Установка сантехники магазин 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но для Булгакова все годы до кровавых событий в России были «беспечальными», и поэтому он противопоставляет 1913 год 1919-му.

. А простреленная грудь, это неверно — это было гораздо позже — 1919-й. И в квартире этой брат быть не мог, это я когда-то жил в квартире. На Рождестве я вел под руку Софочку в кинематограф, снег хрустел у нее под ботинками, и Софочка хохотала.Во всяком случае, черный пластырь, смех во сне, Валентин означать могли только одно — мой брат, которого в последний раз я видел в первых числах 1919 года, убит. Где и когда, я не знаю, а может быть, не узнаю никогда. Он убит, и, значит, от всего, что сверкало, от Софочки, ламп, Жени, фиолетовых помпонов остался только я один на продранном диване в Москве ночью 1923 года. Все остальное погибло.Ночь беззвучна. Пахнет плесенью. Не понимаю только одного, как могло мне присниться тепло? В комнате у меня холодно.«Я развинтился, я развинтился», — подумал я, вздрагивая. Сердце то уходило куда-то вниз, то оказывалось на месте. «Нужно прежде всего найти бром».Вздыхая, я надел стоптанные туфли. Тотчас укололо пятку, в туфлю попала кнопка. «Пусть колет меня, так легче».Старая спальная шелковая рубашка послужила достаточно. Она разделилась на продольные полосы, но я ею дорожил как воспоминанием. Сверх рубашки набросил пальто и пополз, буквально пополз к столу.«Интересно, в какую секунду я умру? Дойдя до стола или раньше? Дойдя до стола, следует написать записку — о чем? Вздор! Не поддаваться? Это просто отравление никотином, и вот предсердечная тоска, страх смерти».Во всяком случае, на пути к столу я не умер. Начал умирать за столом. Кошка давно уже следила за мной.«Кто-то, зверь, возьмет тебя?»Я взял ручку и написал на клочке бумаги:«Мурочка! Возьмите, пожалуйста, мою кошку к себе и не давайте Булдину обижать ее...»Руки похолодели и покрылись холодной влагой. Не успею дописать.Но я успел дописать.«За это все вещи, находящиеся в комнате, дарю соседке моей, Марии Потаповне Кленовой».Проще всего крикнуть: «Мурочка!»Но я смутился от стыда. Разбужу не только Мурочку, но и Тараканова с женой. Фу, мерзость!Я сдержался.«Это смерть от разрыва сердца», — подумал я и почувствовал, что она оскорбляет меня. Смерть в этой комнате — фу... Войдут... галдеть будут... Хоронить не на что. В Москве, в пятом этаже, один...Неприличная смерть.Хорошо умирать в квартире на чистом душистом белье или в поле. Уткнешься головой в землю, подползут к тебе, поднимут, повернут лицом к солнцу, а у тебя уж глаза стеклянные.Но смерть что-то не шла.«Бром? К чему бром? Разве бром помогает от разрыва?»Все же руку я опустил к нижнему ящику, открыл его, стал шарить в нем, левой рукой держась за сердце. Брому не нашлось, обнаружил два порошка фенацетину и несколько стареньких фотографий. Вместо брома я выпил воды из холодного чайника, после чего мне показалось, что смерть отсрочена.Прошел час. Весь дом по-прежнему молчал, и мне казалось, что во всей Москве я один в каменном мешке. Сердце давно успокоилось, и ожидание смерти уже представлялось постыдным. Я притянул насколько возможно мою казарменную лампу к столу и поверх ее зеленого колпака надел колпак из розовой бумаги, отчего бумага ожила. На ней я выписал слова: «И судимы были мертвые по написанному в книгах, сообразно с делами своими». Затем стал писать, не зная еще хорошо, что из этого выйдет. Помнится, мне очень хотелось передать, как хорошо, когда дома тепло, часы, бьющие башенным боем в столовой, сонную дрему в постели, книги и мороз. И страшного человека в оспе, мои сны. Писать вообще очень трудно, но это почему-то выходило легко. Печатать этого я вообще не собирался.Встал я из-за стола, когда в коридоре послышалось хриплое покашливание бабки Семеновны, женщины, ненавидимой мною всей душой за то, что она истязала своего сына, двенадцатилетнего Шурку. И сейчас даже, когда со времени этой ночи прошло шесть лет, я ненавижу ее по-прежнему.Я откинул штору и увидел, что лампа больше не нужна, на дворе синело, на часах было семь с четвертью. Значит, я просидел за столом пять часов. IV. ТРИ ЖИЗНИ С этой ночи каждую ночь я садился к столу и писал часов до трех-четырех. Дело шло легко ночью. Утром произошло объяснение с бабкой Семеновной.— Вы что же это. Опять у вас ночью светик горел?— Так точно, горел.— Знаете ли, электричество по ночам жечь не полагается.— Именно для ночей оно и предназначено.— Счетчик-то общий. Всем накладно.— У меня темно от пяти до двенадцати вечера.— Неизвестно тоже, чем это люди по ночам занимаются. Теперь не царский режим.— Я печатаю червонцы.— Как?— Червонцы печатаю фальшивые.— Вы не смейтесь, у нас домком есть для причесанных дворян. Их можно туда поселить, где интеллигенция, нам, рабочим, эти писания не надобны.— Бабка, продающая тянучки на Смоленском, скорее частный торговец, чем рабочий.— Вы не касайтесь тянучек, мы в особняках не жили. Надо будет на выселение вас подать.— Кстати, о выселении. Если вы, Семеновна, еще раз начнете бить по голове Шурку и я услышу крик истязуемого ребенка, я подам на вас жалобу в народный суд, и вы будете сидеть месяца три, но мечта моя посадить вас на больший срок.Для того чтобы писать по ночам, нужно иметь возможность существовать днем. Как я существовал в течение времени с 1921 г. по 1923-й, я Вам писать не стану. Во-первых, Вы не поверите, во-вторых, это к делу не относится.Но к 1923 году я возможность жить уже добыл Но к 1923 году я возможность жить уже добыл. — Тому есть подтверждения и в дневниковых записях. 3 сентября 1923 г.: «Жизнь складывается так, что денег мало, живу я, как всегда, выше моих скромных средств. Пьешь и ешь много и хорошо, на покупки вещей не хватает».

.На одной из своих абсолютно уж фантастических должностей со мной подружился один симпатичный журналист по имени Абрам ...журналист по имени Абрам. — Речь идет о журналисте Эрлихе Ароне Исаевиче (1896—1963), авторе воспоминаний о Булгакове (в кн.: Нас учила жизнь. М., 1960).

.Абрам меня взял за рукав на улице и привел в редакцию одной большой газеты ...привел в редакцию одной большой газеты... — Имеется в виду газета «Гудок», где Булгаков стал служить литобработчиком и фельетонистом (обработчиком — с февраля 1923 г., а фельетонистом — с октября того же года).

, в которой он работал. Я предложил по его наущению себя в качестве обработчика. Так назывались в этой редакции люди, которые малограмотный материал превращали в грамотный и годный к печатанию.Мне дали какую-то корреспонденцию из провинции, я ее переработал, ее куда-то унесли, и вышел Абрам с печальными глазами и, не зная куда девать их, сообщил, что я найден негодным.Из памяти у меня вывалилось совершенно, почему через несколько дней я подвергся вторичному испытанию. Хоть убейте, не помню. Но помню, что уже через неделю приблизительно я сидел за измызганным колченогим столом в редакции и писал, мысленно славословя Абрама.Одно Вам могу сказать, мой друг, более отвратительной работы я не делал во всю свою жизнь. Даже сейчас она мне снится. Это был поток безнадежной серой скуки, непрерывной и неумолимой. За окном шел дождь.Опять-таки не припоминаю, почему мне было предложено писать фельетоны. Обработки мои здесь не играли никакой роли. Напротив, каждую секунду я ждал, что меня вытурят, потому что, я Вам только скажу по секрету, работник я был плохой, неряшливый, ленивый, относящийся к своему труду с отвращением.Возможно (и кажется так), что сыграла здесь роль знаменитая, неподражаемая газета «Сочельник» ...неподражаемая газета «Сочельник». — Имеется в виду газета «Накануне».

. Издавалась она в Берлине, и в ней я писал фельетоны. Какая-то дама, вся в шелках и кольцах, представительница этой газеты в Москве.................................................................................................................— Из этой заметочки лучше всего бы фельетон сделать?Секретарь взглянул на меня с удивлением.— Но ведь вы не умеете?Я покашлял.— Попробуйте, — вдруг решительно сказал секретарь. Я попробовал. Не припомню решительно, в чем там было дело. Какая-то лестница в библиотеке обледенела, рабочие падали с книжками. На другой день это напечатали. Дальше — больше.Среди скуки... ...В один прекрасный день ввалился наш знаменитый Июль ...знаменитый Июль... — Видимо, речь идет об Августе Потоцком. О нем М. Штих в очерке «В старом „Гудке"» (см.: Воспоминания об Ильфе и Петрове. М., 1963) писал: «Это был человек необычайной судьбы. Граф по происхождению, он встретил революцию как старый большевик и политкаторжанин. Странно было представить себе Августа (так все мы называли его) отпрыском аристократической фамилии. Атлетически сложенный, лысый, бритый, он фигурой и лицом был похож на старого матроса... Трудно было представить „Гудок" без Августа. Официально он считался заведующим редакцией, но казалось, что у него было еще десять неофициальных должностей. ...Жил как истый бессребреник и спартанец. За все это, а еще за грубоватую, но необидную прямоту и редкостную душевность коллектив очень любил Августа». В дневнике Булгакова о Потоцком имеются лишь упоминания вскользь.

, помощник редактора (его звали Юлий, а прозвали Июль), симпатичный человек, но фанатик, и заявил:— Михаил, уж не ты ли пишешь фельетоны в «Сочельнике»?Я побледнел, решил, что пришел мой конец. «Сочельник» пользовался единодушным повальным презрением у всех «Сочельник» пользовался... повальным презрением у всех... — 4 января 1927 г. парижская газета «Последние новости», редактируемая небезызвестным П. Н. Милюковым, поместила любопытнейшую статью «Как это было», в которой обильно цитировалась саморазоблачающая статья С. Лукьянова, одного из главных руководителей сменовеховского движения. В тексте «Последних новостей» говорилось: «С. Лукьянов поместил статью по поводу смерти Красина... Оказывается, именно Красин явился отцом, покровителем и создателем так называемого сменовеховства... Вот что произошло. Группа парижских сменовеховцев отправилась весной 1921 г. в Лондон к Красину. От него и только от него зависело „придать ему (сменовеховству. — В. Л.) смысл общественного движения"... Парижские гости поставили Красину вопрос: „Признание Октябрьской революции как неизбежного и положительного явления достаточно ли для участия в творческой, строительной работе в советской России?" Красин ответил „решительно да", и Лукьянов внушительно добавляет, что красинское „да" означало тогда „превращение субъективного явления в общественный социальный факт".
Автор договаривает неизданную страницу до конца: „Красин своим отношением к сменовеховству помог нанести наиболее, быть может, сокрушительный удар эмиграции и ее политической активности; с 1921 г. роль и значение эмиграции как реальной конструктивной силы неуклонно падает, и, таким образом, Л. Б. Красин помог народившемуся движению выполнить его историческую роль".
Дальнейшее известно, и потому — „совершенно не важно, если позднее — изжив себя — сменовеховство стало... анахронизмом, выродилось — с одной стороны — в устряловско-лежневский (выделено нами. — В. Л.) неоиационализм, сдобренный сугубым славянофильством" и т.д. — ведь „что было нужно и значительно в 1921 году, то смешно и наивно в 1926".
Неизвестная глава держалась в строжайшем секрете».
Еще раз следует отметить, что Булгаков, не зная всей подоплеки сменовеховства, постоянно давал этому «движению» правильную, резко отрицательную оценку.

на свете: его презирали заграничные монархисты, московские беспартийные и, главное, коммунисты. Словом, это была еще в мире неслыханная газета.Я побледнел. Но, оказывается, что Июль хотел, чтобы я писал такие же хорошие фельетоны, как и в «Сочельнике». Я объяснил, что это, к сожалению, невозможно, что весь «Сочельник» другого стиля, фельетоны в нем также, но что я приложу все старания к тому, чтобы в газете Июля фельетоны выходили тоже хорошими.И тут произошел договор. Меня переводили на жалованье повыше того, чем у обработчика, а я за это обязывался написать восемь небольших фельетонов в месяц.Так дело и пошло.И стал я писать. Я писал о том, как..................................................................Все это было мило, но вот в чем дело. Открою здесь еще один секрет: сочинение фельетона строк в семьдесят пять — сто занимало у меня, включая сюда и курение и посвистывание, от 18 до 22 минут. Переписка его на машинке, включая сюда и хихикание с машинисткой, — 8 минут. Словом, в полчаса все заканчивалось. Я подписывал фельетон или каким-нибудь глупым псевдонимом, или иногда зачем-то своей фамилией и нес его или к Июлю, или к другому помощнику редактора, который носил редко встречающуюся фамилию Навзикат.Этот Навзикат был истинной чумой моей в течение лет трех. Выяснился Навзикат к концу третьих суток. Во-первых, он был неумен. Во-вторых, груб. В-третьих — заносчив. С беспартийными сотрудниками, подчиненными ему, держал себя вызывающе, оскорблял их подозрительностью. В газетном деле ничего не понимал. Так что почему его назначали на столь ответственный пост, недоумеваю.Навзикат начинал вертеть фельетон в руках и прежде всего искал в нем какой-нибудь преступной мысли по адресу самого советского строя. Убедившись, что явного вреда нет, он начинал давать советы и исправлять фельетон.В эти минуты я нервничал, курил, испытывал желание ударить его пепельницей по голове.Испортив по возможности фельетон, Навзикат ставил на нем пометку: «В набор», и день для меня заканчивался. Далее весь свой мозг я направлял на одну идею, как сбежать. Дело в том, что Июль лелеял такую схему в голове: все сотрудники, в том числе и фельетонисты, приходят минута в минуту утром и сидят до самого конца в редакции, стараясь дать государству как можно более. При малейших уклонениях от этого честный Июль начинал худеть и истощаться.Я же лелеял одну мысль, как бы удрать из редакции домой, в комнату, которую я ненавидел всею душой, но где лежала груда листов. По сути дела, мне совершенно незачем было оставаться в редакции. И вот происходил убой времени. Я, зеленея от скуки, начал таскаться из отдела в отдел, болтать с сотрудниками, выслушивать анекдоты, накуриваться до отупения.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я