https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Как бы то ни было, три недели я бродил по земле моих пращуров. Это были мои гравировальные дни, когда весь мир горел желанием быть шотландским Уистлером, или ирландским Уистлером, или танбридж-уэльсским Уистлером. Да любого места, пока критики вроде вас проводили сравнения с Уистлером. Вся страна, по-моему, кишела увлеченными молодыми людьми среднего дарования, сжимающими в руках пластинки металла, охотящимися за тем идеальным аспектом, тем мгновением дверях, чтобы поймать его и преобразить в медь, затем в золото, затем в славу.
Мне это, разумеется, не удалось. В горной Шотландии есть нечто, не поддающееся фиксированию. Во всяком случае, для меня. Посмотрите на горную Шотландию и вы увидите страдание — если вы вообще способны видеть. Этот погубленный ландшафт, оголенный от деревьев и людей. Там погибли животные, и люди, и леса. И погода отражает это. Она уныла, даже когда сияет солнце. Но не для всех. Надо быть настроенным на резонансы, чтобы увидеть скорбь, уловить отчаяние в лиловатом вереске, агонию в ветре, пока он взбивает волны на поверхности озер и заливов. А если вам это не дано, вы видите только ландшафт, и воображение рисует вам только мужчин в юбках с бутылкой виски в одной руке и волынкой в другой.
Никто никогда не передал эту тоскливость в линиях. Дэвид Камерон улавливает духовную сторону, но упускает человеческие измерения. Я попытался и почти приблизился, но все-таки недостаточно близко, а я не хотел, чтобы их поняли неверно. Нет, вы представьте себе: создать картины из ландшафта человеческих страданий для того лишь, чтобы в них видели только красивые варианты горных пейзажей? Вот что произошло бы, я знаю, потому что как-то раз показал вам мои этюды. Вы абсолютно их не поняли, ваши глаза были неизменно обращены на континент. Трансцендентность на вашем заднем дворе вам не интересна. Но вы же никогда не бывали в Шотландии, никогда не стояли на краю ущелья, где налетал этот ветер, стремясь сбросить вас вниз, не слышали его отголосков повсюду вокруг вас, не слушали поколений, которые когда-то жили там.
А они говорят, знаете ли. Мертвые. Конечно, не словами. Я не схожу с ума. Они говорят ветром и дождем, тем, как свет падает на погибшие дома и рушащиеся каменные стены. Но надо слушать и желать услышать, о чем они говорят. А вы не слушаете и не слышите, вы — создание настоящего. Современного. Что же, вы в своем праве. Они были варварами, дикарями. А теперь, как кажется, стали богатыми дикарями, живущими припеваючи в Америке и Канаде. Покинуть Шотландию — ничего лучше для них и быть не могло. Кем был бы Карнеги, останься он в Шотландии, э? Бедным ткачом, и вся его неуемная энергия ушла бы на сооружение самогонных аппаратов, чтобы напиваться до бесчувствия в пятницу вечером.
Мертвых этого острова я услышать не могу. Не то чтобы они не говорили. Они говорят. Иногда поздно ночью я слышу в ветре что-то вроде болтовни, пока он бьет по крышам; порой в свете, пронизывающем лужи после летнего дождя, почти завязывается разговор. Но и только. Мы в соседских отношениях, они и я; мы киваем друг другу, иногда обмениваемся улыбками при случайной встрече, но продолжить знакомство у нас нет желания. В конце-то концов, я здесь чужак, и они не хотят обременять меня своими историями. А и захотели бы, что я мог бы сказать? Я бы вежливо выслушал, но и только.
Так что со временем мне придется уехать. Придется вернуться в Шотландию, потому что без этих разговоров мы понемногу иссыхаем каждый день. Ах, быть бы более портативным! Как, наверное, удобно быть евреем и носить своих предков с собой и не нуждаться в комьях грязной почвы, чтобы завязать разговор. Их за это поносят, но счастливцы они, а не мы, которые обречены чахнуть в тоске, если сдвинем свою родину хотя бы чуточку вправо или влево.
Арднамёрхан? Ах да. Я отправился туда, чтобы исцелить разбитое сердце. И не улыбайтесь так. Это горькое страдание, и его следует избегать — вот как вы всегда его избегали. Вы ведь никогда не любили свою жену, правда? Я хранил свою страсть в тайне. Никто не хочет, чтобы их унижения становились известны, а мне отказали, когда я упал на колени и сказал то, что должен был сказать.
Эвелин, само собой. Вижу, я удивил вас. Как неуместно, думаете вы, какой странный выбор. Вы никогда не были бы настолько неосторожны. И не были. Свою жену вы выбрали с тем же тщанием, с каким выбираете свои костюмы или своих художников. Такую, какая будет придавать вам солидности. Способствовать вашей карьере. Любовь не имеет к этому никакого отношения. Но, думаю, я любил Эвелин, и в этом разница.
Вы думаете? Неужели не знаете? Но ведь в этом же нельзя быть неуверенным?
Ну да. Именно. Если вы никогда не испытывали эту эмоцию прежде и не имели никакого опыта. Любовь нелегко приходит к таким людям, как я. Слишком уж тесно она связана с грехом. Любовь к Богу — это просто. Люби ближнего своего — также достаточно прямолинейно, хотя, говоря в общем, и абсолютно неоправданно. Любовь к другу — очень легко, хотя и не без сложностей. Но любовь к женщине — а! Самая трудная, так как включает плотскую сторону. Подобные чувства, уж конечно, должны приберегаться для низких и недостойных. Любить прекрасную женщину — значит стаскивать ее в сточную канаву.
Не смотрите на меня так! Я вовсе не хочу сказать, что одобряю подобный взгляд, но так я был воспитан. В конце-то концов, я единственная улика, что мои родители хотя бы прикоснулись друг к другу. Когда я вырос, когда я играл в художника, я купался во всяких проявлениях похоти, какие только мог изобрести, лишь бы покрыть себя грехом и создать пропасть между мной и моими корнями настолько широкую, чтобы пути назад у меня не было. Но истинное сладострастие отсутствовало; я не упивался грехом по-настоящему, а это, естественно, в значительной мере обессмысливает его. Я грешил, потому что чувствовал, что мне следует грешить. Даже совокупление превратилось в обязанность. Убегая от моих корней, я обнаружил, что возвращаюсь к ним, как муравей, который ползет по краю блюдца и возвращается к тому месту, откуда пополз.
Эвелин была иной, откуда и мое предложение. По-моему, я предвидел его с того момента, когда впервые заговорил с ней в Париже. Мы были одни в мастерской, а там все ее усердно игнорировали. Ничего необычного, я полагаю. Своего рода инициации, чтобы проверить людей, увидеть, насколько они крепки. И она была женщина. Во всяком случае, мы не устроили бунта и не сожгли ее холсты, как французские студенты, когда женщин впервые приняли в Beaux- Arts . Co многими мужчинами обходились точно так же, примерно с месяц. Мы были сплоченной группой и не доверяли посторонним. Но хорошенького понемножку, а она явно воспринимала это не слишком хорошо. И потому как-то вечером я окликнул ее, когда все остальные разошлись.
«Как вам?» — спросил я. Весь день я напряженно работал над картиной, созидая ее из набросков, которые делал весь месяц. Я убедил себя, что она хороша. Тщеславным я еще не был, но быстро обретал уверенность в себе. Кроме того, вы ее уже видели и не поскупились на сверхлестные комплименты. Я решил показать ее ей, чтобы поощрить ее. Показать ей, что такое настоящая картина. Ее мнение меня не интересовало, и ожидал я восхищения, благодарности, что ее принимают как свою, относятся к ней серьезно.
Эвелин подошла и посмотрела. Очень серьезно, сдвинув брови, но недолго. «Не очень», — сказала она затем.
«Прошу прощения?»
«Не очень хороша, верно? Слишком загромождена. Что это? Женщина на кухне? Она скорее выглядит так, словно забрела в лавку старьевщика. — Она помолчала, подумала. — Расчистите задний план, дайте взгляду сосредоточиться на самой женщине. Поза отличная, но у вас она пропадает зря. Где центр? В чем смысл? Если вы хотите, чтобы смотрящий понял, надо ему немножко помочь. Чего вы добиваетесь? Показать, какой вы умница? Насколько владеете перспективой и колоритом?»
«Вы такого мнения?»
«Да. И вы, без сомнения, полностью от него отмахнетесь. Но тогда зачем вы спрашивали?»
И ее глаза снова обратились на картину, затем на секунду вернулись ко мне. В них был смех, хотя лицо оставалось глубоко серьезным. Она прекрасно понимала, в какой мере позволяет себе лишнее, учитывая, что я был и старше нее, и опытнее. Она меня испытывала, проверяла, как я среагирую. Надуюсь ли чванством, оскорблюсь и начну читать ей лекцию о высоких достоинствах моего произведения? «Нет, вы ее не понимаете. Если поглядите…»
Но мое тщеславие иного характера. Легкие смешинки в ее глазах тронули меня. И я сам засмеялся. Нет, я не был так уж уверен, что она права, хотя нагромождение деталей всегда было моей слабостью. Но этим скрещением глаз мы подписали контракт. Сложное переплетение пресмыкания и лести, которое она наблюдала, когда я бывал с вами, ей было чуждо. И то, и другое она равно отвергала. А я их от нее и не хотел. С этой минуты она начала мне нравиться, хотя и несколько обескураживала.
Ведь этими замечаниями она бросила вызов вам, и мало-помалу я начал понимать, насколько могут быть пусты ваши комплименты. Вы были со мной ленивы и, в конце-то концов, не относились ко мне серьезно. Она правильно оценила картину, а вы нет. Вы не были непогрешимы.
Однако потом я лишь очень редко показывал ей свои картины. И уж во всяком случае, не те, которыми дорожил. Слишком страшился того, что она могла увидеть. Человек способен принять только определенную дозу критики. Мне и в голову не приходило, что она в такой же степени может опасаться моего мнения о ее полотнах.
Вы знаете, что это такое, когда кто-то вам нравится? Вам, который никого не признает равным себе? Не думать об иерархии, не напрягаться, чтобы выглядеть лучше или более сильным, чем те, с кем вы? Не классифицировать кого-то как друга или врага, как нижестоящего или патрона? Не завидовать и не быть предметом зависти? Это дружба. Я думал, это могла быть и любовь. Я все еще не умею их различать.
У меня были свои страсти и увлечения, хотя куда меньше, чем можно заключить, исходя из моей репутации, но во мне сохраняется достаточно шотландской церкви, чтобы питать подозрительность к власти плоти. Безусловно, я убедился, что ее магия всегда исчезает очень быстро: ни одна женщина, самая пышная, самая соблазнительная, не заинтересовывала меня надолго. Не так, как Эвелин — а меня подобным образом никогда к ней не влекло. Думаю, я хотел узнать ее, и чем больше моя дружба с вами сходила на нет, отягощалась условиями и сомнениями, тем больше я жаждал ее ничем не усложненной простоты. Я тоже гулял с ней по Лондону и Парижу, но это было совсем иное. Она не хотела учить и не читала лекций. Когда она смотрела на статую или здание, у нее не возникало желания классифицировать и раскладывать по полочкам. Не было ни категорического осуждения, ни расхваливания до небес на ваш лад. Она всегда старалась оценить стремление художника, каким бы жалким ни был результат. У нее даже находились добрые слова по адресу напыщенных старых козлов из Beaux-Arts. A главное, она отправлялась в эти прогулки из чистого товарищества. Но в ней всегда было что-то, что пряталось, что словно страшилось — я даже думал, словно чуралось, — моего присутствия, когда я стоял слишком близко к ней. И в то же время она была такой открытой. Как же так? Это бесило меня, ставило в тупик, и это, решил я, было симптомом любви.
На принятие решения ушло много времени. Я тянул, пока мы не вернулись в Англию, а потом еще и еще, пока моя карьера не пошла на подъем, но в конце концов весной тысяча девятьсот четвертого года я покончил с сомнениями и сделал ей предложение. Внезапно и совсем не в романтичном духе, должен сказать. Перед тем я некоторое время почти с ней не виделся. О цветах, подарках и прочем, что требуется для подготовки особой минуты, я даже не подумал — да и к лучшему, это был бы напрасный перевод денег. Она отказала мне наотрез. В ответ я получил только взгляд недоумения, изумления и, хуже того, гневности. Самая мысль ее оскорбила. Тогда я не мог понять почему. Никто больше не собирался сделать ей предложение, а подавляющее большинство женщин — так я всегда верил — по меньшей мере бывали польщены, когда им предлагали брак.
Полагаю, она была права: я едва ли представил себя в наилучшем свете и в то время не мог предложить практически ничего, кроме огромного эгоизма и маленького дохода. Я не умел ухаживать и не видел в этом никакой нужды. Я полагал, будто прямая откровенность говорит сама за себя, но не отдавал себе отчета, что англичане любят свои ритуалы и не доверяют прямоте, усматривая в ней некую лживость. Во всем есть подспудный смысл, не так ли? И чем прямолинейней речь, тем, следовательно, искуснее спрятан истинный смысл, тем больше требуется усилий, чтобы понять, что же было сказано на самом деле. Вот и все о моих попытках ухаживать, однако, если подумать, я сейчас подвел итог вашей философии как мудреца от модернизма. Ваша критика всего лишь благоразумие английской буржуазии в применении к холсту. Ничего нельзя оставлять без объяснений.
«Я никогда не выйду замуж, — сказала она, когда оправилась от шока и обрела дар речи. Она хотя бы не улыбнулась, это было бы уже слишком! — Я не гожусь для брака. Я не хочу иметь детей и думаю, что сумею сама позаботиться о своих нуждах, так что не вижу в нем никакого смысла. Нет мужчины, — продолжала она, — который мне нравился бы больше, чем вы, и ни одного, чье общество мне было бы приятнее. Но этого вряд ли достаточно. Нет, Генри Мак-Альпин. Найдите другую. Я бы не смогла сделать вас счастливым, а вы не смогли бы сделать меня довольной таким существованием. Я уверена, любая другая подойдет вам куда больше меня».
Вот так. Она пресекла все попытки вернуться к этой теме и даже некоторое время избегала меня из опасения, что я намерен настаивать. Вот я и отправился бродить под дождем Горной Шотландии. Разумеется, моя гордость была уязвлена, а чья не была бы? Однако я обнаружил, что вспышки ревности, которые я испытывал, стоило мне увидеть ее в обществе другого мужчины — случаи очень редкие, — вскоре угасли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я