бы даже их господин и был могущественнее его господина.
Грецин соглашался с женою, что у Верания совсем другая, не невольничья, повадка; соглашался, что можно отстраниться от него, и вдруг бухнул жене объявление о своей новой затее: – лишь только кончатся праздники, он начнет сватать дочь за Тита Ловкача, чтобы положить конец сплетням деревенских о ней и младшем внуке фламина, Вергинии.
– Да Тит-то свободный, – возражала Тертулла.
Но Грецин уверял ее, что господин это позволит. Ему как будто все теперь виделось в розовом цвете и радужном сиянии; он горделиво и самодовольно расхаживал по двору господской усадьбы, додумавшись, как он говорил, до удачной идеи, но жена во всем этом радостном настроении подгулявшего старика не могла не заметить примеси чего-то другого, совсем не такого, противоположного, – примесь скорби, страха или иного едкого чувства, которое он от жены, а может статься, и от самого себя, старался скрыть, замаскировать напускной веселостью, даже выпив больше обыкновенного не по настояниям подчивающих сельчан, а именно ради того, чтобы заглушить что-то тайное, – воспоминание или предчувствие, – смеялся и мечтал о будущем благополучии, чувствуя грызущую тоску.
Он вздрогнул всем телом и радостное выражение покинуло его расплывшуюся физиономию моментально, лишь только жена, продолжая свое брюзжание, перебила его восторженные разглагольствия вопросом о ходе жертвоприношения, – о том, как держал себя старый Балвентий в этот последний день своей жизни, и отчего Грецин сам так рано вернулся?
Она только что отправила Ультима, заходившего ненадолго домой, – нагрузила его связками колбас, дичи, кульком редьки, и живым поросенком в мешке, – как Грецин велел ей заранее, – это барский дар от усадьбы богине земли.
Грецин неохотно ответил.
– Вераний обещал Балвентию, что царевич Тарквиний или верховный фламин пришлет сюда в жертву другого человека, заменить его. Он это сделал, конечно, для того только, чтобы ободрить отца надеждой, и мы не спорили до времени. Балвентий этих порядков всех-то не знает, – что никак нельзя приносить в жертву человека из чужих мест, особенно после того, как уже есть обреченный, – да и глуп, ведь, он, одичал со свиньями, поверил Веранию и пировал очень весело все эти дни с нами, только нынче к вечеру стал тосковать, что сын не едет выручить его из беды неминучей.
Тогда мы ему объяснили, что это сделать нельзя, стали уговаривать, вином поить еще обильнее, чтобы уложить в Сатуру уже сонным, – легче так, говорили, ему будет.
Но Балвентий, сколько ни пил, пьяным не становился; страх разгонял хмель у него; он качал плакать, просить, чтобы еще немножко повременили с ним... я ушел тогда... я этого не люблю... я не хотел дождаться, услышать, как он взвоет, когда его насильно поведут к корзине, больше не принимая отговорок, как станут втискивать...
– Были и другие, – заметила жена, – а ты никогда не уходил до конца праздника; ты говорил даже, что тебе неловко уйти, потому что ты – первый человек в здешнем округе.
– Да... прежде...
– Но скоро подойдет такой же праздник Инвы...
– Инвы!.. Жена!.. Умоляю, заклинаю, приказываю тебе, не произноси имени этого чудовища!.. Я боюсь, что оно может пожрать меня.
– Что с тобою, архонт сибаритский?! – воскликнула Тертулла, сама начиная путаться, – в Риме, у Палатинской пещеры, где, по поверью, обитает этот бог полей, происходит очень веселый праздник... ведь, ты сам мне все это рассказывал, и многие из здешних всегда стараются туда попасть, да и как поверить, чтобы в Риме был добрым, а у нас здесь злым, один и тот же Инва...
– Ах!.. Не говорили о нем!.. Баба!.. Ведь, баб-то в жертву не приносят!..
И точно как бы завывши, Грецин торопливо ушел в дом, оставив жену на дворе в недоумении, но она вскоре успокоилась, приписав все странности его сегодняшнего поведения праздничной выпивке.

У священного источника в роще шел гомон невообразимый. Вернувшиеся с царского жертвоприношения и тризны из Рима, поселяне составили тысячную толпу пирующих и, явившись туда каждый со своею провизией, которою угощал приятелей и жертвовал богине в корзину.
Сквозь эту толпу было трудно пробраться к тому месту, где происходил главный акт того вечера, – завершительная церемония праздника, – к жертвеннику, который ясно виднелся издали при свете костров и факелов, еще пустым, в виде большого возвышения из крупных камней.
Пробиравшийся туда со связками колбас и отчаянно оравшим, связанным поросенком, Ультим стал расспрашивать знакомых поселян о жертве, – о том, что случилось на поляне без него, пока он ходил домой за провизией.
Повторив почти то же самое, что Греция говорил своей жене, эти люди прибавили, будто в последнюю минуту, когда уже всякая надежда спастись пропала, а старшины не приняли никаких предлогов и решительно встали из-за пиршественного стола, чтобы вести жертву к алтарю, обреченный свинопас вне себя от ужаса заметался, принялся клясть и своего сына, уверяя, что он ему не отец, а совсем чужой, и Тарквиния, и Руфа, как своих погубителей, но все такое оставлено без внимания, потому что деревенские старшины все были нетрезвы, и сам обреченный говорил нескладно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я