https://wodolei.ru/catalog/vanny/s_gidromassazhem/ 

 

А внизу вся наша полярная братва собралась, все смотрят на меня, торопят: «Наша очередь!» Жена смеется, пальцем грозит: хватит, мол, слезай. А колесо не останавливается, вертится и вертится… Ерунда, чушь какая-то. Что, чай пить будем?Картинка детства: во дворе нашего старого дома рос могучий дуб, говорили, что ему триста лет. Я возненавидел его после того, как засохла рябинка, которую посадил невдалеке; мне казалось, что этот дуб — эгоист и убийца, он высасывает из земли все соки, чтобы жить вечно за счет других. Не знаю, насколько глубоко это детское впечатление повлияло на мой душевный склад, но бывает, что я стыжусь своего здоровья, мускулов, избытка жизни… И тогда я глупо мечтаю о том…Еще одно признание: я вообще люблю мечтать. Ну, конечно, обнять Нину — увы, это неоригинально, все мечтают о таком; приласкать, потискать Сашку, своего тезку, ему уже тринадцать месяцев, а я его еще не видел — тоже не бог весть какая игра воображения; но вот уже-второй месяц, как я, оставаясь наедине с самим собой, глупо мечтаю о том, что сотворю чудо. Вот в чем оно заключается: организм человека достигает совершенства обыкновенного примуса, и можно будет переливать часть своих сил товарищу, как из одного примуса в другой переливают керосин. И тогда Андрей Иваныч перестанет таять на глазах! Я горячо мечтаю об этом чуде, и пусть тот, кто сочтет, что я прекраснодушный глупец, держит свои мысли при себе.— Почему чай? — прерывает неловкую паузу Веня. — По агентурным данным, у отца-командира имеются в заначке две бутылки коньяку. Андрей Иваныч, поддержите ходатайство коллектива!— А уговор? — улыбается Гаранин, садясь за стол. — Тому, кто первым увидит «Обь».— Ну, первый, ну, второй… Будем считать, что все сразу вместе увидели, — вдохновленный своей идеей, настаивает Веня. — «Обь»-то рядом, не сегодня-завтра подойдет, зачем такое удовольствие откладывать?— Никогда не откладывай на завтра то, что можно сделать послезавтра, — вставляю я и, увидев, что Груздев раскрывает рот, поспешно добавляю: — Не мое, Георгий Борисович, Марка Твена.— Раз Николаич сказал: «Тому, кто первый увидит», — так и будет, — возвещает Дугин. — Чего суетишься?— Как же ты, Дугин, начальство любишь, ну, просто неземной любовью, — восхищается Веня. — И оно тебя, со взаимностью. Тебя, говорят, еще в родильном доме главврач уважал безмерно!— Веня, смени пластинку, — морщится Гаранин.— А, пусть, — равнодушно роняет Дугин. — Чем бы дитя ни тешилось…Не сговариваясь, все смолкают как по приказу: это прекратилась морзянка. Мы, не отрываясь, смотрим на дверь, нам совершенно ясно, что разговоры, которые шли до сих пор, — ерунда, а главное нам сейчас скажут.Из радиорубки выходит Николаич, за ним Скориков. Их лица непроницаемы, напрасно мы пытаемся прочесть на них долгожданные новости.— Слетелись, как мотыльки на огонь, — обмениваясь взглядом с Гараниным, шутит начальник. — Что, все собрались?— Валя! — кричит Веня, — С вещами на выход!Из камбуза выбегает Горемыкин.— Чай подавать, Сергей Николаич?— Кажется, нам будет не до чая, — пристально глядя на Семенова, пророчествует Груздев.— Все в Кассандру играете? — Николаич усмехается. — Дела обстоят так. «Обь» пробилась вперед и находится от нас в ста десяти километрах.— Что я говорил?! — бурно восторгается Веня. — Старушке «Оби» гип-гип… ура!.. Чего вы?На Венин призыв никто не откликается.— Это пока все, что моряки смогли сделать, — продолжает Николаич. — Между нами сплошной и торосистый десятибалльный лед. Припай унесло, но путь «Оби» преграждает ледяное поле шириной в десятки километров. Фактически за пять дней ледовая обстановка не изменилась. Теперь уже ясно, что через это поле «Обь» пробиться не может.— Что значит «не может»? — повышает голос Пухов. — Она должна, обязана пробиться!— Даже ценой своей гибели? — тихо спрашивает Гаранин.Пухов хочет что-то сказать, но беспомощно машет рукой. Груздев усмехается. Кажется, он прав, нам действительно будет не до чая.— А как же мы? — Нетудыхата растерянно приподнимается. — Как же мы?— Черт бы их побрал! — взрывается Веня. — Это как понимать, отец-командир, второй год подряд зимовать, что ли?— Я еще не закончил, — резко обрывает его Николаич. — Выход все-таки найден. На Молодежной законсервированы самолеты, один ЛИ-2 и две «Аннушки». Капитан Самойлов и летчики, находящиеся на борту «Оби», решили возвращаться на Молодежную, чтобы эвакуировать нас по воздуху.— Но ведь это тысяча пятьсот километров в один конец! — вырывается у Пухова. — В лучшем случае неделю ждать…— Везучий ты, Веня, как паровоз! — сокрушается Веня.Я искоса смотрю на Гаранина. Внешне он совершенно спокоен, одобрительно кивает и улыбается, но представляю, что творится у него на душе. Только он знает настоящую цену этой лишней недели. И меня охватывает бессильная ярость. Я готов второй, третий год подряд торчать в этих проклятых снегах, лишь бы Андрей Иваныч сегодня, сейчас оказался дома!— Обстоятельства пока сильнее нас, друзья, — успокаивает Николаич. — Оставшиеся дни нужно использовать для дела. Я имею в виду научные и прочие отчеты — их следует готовить уже сейчас, на корабле будет много соблазнов: солнце, бассейн, кинофильмы… Если вопросов больше нот, будем пить чай.— Какие уж тут вопросы! — уныло произносит Пухов. СЕМЕНОВ «Здравствуй, Веруня, дорогая! Две недели тебе не писал, а сейчас выдался свободный часок, и сажусь за „роман в письмах“, как Андрей называет мой гроссбух. Вот заполню последнюю дюжину страниц — „и летопись окончена моя“. Сколько у тебя уже таких гроссбухов? Если не ошибаюсь, семь?Ну вот, дружок, кончается год нашей разлуки, еще один год из тех, что я провел вдали от тебя. Десять дней назад мы отсалютовали Новолазаревской и уже неделю живем здесь, на береговой станции. «Обь» к нам не пробилась, ушла в Молодежную, где законсервирован ЛИ-2, и скоро я надеюсь обнять Колю Белова, который за нами прилетит. Год — срок немалый, даже для таких испытанных разлукой ветеранов, как мы с тобой. Что уж тут говорить о моих ребятах! Все они живут Большой землей, спят и видят ее, только ее одну. Тебе я могу признаться, что тоже радуюсь, как мальчик, скорому свиданию с Родиной, с теплом, с тобой и нашими галчатами. Это, надеюсь, мое последнее письмо из Антарктиды, и слова, которые я весь год хотел тебе высказать, я не могу, не хочу доверить даже этой бумаге. Я скажу тебе их сам, глаза в глаза.Я устал от зимовки, от постоянной, изо дня в день, борьбы и тревоги. Уверен, ты улыбнешься и скажешь: «Не обманывай себя, Сергей, тебя завтра снова потянет туда». Не знаю. Сейчас я мечтаю лишь о том, чтобы оставить Антарктиду за горизонтом. На Востоке она донимала нас стужей и горной болезнью, здесь — тысячу раз проклятой пургой. Тебе трудно будет понять, ты сочтешь это за красивость, но многие полярники, и среди них такой «холодный рационалист» (так обозвал меня Груздев), как твой муж, верят, что у Антарктиды есть живая душа. Ну, вроде мыслящего океана у Лема. Пребывая миллионы лет в своем постылом одиночестве, Антарктида привыкла к нему и карает каждого, кто осмеливается его нарушить. Одних прогоняет, других губит, а третьих, самых живучих, заставляет прятаться, как кротов. Будто поклялась — любой ценой сохранить первозданный рельеф и ослепительно белый цвет; чуть замечает посторонний, режущий глаз предмет — посылает пургу, пурга не справляется — бросает в бой ураган: разбрасывает, сметает в море, засыпает снегом и втягивает в себя, как болото.Ты знаешь, я не жалуюсь и не выжимаю слезу, это чтобы ты лучше поняла, как мы сейчас живем. Дом, который построили первые зимовщики Лазарева, на поверхности шельфового ледника пробыл недолго: его в считанные недели занесло, а к концу зимовки упрятало на несколько метров в толщу снега, как дома в Мирном. Выбираться на свежий воздух приходится через прикрытый щитом лаз, но зато никакой ураган нам не страшен, его свист и рев даже не доходят до помещений. Первые дни было сыро, но сейчас хорошенько протопили, подсушили стены и живем в тепле и в уюте. Мы с Андреем, как всегда, вместе, ребята — в двух спальнях. Дизель старенький, но пока что тарахтит, а большего нам и не надо.Прервался, говорил с Андреем. От воспаления легких он, кажется, избавился, но очень исхудал и ослаб — до того, что нас это пугает. Хорошо, что он вынужден бездействовать: метеоплощадку на неделю-другую восстанавливать нет смысла, сводки мы даем куцые — ветер, облачность да температура, и Андрей волей-неволей отдыхает, лежит и перечитывает книги. По обычаю, почти всю собственную литературу мы оставили на станции и теперь стоим в очереди на пять-шесть книжек, которые ребята захватили с собой. Андрей с упоением читает письма Чернышевского к жене, явно предназначавшиеся для чужих глаз, и я вдруг подумал, что и эти страницы когда-нибудь могут попасть к людям, далеким от нас с тобой. Надеюсь, что этого не случится, а если даже и случится, вряд ли моя скромная особа и более чем скромные мысли кого-нибудь заинтересуют.Мне кажется, что все подходящие слова уже были высказаны до меня, они написаны в книгах с силой, недоступной одичавшему полярнику, и все, что я напишу, уже когда-то где-то было, а новых слов мне не найти. Что я могу добавить? Мне бывает страшно от мысли, что я тебя когда-нибудь потеряю и вместо тебя появится другая. Мне кажется, что я ее, другую, уже заранее ненавижу. Легче представить обратное: не будет меня. Куда легче! И тогда я, уходя, скажу тебе то, что сказал Пушкин своей любимой Наталье Николаевне: «Отправляйся в деревню, носи по мне траур два года, а потом выходи замуж, только не за шалопая» (не удивляйся точной цитате, выписал из книги).Ладно, прости мне эти глупые и несвязные мысли. Я давно заметил, что долгая зимовка, огрубляя человека внешне, обостряет его чувства, и то, что на Большой земле кажется немножко старомодным и смешным, для полярника исполнено высокого смысла. В нас, как говорит Андрей, проникает вирус сентиментальности, мы теряем какие-то критерии и видим оставленное нами через розовые очки; мы, быть может, потеряли в широте взглядов, но зато острота наших ощущений усилилась, как у астронома, наблюдающего в направленный телескоп не обширное звездное небо, а одну лишь единственную звезду. Почему? Наверное, потому, что к концу зимовки все наши помыслы собираются в одном фокусе: все существо заполняют навязчивые мысли о доме и семье.В такой ситуации мой главный враг — время. Мой — потому, что я не могу ни ускорить его ход, ни занять людей делом. Не будь Саши Бармина и Вени Филатова, люди бродили бы по станции, как лунатики. Да, Вени Филатова, я не оговорился. Думаешь, после зимовки на Востоке он чуточку изменился? Нисколько. Помнишь, у Гюго в «Девяносто третьем» был моряк, который не закрепил на борту пушку? Потом, во время шторма, он геройски исправил свою оплошность, но ведь судно все-таки чуть не погибло! Таким был и остается Веня. Из-за того, что он уронил аккумулятор, мы на Востоке могли отдать богу свои души, но тот же Веня сыграл решающую роль в том, что дизель мы все-таки запустили! Новая зимовка — новый фокус: когда на Новолазаревскую с «Оби» прилетела «Аннушка», Веня лихо подъехал к ней на тягаче и бросился обнимать приятеля-бортмеханика, а тягач возьми да поползи к самолету! Секунда-другая — и от «Аннушки» осталась бы груда деталей, но тот же Веня успел скакнуть в кабину и тормознуть — за мгновение до катастрофы. Словом, каким он был, таким и остался. Верхогляд и растяпа, храбрец и работяга — не я выдумал это сочетание, хотя Веня искренне убежден, что я к нему придираюсь. Он неприхотлив, как солдат, и обидчив, как школьница. «Зато с ним не соскучишься"»— смеется Андрей, его постоянный адвокат. Что верно, то верно. Там, где появляется: Веня, атмосфера быстро электризуется; одних он притягивает, других отталкивает, он весь неукротимая энергия, которой нет выхода на маленькой полярной станции. Он единственный, кто сбивает меня с толку, за год я десять раз жалел, что снова взял его на зимовку, и столько же раз радовался этому. Кипяток, дрожжи! Раза три пытался вызвать его на разговор по душам — тщетно: прячется, как улитка, уходит в себя. Андрей как-то заметил, что Филатов ревнует меня к Дугину; если это действительно так, то контакта мы, пожалуй, и не установим, Женю я не променяю на десять Филатовых, как не променяю костер на бенгальский огонь. Женя был и остается вернейшей, надежнейшей опорой: когда по станции дежурит Дугин, я сплю сном праведника, а когда Филатов — ворочаюсь и нахожу предлог, чтобы заглянуть в дизельную. Они по-прежнему недолюбливают друг друга, и ради Жени, если нам снова суждено зимовать, я Филатова больше не возьму, И еще одного человека не возьму — Груздева. Прошел год, а я знаю его не лучше, чем в первый день знакомства. Локаторщик и магнитолог — каких будешь искать и не найдешь, но нет на станции человека, который мог бы похвастаться тем, что говорил с Груздевым больше пяти минут кряду: собственное общество он предпочитает любому другому, хотя, на мой взгляд, с точки зрения чистого интеллекта и Андрей и Саша Бармин ему по меньшей мере не уступают, не говоря уже о человеческих качествах. Ты знаешь, Веруня, я не люблю циников, и меня всегда коробит, когда человек слишком откровенен в том, о чем не принято говорить вслух. Но если даже Филатову я готов простить шумные разглагольствования о всяких «крошках» и «художественных гимнасточках», то откровения Груздева мне неприятны, хотя они не касаются интимных вещей. Как-то в субботу (ты же помнишь мое правило: спиртное только по субботам, бутылка на троих) ребята за столом разговорились о том, что тянет их в полярные широты. Языки развязались, всякое говорили: Нетудыхата — про деньги, на которые он новую хату батьке поставит, «чтоб на селе красивей не было, из кирпича и под железом», Саша — про нас, своих «клиентов», которых он желает поголовно «ошкерить», и так далее. Груздев же спокойным голосом, каким сообщают погоду, поведал, что с полярной он кончает, так как материал для диссертации он из нее выжал и отныне высокие широты для него подобны жмыху без капли масла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я