https://wodolei.ru/catalog/bide/pristavka/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

вот кто Кикимора-то!
Мирон болел недолго, к Октябрьским праздникам был на ногах и с самого утра уже бродил, неуверенно пошатываясь, сильно пьяный. Дворник, истопник, извозчик, он должен был по праздникам вывешивать флаги. Я видел, как он прихватил лестницу, долго приставлял ее к железным держалкам, куда втыкают флаги, и ожесточенно, с яростью вворачивал в них древко, приговаривая довольно громко: "И-иэх! И-иэх!", будто ему было тяжело.
Я долго околачивался во дворе и сквозь дырчатый забор хорошо видел, как разворачивались события.
Пошатавшись по двору, Мирон исчез в поликлинике. Потом дверь откинулась нараспашку, и на улицу выскочила Полина. Я крикнул ей что-то приветливое, но она лишь слабо махнула рукой и ушла со двора быстрым шагом, низко опустив голову, будто не хотела, чтобы я видел ее лицо. Странно: праздник, а она какая-то пришибленная.
Через полчаса в распахнутой двери появилась Захаровна. Наспех одетая, она хромала и постанывала. Заметив, что я смотрю на нее, Захаровна смолкла и неровным шагом исчезла вслед за Полей.
Я собирался было уходить, как вдруг появился Мирон. Он едва не скатился со ступенек, но все же удержался, гортанно всхлипнул и подошел к дровам. Возле нашего забора, с той стороны, грудились распиленные чурбаны. Мирон принес колун, поплевал на руки и вдруг стал раздеваться - скинул телогрейку, рубаху, нательное. Лицо и шея у него были красные, точно опаленные, а грудь белая, будто бумага, и на спине бурыми кругляшами виднелись пятна от банок. "Надо же, еще недавно болел, - подумал я, - а теперь разделся. Простынет!"
Мрачно подвывая, Мирон схватил колун и начал крошить чурбаки в поленья. Он не просто колол дрова. Он будто рубил кого-то, при каждом ударе смачно матерясь.
- Эх, трам-тарарам!..
- Ых, твои дети!
- Ек-якорек!
Я стоял развесив уши. Немало чего порочного и не достойного детского уха слышал я в нашем городке военной поры, а таких звукосочетаний слыхивать все же не приходилось.
- Ах, вас-нас, матрас! - изливался Мирон.
- Ить-вить-растудыть!
Был он сильный, несмотря на впалую белую грудь, а сегодня еще и яростный - видать, из-за вина, - и поленья отскакивали от чурбаков, точно семечки, иные высоко подлетая, будто норовя Мирону в лоб за его злость и словечки.
Я думал, он не видит меня, раз напился, но извозчик вдруг обернулся ко мне и крикнул с такой страшной яростью, что я съежился:
- Чаво уставился! Аль не видал?
Серая борода его топорщилась лопатой в мою сторону, глаза сверкали взаправдашней и непонятной мне ненавистью. Я растерялся и проговорил в ответ:
- Здрасьте!
- Здравствуйте - не хвастайте! - зарычал Мирон, руганулся многоэтажно и неслыханно и жахнул колуном по чурбану - будто меня убивал. Здравствуйте! - крикнул он, снова вскинул колун и бухнул по деревяшке. Не хвастайте!
Он кроил кругляки с чудовищной силой и приговаривал как-то навзрыд, подхохатывая: "Здравствуйте! Не хвастайте! Здравствуйте! Не хвастайте!" Будто сошел с ума.
И я знал: если бы ему требовалось ехать, он бы с такой же яростью и сумасшедшим гневом без всякой на то причины лупил бы сейчас безответную кобылу Машку!
Ему что дерево, что животина - все одно.
Да, все одно.
Мирон напивался во все праздники - и на Октябрьские, и в Новый год, и на Первомай, - но всегда при этом работал: колол дрова, как тогда, или мел тротуар перед поликлиникой, размахивая яростно метлой и распугивая прохожих ругней, повторяемой в такт шарканью своего инструмента.
А хуже всего, если он собирался ехать - ведь малыши требовали еды даже по праздникам. В таком случае Мирон ругался еще яростнее, пересыпая свою матерщину извозчичьими восклицаниями: "Но-о! Тпру-у!" Ужасней всех его слов был хлест вожжей и кнута. Сперва, видно, для порядку, со всего маху прохаживался он по Машкиной спине брезентовыми вожжами, вкладывая в удар всю свою силу.
Кобыла прядала ушами, приседала на задние ноги, изгибала шею, кося на хозяина кровавым глазом, а молчала и только взглядом молила о пощаде. Но что ему лошадиный взгляд, этому извергу Мирону! Он лупил кобылу для порядка, просто так, чтоб знала, кто она такая и кто властвует ее жизнью.
Отлупив лошадь, изругавшись до пота, одурев от своей физзарядки и, кажется, даже получив удовольствие, Мирон наконец слабел, крики его становились тише, невнятнее, Машка успокаивалась и смирно становилась между оглобель. Он запрягал ее, подтягивал подпруги, подлаживал какие-то ремешки и ремни и, довольный, цокал на кобылу. Она трогала со двора, а в телеге - или на санях зимою - тысячью колокольчиками брякали маленькие стеклянные бутылочки, отсюда пустые, а обратно белые, полные, с изменившимся - чуть поглуше - звуком.
Лошади ведь не машины, ходят только чуть побыстрее человека, и порой я шел за Мироном и Машкой, нисколько не отставая от них. Кучер дремал, борода его упиралась в рубаху, и Машка, каким-то чутьем понимая это, утишала шаг, давала себе отдых. В эти мгновения я шел поближе, негромко, чтобы не разбудить Мирона, разговаривал с Машкой, жалел ее.
- Правильно, Машка, - например, приговаривал я, - гнать некуда, поубавь шагу, все равно этот сейчас проснется и погонит вперед, передохни малость.
Машка не оборачивалась ко мне, но по ушам, которые шевелились, стояли домиком, видел, что она меня слышит, и понимает, и считает меня своим.
"Эх, Машка, - думал я в такие минуты, - отвезти бы сейчас молоко малышам - это, конечно, дело нужное, да распрячь тебя, да дунуть бы нам вдвоем куда-нибудь за город, к стогу сена, еще не очень заметенному снегом, и забыть бы тебе этого проклятого Мирона".
Я представлял себе очень ярко: сижу верхом на Машке, а она, сразу взбодрившаяся, подтянутая - ну что тебе буланый конь, - несет меня вперед бодрой рысцой, сверху видно все хорошо, и вот мы уже на просторе, на лесной дороге, и Машка радостно ржет - хоть бы разок услышать ее ржание!
Но Машка тяжело вздыхает, Мирон на телеге начинает ворохаться, я отстаю, и тут опять начинается безжалостная бойня. На маленьком подъеме Мирон непременно просыпается, приходит в себя и принимается лупить кобылу со свежей яростью. Похоже, этот подъемчик, который лошадь и так бы одолела без всяких понуканий, он использует как повод, чтобы поиздеваться над бессловесной тварью. А для людей, для чужих глаз - оправдание: смотрите, как он старается на работе, погоняет лошадь, чтоб лучше шла и на подъеме время не теряла.
Машке хочется уйти от этих ударов, она пробует поджать круп, уйти от ременного, с тяжелым узлом на конце, кнута, но куда убежишь из упряжи да оглоблей? И она прибавляет шаг, качая головой в такт шагам, надсаживается без всякой нужды, выполняя волю своего злобного хозяина.
А тот стегает Машку кнутом - она уже бежит, но он все стегает, словно лупит ненавистного ему врага.
Наутро после тех праздников, когда Мирон, ругаясь, колол дрова, по дороге в школу я наткнулся на его взгляд.
Вот это да!
Глаза у Мирона обладали свойством то расширяться, будто фары, вылезать на лоб, а то прямо-таки прятаться, делаться маленькими, как у рыбки.
Он глядел на меня поутру маленькими глазками - маленькими, но какими-то твердыми, упорными - и сам кивал головой. А вдобавок стянул с себя шапку, приподнял над головой.
- Здравствуйте! - проговорил он хриплым и каким-то робким голосом.
"Не хвастайте!" - передразнил я его про себя, но вслух этого сказать не посмел, а покраснел и слабо проговорил в ответ:
- Доброе утро!
- Вот-вот, - обрадовался Мирон, - доброе, доброе...
Хотя утро выдалось пасмурное и холодно-ветреное.
Он топтался на месте передо мной, совсем не похожий на вчерашнего: согнутая, усталая спина, оперся на метлу, глядит вопросительно, словно чего-то ждет. А чего от меня ждать?
Я двинулся вперед, норовя обойти его, но Мирон кашлянул, будто хотел еще что-то сказать, и проговорил:
- Ты, это, на меня не серчай, старого дурака.
Извинялся за вчерашнее. А чего передо мной-то извиняться? За руготню? Лучше бы перед Полей извинился да перед собственной женой. И еще перед Машкой - наперед. Но надо было что-то ответить. А что я мог сказать? Я легкомысленно пожал плечами: дескать, что за дела? Это, между прочим, хороший способ уклониться от ответа: когда нечего говорить, пожми плечами, и все тут. Понимай как хочешь. Как непонимание, как прощение или еще как.
Мирон услужливо сдвинулся к краю тротуара, и я уже миновал дворника, но вдруг услышал:
- Приходи на конюшню-то!
Я мигом развернулся. "Приходи на конюшню"! Да это же мечта, это заветная моя идея - прийти на конюшню, похлопать Машку по боку, задать ей сена в ясли - есть такое ямщицкое выражение, я где-то читал.
- Когда? - выдохнул я.
- После школы, видать, - ответил Мирон.
Мне очень не хотелось, чтобы он понял мои чувства, этот непонятный человек. Я уже кое-что знал о жизни и не привык так скоро доверять людям. Я молча кивнул, повернулся и погнал в школу, по крайней мере, погнал до угла, чтобы вложить в бег всю свою радость. Только на углу я расслабился и засмеялся. После школы я поглажу наконец-то Машку. Но что за странный человек Мирон?
Да, дорого обошлась мне эта предательская доброта.
В школе я сидел, как на пиле, уроки не лезли в голову - мысли мои были у конюшни, - так что учиться явилось лишь мое тело, а дух витал возле Машки, и, как всегда водится в таких случаях, я получил "плохо" по арифметике просто-напросто потому, что прослушал вопрос учительницы.
Это на минутку привело меня в чувство, но лишь на минутку: я трепетал от одной только мысли, что, пользуясь случаем, попрошу Мирона подсадить меня на лошадь и прокачусь верхом хотя бы по двору. Кто из наших пацанов мог похвастать таким? А я похвастаю! Приду завтра в школу и всем расскажу: скакал верхом на лошади! Тирьям-тирьям!
После уроков я расправил крылья и полетел в сторону дома. Вообще-то, по-хорошему требовалось оттаранить сперва портфель, разогреть суп на плитке и самостоятельно пообедать, но какими пустяками казались мне эти никому не нужные ерундовые правила!
С ходу я завернул во двор поликлиники, подлетел к дверям конюшни и обмер: в могучих железных петлях висел такой же могучий амбарный замок.
Когда человек сталкивается с чем-то плохим или неприятным, странное дело, он сначала пытается выдумать всякие оправдания. Мол, виноватых нет, есть какая-то причина, чтобы вместо радости и счастья - подвох и неприятность.
Я сразу подумал: Мирон запряг свою лакированную бричку и повез заведующую по важному делу - телега ведь стояла во дворе.
Конечно! Он что, должен бездельничать и ждать, пока какой-то пацан явится после уроков на экскурсию по конюшне? Дел полно! И не таких уж незначительных.
На всякий случай я решил проверить свое предположение и прислонился ухом к стене конюшни. Я услышал лошадиный вздох и внятный, знакомый звук хрупанья сена. Значит, Машка здесь.
Я попробовал успокоить себя и подумал еще, что, может, надо зайти к ним домой, сказать конюху: "Здравствуйте, вот и я, вы же меня приглашали". Правда, я всегда приходил в маленькую комнатушку с окном у потолка, когда Мирона не было дома. Ну что ж, я ведь не малыш, нечего робеть.
Я с силой оттолкнулся от стены конюшни, резко развернулся, полный решимости зайти к Мирону, и замер.
Он смотрел на меня.
Стоял возле телеги, в руке держал вожжи, словно собирался огреть ими, и смотрел с таким видом, будто видел меня впервые. И глаза у него опять изменились: не большие, не маленькие, а средние и будто пустые.
- Добрый день! - сказал я как можно приветливее, но он будто не понял меня.
- Ты здесь чего делаешь? - спросил он и через паузу добавил: - Вот как хлобыстну вожжами!
От негодования я аж захлебнулся воздухом, и это помешало мне толково объясниться. Я кашлял и кашлял, как последний идиот, и дураку было понятно, что человек, который ни с того ни с сего вдруг закашлялся, конечно же, имеет какие-то злонамеренные цели. Чем дольше я кашлял, тем глупее становилось мое положение: на глаза навернулись слезы то ли от кашля, то ли от обиды, не поймешь.
А он-то не кашлял. Он говорил:
- Здесь шляться не положено! - Бросал фразу и умолкал. - Ежели каждый шляться станет, что выйдет? - Он умолкал и через паузу говорил еще: - Это конюшня, а там лошадь. И лошадь теперь - транспорт, оборонный объект.
Я кашляю, он молчит.
- Может, ты подпалить хочешь этот объект?
Я! Подпалить Машку! Гад такой, сам же позвал и сам же издевается!
От негодования, что ли, кашель мой мигом прошел; не скрывая слез, я кинулся к нашему дырявому забору и уже там, на своей территории, крикнул, плохо видя Мирона - размывали, делали мутной, нечеткой его фигуру мои горькие слезы.
- Сами же позвал! - гаркнул я нескладно, путая грубость с вежливостью. - И сам же издеваетесь!
Дома никого не было, и я дал волю досаде. Сперва в голос повыл сдерживаться нечего, вокруг никого. Потом в ярости швырнул портфель: ведь это Мирон до двойки меня довел! Наконец подлетел к маминой кровати и принялся мутузить кулаками подушку.
Неожиданно, в самый разгар сражения с собственными чувствами, я вдруг подумал, что ведь пьяный Мирон вот точно так же хвощет чурбаны колуном, и расхохотался сам над собой.
Счастливая пора - детство: слезы и смех под руку ходят!
Смех помог мне, я разогрел суп, выучил уроки, почитал книгу, стараясь отгонять мысли о Мироне. Но куда их прогонишь?
Я вышел погулять, и тут же меня окликнул Мирон.
- Парене-е-ек! - звал он меня из-за забора, а я глядел в сторону, будто не слышал. - Эгей, паренек! А я ведь тебя не признал!
Не признал?
Я повернулся к конюху. С недоверием, но повернулся. Лицо Мирона выражало крайнее смущение - борода обвисла, глазки смиренно, с мольбой глядят на меня.
- Ей-богу, - говорил он торопливо, - не признал, старый дурак. Вчера вот гульнул, голова-то, видать, того, ишшо отуманена, да ты проходи в забор-то, проходи! Машка уже заждалася!
Утишая гулкие грохоты сердца, я, точно зайчонок перед удавом, сперва медленно и недоверчиво, потом все быстрее и охотнее двинулся к забору, а потом и к Мирону.
"Не узнал? - сомневался я. - Возможно ли такое? Поди, врет, снова издевается?" Но конюх улыбался мне, глаза виновато взблескивали, он вынул из кармана ключ от амбарного замка, и я приблизился к конюшне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я