подвесная тумба под раковину 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

С тех пор всем, кому дорого русское слово, стало известно имя Лермонтова».
«Стихи Лермонтова прекрасные…» – писал Александр Тургенев, сопровождавший гроб Пушкина в Святогорский монастырь. А вот свидетельство Владимира Стасова: «Навряд ли когда-нибудь в России стихи производили такое громадное и повсеместное впечатление».
Разумеется, стихи произвели впечатление и на власти. И под этим «впечатлением» они посадили поэта под арест. В одну из комнат верхнего этажа главного штаба, как сообщает Шан-Гирей. А Раевский был арестован по распоряжению графа Клейнмихеля 21 февраля 1837 года. И в тот же день с него сняли допрос.
Раевский беспокоился о том, чтобы его показания не расходились с показаниями Лермонтова. К поэту пускали только его камердинера Андрея Иванова, крепостного из Тархан. Ему-то и адресовал свое письмо Раевский: «Передай тихонько эту записку и бумаги Мишелю. Я подал эту записку Министру».
В своем объяснении Раевский пытался представить дело в наиболее «выгодном» для Лермонтова свете, чтобы смягчить возможное наказание. «Политических мыслей, – писал Раевский, – а тем более противных порядку, установленному вековыми законами, у нас не было и быть не могло». Вот оно как! Умный Раевский понимал, чем дело может обернуться, особенно против Лермонтова. И он, елико возможно, тщится выгородить своего друга. «Лермонтову, – продолжал Раевский, – по его состоянию, образованию и общей любви, ничего не остается желать, разве кроме славы… Сверх того оба мы русские душою и еще более верноподданные…» Надо во что бы то ни стало отвести удар от Лермонтова, надо спасти его! Раевский напоминает о стихах «Опять народные витии»… О них я как-то мельком говорил. Помните? – и удивленно спрашивал: неужели их написал Лермонтов? Раевский учуял, что надо процитировать из Лермонтова именно это, чтобы убедить власти в его верноподданности.
По-видимому, не раз бывал советником Лермонтова милый Раевский. Шан-Гирей подтверждает это, говоря: «Раевский имел верный критический взгляд, его замечания и советы были не без пользы для Мишеля». Если припомните, Раевский был старше Лермонтова на шесть лет. А в молодом возрасте такая разница в летах особенно ощутима.
К сожалению, записка Раевского была перехвачена: она не дошла до Лермонтова. Положение арестованных – и одного, и другого, – еще больше усугубилось. И это все при том, что Елизавета Алексеевна имела немало друзей и знакомых, с уважением относившихся к ней.
Одним словом, создали дело о «непозволительных стихах» Михаила Лермонтова. Висковатов нашел в деле «Объяснение корнета лейб-гвардии Гусарского полка Лермонтова» и опубликовал его в «Вестнике Европы» в 1887 году.
Что мог сделать Лермонтов?
Первое: заявить так же бесстрашно, как и в своих стихах, что имеет дело с надменными потомками, с палачами Гения и Свободы. То есть повторить, точнее, подтвердить свою позицию, обнародованную в стихах «Смерть Поэта». Иными словами, еще раз совершить бесстрашный поступок. С тем, разумеется, что за это ему будет соответствующее наказание.
Второе: признать, что невольно была совершена ошибка, что совсем не то имелось в виду, все свести к чистой эмоции безо всякой политической подоплеки. Короче говоря, повиниться, памятуя, что повинную голову меч не сечет. Проявить малодушие? – спросите вы. Да, именно об этом идет речь. Ведь два же выхода: или – или!
Вот сейчас, когда над поэтом нависла серьезная угроза, когда он очутился лицом к лицу с безжалостной государственной машиной, причем безо всякого опыта, Лермонтову пришлось выбирать второе: то есть повиниться во всем. Он скажет, почему поступил так, а не иначе. Наше дело понять его или осудить. Но изменить мы ничего не можем.
Лермонтов начал свое объяснение с того, что нам уже известно: со своей болезни, со слухов, дошедших до него. Далее он пишет: «Невольное, но сильное негодование вспыхнуло во мне против этих людей, которые нападали на человека, уже сраженного рукою божией, не сделавшего им никакого зла и некогда ими восхваляемого; и врожденное чувство в душе неопытной – защищать всякого невинно-осужденного – зашевелилось во мне еще сильнее по причине болезнью раздраженных нервов».
Лермонтов решил отвести от себя удар, по крайней мере, смягчить его. Но человеческая драма уже разыграна, судьба сделала свое, и нам остается только следовать по заданной канве. Ничего не прибавляя от себя…
Лермонтов продолжает свои объяснения: «Пушкин умер, и вместе с этим известием пришло другое – утешительное для сердца русского: государь император, несмотря на его прежние заблуждения, подал великодушно руку помощи несчастной жене и малым сиротам… Я был твердо уверен, что сановники государственные разделяли благородные и милостивые чувства императора, богом данного защитника всем угнетенным…»
Течение мыслей молодого офицера и поэта, по-моему, совершенно ясно. Оно не требует комментариев. Особенно такое вот место: «Тогда, вследствие необдуманного порыва, я излил горечь сердечную на бумагу, преувеличенными, неправильными словами выразил нестройное столкновение мыслей, не полагая, что написал нечто предосудительное…» И тут же заметил, что «один… хороший приятель, Раевский… просил… их списать…» Правда, Лермонтов пытается, елико возможно, защитить своего друга, заявив, что тот «по необдуманности, не видя в стихах… противного законом, просил… списать…».
Честнейший и искреннейший Михаил Лермонтов ничего не утаил. Он написал Раевскому: «…Меня допрашивали от государя: сказали, что тебе ничего не будет и что если я запрусь, то меня в солдаты… Я вспомнил бабушку… и не смог. Я тебя принес в жертву ей… Что во мне происходило в эту минуту, не могу сказать».
Ничего особенного Лермонтов не приписывал своему другу. Ничего такого, что бы не было уже известно властям. И напрасно думал он, что показания его как-то повлияли на судьбу Раевского. Сам Раевский много лет спустя – 8 мая 1860 года – напишет Шан-Гирею: «…Я всегда был убежден, что Мишель напрасно исключительно себе приписывает маленькую мою катастрофу в Петербурге в 1837 году».
25 февраля 1837 года военный министр граф Чернышев и дежурный генерал Клейнмихель направили шефу жандармов, командующему императорскою главною квартирою секретную бумагу. В этой бумаге излагалось «высочайшее повеление»: корнета Лермонтова перевести тем же чином в Нижегородский драгунский полк, а губернского секретаря Раевского – выдержать под арестом в течение одного месяца, а потом отправить в Олонецкую губернию.
Итак, перед Михаилом Лермонтовым – дальняя, неминуемая дорога – на Кавказ. На Кавказ, где идут военные действия. Там можно выжить, но можно и погибнуть. Дело ведь случая: война есть война. Прав Омар Хайям: «И жизнь твоя – сама на волоске». Собственно говоря, с этих-то слов мы и начали эту главу.
Снова на Кавказ
Внук арестован…
Ссылается на Кавказ…
А где же его верная и первая защитница? Неужели она примирилась с этим и только хлопочет по хозяйству в Тарханах? Как бы не так!
Елизавета Алексеевна поторопилась в Петербург. И это в феврале! Можете вообразить себе путешествие из Тархан через Москву в Петербург. И не молодая ведь! Впрочем, мы можем определить, сколько ей было лет в эту пору, то есть в 1837 году, если родилась она в 1773 году – 64! Разумеется, она поспешила в столицу при первом же тревожном сигнале.
В Петербурге она пошла на поклон ко всем своим знакомым, которые могли хоть чем-нибудь помочь провинившемуся гусарскому офицеру. Лермонтов пишет в марте 1837 года Раевскому: «Бабушка хлопочет у Дубельта… Что до меня касается, то я заказал обмундировку и скоро еду…» По всему видно, что внук не очень-то надеялся на успех бабушкиных хлопот. Однако офицер не падает духом. Он припоминает изречение Наполеона: «Великие имена делаются на Востоке». И немножко пошучивает по этому поводу. Да, Лермонтов едет на Кавказ! И Елизавета Алексеевна вынуждена смириться: добиться отмены царского приказа ей не удается.
Мартьянов вспоминает: «…Офицеры лейб-гвардии Гусарского полка хотели дать ему прощальный обед по подписке, но полковой командир не разрешил, находя, что подобные проводы могут быть истолкованы как протест против выписки поэта из полка».
Итак, «с милого севера в сторону южную»…
Говорят, нет худа без добра. Может, и действительно не лишне было освежить свои кавказские впечатления. Но уже не мальчиком, а в качестве офицера-драгуна, на двадцать третьем году от роду. И не следует упускать из виду еще одно обстоятельство: ехал на Кавказ не просто опальный офицер, но известный опальный поэт. Поэтому поездка на Кавказ в 1837 году очень и очень отличалась от предыдущих посещений этого чудного края земли.
Проницательная Ростопчина точно оценила эту вынужденную поездку на Кавказ с точки зрения литературных и житейских интересов Лермонтова. «Эта катастрофа, – писала она Александру Дюма, – столь оплакиваемая друзьями Лермонтова, обратилась в значительной степени в его пользу: оторванный от пустоты петербургской жизни, поставленный в присутствие строгих обязанностей и постоянной опасности, перенесенный на театр постоянной войны, в незнакомую страну, прекрасную до великолепия, вынужденный, наконец, сосредоточиться в самом себе, поэт мгновенно вырос, и талант его мощно развернулся…»
Все это правда. Но при всем этом – пусть растут поэты сами по себе. Настоящий талант найдет свою дорогу, не пропадет, не зачахнет. А ежели пропадет, а ежели зачахнет – значит, туда ему и дорога, значит, был он вовсе не настоящим.
Мы не знаем, как провожали Лермонтова. Поехала ли бабушка с ним до Москвы или осталась в Петербурге продолжать хлопоты?.. Пусть это нарисует в своем воображении каждый, кто любит Лермонтова и его поэзию.
Во всяком случае, он не очень торопился с отъездом. Это факт. А приехав в любимую Москву – не спешил покинуть ее. Николай Мартынов (тот самый!) писал: «…Проезжал через Москву Лермонтов… Мы встречались с ним почти всякий день, часто завтракали вместе у Яра; но в свет он мало показывался. В конце апреля я выехал в Ставрополь».
А Лермонтов все еще оставался в Москве. Мартынову пишет письмо на Кавказ его мать. «Мы еще в городе, – сообщает она. – Лермонтов у нас чуть ли не каждый день. По правде сказать, я его не особенно люблю: у него слишком злой язык…»
Верно, мало кто любит злой язык. Его не прощают даже людям весьма талантливым. Что же можно сказать по этому поводу? Талантливому человеку требуются друзья по плечу. А это бывает редко. Обычно вертится вокруг какая-нибудь напыщенная «мелочь», которая никогда никому ничего «не прощает», и злого языка в том числе. Отсюда и всякие недоразумения. К великому огорчению, они идут во вред таланту. Как правило. И не вредят «мелочи». Как правило. Вот поди и разберись с этим самым «злым языком»!
Сестра Мартынова, Наталья Соломоновна, говорят, была очень красивая. Не она ли привлекала Лермонтова «каждый день»? И не из-за нее ли не очень-то торопился «на войну» драгунский офицер? Есть указания на то, что это вполне возможно. Поговаривали, что Лермонтов ухаживал за Натальей. Даже очень рьяно. Но закончилась эта история, в конце концов, в печоринском стиле, как и в случае с Сушковой. Вот отрывок из воспоминаний Дмитрия Оболенского: «Никому небезызвестно, что у Лермонтова в сущности был пренесносный характер, неуживчивый, задорный, а между тем его талант привлекал к нему поклонников и поклонниц. Неравнодушна к Лермонтову была и сестра И. С. Мартынова, Наталья Соломоновна. Говорят, что и Лермонтов был влюблен и сильно ухаживал за нею, а может быть, и прикидывался влюбленным. Последнее скорее, ибо когда Лермонтов уезжал из Москвы на Кавказ, то взволнованная Н. С. Мартынова провожала его до лестницы; Лермонтов вдруг обернулся. Громко захохотал ей в лицо и сбежал с лестницы, оставив в недоумении провожавшую».
Нет ли тут какого-то преувеличения? Наверное, был «разрыв», но едва ли в этой странной форме. В случае с Сушковой была «месть», а здесь?..
Лермонтову пришлось проститься с родимой Москвой, с москвичами и трогаться в путь. Туда, где «вечная война», по выражению Ростопчиной.
Следом за стихотворением «Смерть Поэта» появились великолепные стихи, которые известны нам с детских лет. Их не так много, как в «пансионские годы», но это уже настоящие стихи. Поэт словно бы следовал поговорке: «Лучше меньше, да лучше». Писать ежедневно, и писать к тому же великолепные стихи, – очень трудно. Особенно когда за спиной стоят и незримо наблюдают, словно живые, гиганты мировой поэзии от Гомера до Пушкина.
Лермонтов писал упорно, но с печатанием по-прежнему не торопился. В 1837 году были сочинены «Узник», «Сосед», «Когда волнуется желтеющая нива», «Кинжал», «Гляжу на будущность с боязнью» и неподражаемая «Молитва странника». Разве мало этого?
Лермонтову было недосуг творить в тиши кабинета. Он сочинял в дороге, на станции, где меняли лошадей, перед завтраком в трактире, стоя, сидя, лежа, трясясь на возке. Сначала все у него складывалось в голове, потом быстро он заносил все на бумагу, а уж после – перебеливал. Вот вся немудрящая «творческая обстановка» Михаила Юрьевича Лермонтова.
Зрелость, зрелость подступает к двадцатитрехлетнему молодому поэту. Он заглядывает себе в душу, в самую глубину ее. Он глядит взглядом философа, человека, умудренного опытом. Опыт недолгих лет откладывался в нем необычайно отчетливо, необычайно ярко. Образы в душе его сохранялись долго, чтобы ожить потом под кончиком его пера.
Поэт думает, думает, думает… «Гляжу на будущность с боязнью, гляжу на прошлое с тоской и, как преступник перед казнью, ищу кругом души родной…» Он говорит это о себе. Но разве только о себе? Не все ли человечество глаголет его устами? Не со всего ли света тревога стекается к нему, чтобы потом излиться великими стихами?
Если вдруг – по недоразумению или незнанию, вольно или невольно – мы пожелаем связать каждое стихотворение Лермонтова с конкретным происшествием и не обратим внимания на широкое обобщение в его произведениях, то мы совершим большую, непростительную ошибку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я