https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/protochnye/380V/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ближайшей целью его был аул Большой Чечен.
Отряд должен был вести действия истребительного характера: жечь посевы, разрушать аулы, уничтожать сады, убивать горцев. Весьма поощрялось «предание брошенных аулов пламени». Судя по победным реляциям, поставленные задачи выполнялись успешно: повсюду кровь, пепел, запустение. За собою отряд оставлял кладбищенскую тишину и мертвенность.
Вот, например, запись 7 июля: «Отряд, сжегши деревню Дуду-Юрт, следовал далее через деревню Большую Атагу к деревне Чах-Гери… Желая дать отдых кавалерии, которая… в этот день была занята истреблением засеянных полей до самого Аргунского ущелья… я решился переночевать в Чах-Гери». (Рассказ идет от лица генерала Галафеева.)
Деревня «Ашпатой-Гойта… мгновенно была занята и неприятель выбит из оной штыками… Деревня при уходе войск была сожжена…»
В этих боях отличились полковник барон Врангель, полковник Фрейтаг, лейб-гвардии поручик граф Штакельберг. И, разумеется, сам генерал-лейтенант Галафеев.
«9 июля. Войска дневали в лагере при Урус-Мартани. Чтобы воспользоваться этой дневкой, я утром послал восемь сотен донских казаков при двух конно-казачьих орудиях для истребления полей и сожжения деревни Таиб…»
«10 июля. Во время следования малые неприятельские партии вытеснены были из деревень Чурик-Рошни, Пешхой-Рошни, Хажи-Рошни и деревни эти сожжены, а принадлежащие им посевы истреблены совершенно…»
И так далее, и тому подобное…
И вот, наконец, 11 июля 1840 года. В «Журнале» читаем: «Впереди виднелся лес, двумя клиньями подходящий с обеих сторон к дороге. Речка Валерик, протекая по самой опушке леса, в глубоких, совершенно отвесных берегах, пересекала дорогу в перпендикулярном направлении, делая входящий угол к стороне Ачхой…»
Это и есть та самая река Валерик, которую сделал знаменитой на всю Россию Михаил Лермонтов. На берегах речки и разгорелся бой с чеченцами. Лермонтов принимал в нем непосредственное участие. Рискуя головой. Как храбрый и исполнительный офицер. Но рядом с офицером шел в бой и сам поэт. И нам приятно узнать, о чем он думал в эти часы.
«Я жизнь постиг, – говорит Лермонтов в «Валерике». – Судьбе, как турок иль татарин, за все я ровно благодарен… Быть может, небеса Востока меня с ученьем их пророка невольно сблизили…»
Так писал он, можно сказать, прямо на поле боя. В своем замечательном «поэтическом репортаже» с фронта боевых действий. Лермонтов, как и во всю свою жизнь, остался правдивым и здесь, на Валерике. В этой своей небольшой поэме он выступает как судья надо всем тем, что происходит под небом, «где места много всем». Вот что думает поэт, с грустью оглядывая поле боя: «Жалкий человек. Чего он хочет!.. небо ясно, под небом места много всем, но беспрестанно и напрасно один враждует он – зачем?»
Вот именно – зачем? И вопрос этот равно обращен к обеим сторонам. У Лермонтова нет к горцам никакой вражды. Нет желания победить во что бы то ни стало. Поэт размышляет, он судит человека, судит за то, что тот «один враждует».
А ведь жаль, очень жаль человека. Смотрите, как умирает он вдали от родных: «…Он умирал; в груди его едва чернели две ранки; кровь его чуть-чуть сочилась. Но высоко грудь и трудно подымалась, взоры бродили страшно, он шептал… «Спасите, братцы. Тащат в горы»… Долго он стонал, но все слабей, и понемногу затих – и душу отдал Богу…»
Вот картина, списанная с натуры, – набросок точный и страшный своей точностью: «Вон кинжалы, в приклады!» – и пошла резня. И два часа в струях потока бой длился. Резались жестоко, как звери, молча, с грудью грудь, ручей телами запрудили. Хотел воды я зачерпнуть… (И зной и битва утомили меня), но мутная волна была тепла, была красна…»
Самое главное в «Валерике» – это правда, жестокая, но истинная правда. Поэт разглядел в этом военном эпизоде нечто большее, чем просто страшный эпизод. Как неподкупный судья, как поэт человеколюбивый в высоком смысле слова – он в заключение предоставляет слово не кому-нибудь, но чеченцу, чьи сородичи стоят по ту сторону Валерика: «…Галуб прервал мое мечтанье, ударив по плечу; он был кунак мой; я его спросил, как месту этому названье? Он отвечал мне: «Валерик, а перевесть на ваш язык, так будет речка смерти»… «А много горцы потеряли?» «Как знать? – зачем вы не считали!» «Да! будет, – кто-то тут сказал, – им в память этот день кровавый!» Чеченец посмотрел лукаво и головою покачал».
Поручик видел дальше, значительно дальше, чем все генералы «левого фланга», вместе взятые. Его острый глаз проникал в такие тайники человеческой души, до которых могли добраться только люди избранные, только «пророки», – одним из которых и был Михаил Юрьевич Лермонтов.
По поводу «Валерика» Константин Симонов писал: «Главным уроком из Лермонтова для меня – и как для поэта и как для прозаика был и остался «Валерик». Вообще-то главный урок для меня – это Лев Толстой. Но я почему-то думаю, что для самого этого, недосягаемого для большинства русских прозаиков – лермонтовский «Валерик» тоже был в свое время одним из первых уроков мастерства и правды.
Сколько бы я ни перечитывал Толстого – ранние его Кавказские рассказы, «Севастопольские рассказы» или военные страницы «Войны и мира» – мне всегда вспоминается еще и «Валерик», как тот ручеек под Осташковом, с которого начинается Волга.
А если оценить «Валерик» поуже – только как стихи – то думаю, что во всей русской поэзии не было написано ничего равноценного о войне до тех пор, пока не появились через сто лет главы «Василия Теркина», такие же удивительные, как «Валерик».
Итак, когда я слышу: «Лермонтов», где-то внутри меня, как эхо, возникает: «Валерик».
Лермонтов – во всем правдив и точен. Он знает то, о чем пишет. Слишком много отдал он своей души и силы тому, с чем соприкасался: кресало ударяло о кремень и – высекалась искра! Он бился «с грудью грудь», над ним словно молнии сверкали сабли и острия кинжалов. Он смотрел в глаза смерти. Притом бесстрашно. И каждое слово его, и каждая мысль глубоко выстраданы. И писал он только после того, как все выстрадано. И не мог не писать. И вправе был сказать: «Что без страданий жизнь поэта, и что без бури океан?» И не только декларировал, но доказывал это ежедневно, ежечасно, всей жизнью своей – и смертью.
Александр Кривицкий пишет: «Во время войны я неотвязно перечитывал Лермонтова. Вот кто писал о войне по-военному – никакой условности старинных батальных гравюр, никакой мишуры, сладко питающей воображение недотеп, не нюхавших пороха. И только реальность военной страды, где условия человеческого существования – противоестественны, а превозмогаются лишь великой силой духа. Первые народные характеры на войне принадлежат в русской литературе Лермонтову».
Может быть, и впрямь правда, что ведение «Журнала военных действий» с 6 по 17 июля было поручено Лермонтову. Может быть, это вовсе не легенда. Кто мог бы, например, написать такие строки:
«Должно отдать также справедливость чеченцам: они исполнили все, чтобы сделать успех наш сомнительным; выбор места, которое они укрепляли завалами в продолжение трех суток, неслыханный дотоле сбор в Чечне… удивительное хладнокровие, с которым они подпускали нас к лесу на самый верный выстрел, неожиданность для нижних чинов этой встречи – все это вместе могло бы поколебать твердость солдата…»
Но следующие строки едва ли принадлежат руке поэта: «Успеху сего дела я вполне обязан распорядительности и мужеству полковых командиров (перечисление) Тенгинского пехотного полка поручика Лермонтова и 19-й артиллерийской бригады прапорщика фон Лоер-Лярского, с коим они переносили все мои приказания войскам в самом пылу сражения в лесистом месте, заслуживают особенного внимания, ибо каждый куст, каждое дерево грозили всякому внезапною смертию». (Напомню – рассказ этот ведется от имени генерала Галафеева.)
«Эти походы, – писал Г. Филипсон, – доставили русской литературе несколько блестящих страниц Лермонтова, но успеху общего дела не помогли…» Я думаю, что это важное и компетентное заключение.
Лермонтов за «дело при Валерике» был представлен к ордену Станислава 3-й степени. Надо отдать должное генералу Галафееву: поначалу он испрашивал более высокую – орден св. Владимира 4-й степени с бантом. Награду снизило высокопоставленное начальство. А еще более высокое – вовсе отказало в награде.
Генерал-адъютант Павел Граббе представил позже Лермонтова «к золотой полусабле». Но поэт и ее не получил.
После «дела на Валерике» Лермонтов поехал в Пятигорск, чтобы отдохнуть и полечиться на водах. Я думаю, что за все время своего пребывания на Кавказе – в первую и вторую ссылки – поэт едва ли участвовал в «делах» более двух недель в общей сложности. Но это не значит, что не подвергался он опасности: ведь каждый куст, каждый камень в горах грозили верной смертью.
Походы явно были поэту не по душе. И через несколько месяцев он напишет письмо бабушке. Бабушка в это время находилась в Петербурге и, как всегда, хлопотала о внуке. Видно, Лермонтову очень хотелось в отставку. Торопит бабушку позондировать почву на этот счет. «А чего мне здесь еще ждать? – напишет он. – Вы бы хорошенько спросили только, выпустят ли, если я подам». И, как всегда: «Прощайте, милая бабушка, будьте здоровы и покойны…» Покойны? Это ей-то, бабушке, быть покойной, когда внук ее неизвестно где и за что бьется?
Самым важным в этом письме Лермонтова представляется мне желание его уйти в отставку. По-видимому, очень он этого хотел. К несчастью, мы не всегда являемся хозяевами своей судьбы. Такова уж жизнь…
Ранней осенью 1840 года Лермонтов снова в экспедиции. На этот раз – в последней. Отряд, в котором он находился, провел двадцать дней в Малой Чечне и возвратился в Грозную. Видно, и в этой экспедиции Лермонтов вел себя как храбрый офицер. Кажется, ему стали даже завидовать. Висковатов беседовал со Львом Россильоном и передал в своей книге его слова. Они довольно любопытны, отлично выдают солдафонскую сущность Россильона: «Лермонтова я хорошо помню. Он был неприятный, насмешливый человек, хотел казаться чем-то особенным. Хвастался своей храбростью, как будто на Кавказе, где все были храбры, можно было кого-либо удивить ею!.. Он был мне противен необычною своею неопрятностью. Он носил красную канаусовую рубашку, которая, кажется, никогда не стиралась и глядела почерневшею из-под вечно расстегнутого сюртука поэта… Гарцевал Лермонтов на белом, как снег, коне, на котором, молодецки заломив белую холщовую шапку, бросался на черкесские завалы…»
Лермонтов, вернувшись с отрядом в Грозную, разумеется, написал письмо Алексею Лопухину. И здесь он верен себе, точно, без обиняков пишет о себе и о своем отряде: «…Я получил в наследство от Дорохова, которого ранили, отборную команду охотников, состоящую из ста казаков – разный сброд, волонтеры, татары и проч., это нечто вроде партизанского отряда». И снова почти обычная жалоба на то, что «письма пропадают»: «Бог знает, что с вами сделалось; забыли, что ли? или пропадают? Я махнул рукой».
Лермонтов обещает рассказать Лопухину про «долгие труды, ночные схватки, утомительные перестрелки, все картины военной жизни».
Лермонтов старался не выделяться среди своих боевых товарищей, вел одинаковую с ними жизнь. Видимо, это и раздражало барона Россильона, когда он говорил о «нечистоплотности» Лермонтова. Позвольте, откуда же ее взять, эту чистоплотность, если спишь на земле? Впрочем, кое-что объясняет А. Есаков, говоря об отношениях Лермонтова и Россильона: «Обоюдные отношения были несколько натянуты. Один в отсутствие другого нелестно отзывался об отсутствующем». Теперь становится более понятным отзыв барона Россильона.
Зиму Лермонтов встречает в Ставрополе. Вместе с ним и Столыпин-Монго. Говорят, что в конце 1840 года Лермонтов побывал и в Крыму, в Анапе. Насчет Анапы существует даже рассказ Е. фон Майделя в передаче Мартьянова. Однако все это очень сомнительно и нет никаких документов, подтверждающих поездку поэта на берег Черного моря. И, напротив, очень много свидетельств в пользу того, что Лермонтов провел зиму в Ставрополе. В то время тут находились Карл Ламберт, Сергей Трубецкой, Лев Россильон, Лев Пушкин (брат поэта), декабрист Михаил Назимов и другие. А. Есаков вспоминает: «Как младший, юнейший в этой избранной среде, он школьничал со мной до пределов возможного; а когда замечал, что теряю терпение (что впрочем не долго заставляло себя ждать), он бывало ласковым словом, добрым взглядом или поцелуем тотчас уймет мой пыл». Таков был настоящий, неподдельный Лермонтов!
В августе 1840 года пришло цензурное разрешение на печатание книги Михаила Лермонтова. Подписал это разрешение известный цензор Александр Никитенко. Печаталась она в типографии Ильи Глазунова и К°. В ней всего двадцать восемь произведений, 168 страниц. Стихи отбирал сам Лермонтов, и отбирал очень строго. Я уже говорил, что он не включил в нее ни «Парус», ни «Ангел». Открывается книга «Песней про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова». Написана «Песня…» белым стихом, «на старинный лад». Из крупных произведений включена только поэма «Мцыри». Ни «Хаджи Абрека», ни «Боярина Орши». Сборник заключается стихотворением «Тучи». Одним словом, это книга, состоящая из двадцати восьми шедевров. Она поступила в продажу в Петербурге тогда, когда еще автор зимовал в Ставрополе.
На нее, разумеется, откликнулась критика. И первым долгом – Белинский. Как всегда, и на этот раз он говорил горячо, во весь голос: «Эта небольшая красивая книжка, с таким простым и коротким заглавием, должна быть самым приятным подарком для избранной, то есть, образованнейшей части русской публики». Так говорил Белинский в самом начале статьи. А в конце ее – не менее горячо: «Да! кроме Пушкина, никто еще не начинал у нас такими стихами своего поэтического поприща…» Читал ли Лермонтов эти лестные строки? Да, наверное. Когда прибыл в столицу. Или по дороге к ней.
Но нашлись и такие, которые злобно зашипели.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я