https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я бывал у них дома еще совсем маленьким, до войны, вместе с мамой и с тех пор запомнил крохотную и узкую комнату, в которой окошко было почему-то очень высоко, почти под потолком. Мирона тогда в комнате не оказалось: он куда-то уехал на лошади по каким-то служебным делам, и потом всякий раз, как я оказывался в гостях, хозяина дома не было.
Чистенькая старуха Захаровна всегда ходила в белом платочке, простоволосой не показывалась даже в самую жару, заприметив меня, махала ручкой и, когда я подрос, тоже махала ручкой, уже по привычке, улыбалась, рассказывала пустяковые новости.
Можно сказать, с Захаровной у меня были хорошие соседские отношения, с Полей - дочкой Мирона и Захаровны - просто дружеские, она училась в каком-то техникуме по медицинской части, дома была редко, а когда появлялась, задняя дверь поликлиники то и дело стучала - Поля хлопала половики, ведро выносила и все со смехом и прибаутками, сильная, энергичная, веснушчатая, с двумя косичками, торчащими в стороны, - своей веселостью она вызывала ответную улыбку и взаимное желание сказать какую-нибудь шутку. А вот с Мироном у нас не было никаких отношений.
Нет, все-таки были: я его боялся.
Порой я встречал его на улице и, понятное дело, всегда здоровался. Наверное, вот эти ответные его действия меня и пугали: иногда он даже снимал шапку, раскланивался, и мне было неловко оттого, что старый человек зимой стягивает из-за меня свой рыжий треух - ведь холодно, можно простудиться. Но вот иногда, столкнувшись с ним носом к носу и поздоровавшись, я видел пустые, ничего не видящие глаза. Не узнал меня? Не услышал моего приветствия? То ли чутьем каким, неразвитой, но ясной детской интуицией, то ли светлой верой в простоту отношений я знал, был уверен: и видит и слышит, а не здоровается в ответ нарочно.
Почему? Это расстояние было так велико - сперва сорвать шапку с головы, а потом не заметить.
И снова снять шапку перед пацаном...
Странность Мирона всегда оставалась для меня новой, не переставала поражать, и классе в третьем я сказал об этом маме.
Она выслушала серьезно, оглядела меня очень строго, словно оценивала мою готовность понять ее, и сказала:
- Ты к нему близко не подходи! Он всегда с кнутом.
Я обиделся. Конечно, я пацан, но все-таки не бессловесная Машка. Неужто посмеет? Нет, мама явно перебирала, заботясь обо мне.
- Сказанешь! - усмехнулся я.
Мама, точно Мирон, не услышала моих слов.
- Он ведь кулак! - проговорила она.
- Какой кулак? - ахнул я.
Кто такие кулаки, я уже знал, не малыш ведь бестолковый.
- Раскулаченный и высланный, - объяснила мама. - Вот какой.
Сколько я ее ни пытал, мама ничего больше не прибавила - сама не знала. Кулак, и все. Откуда-то с Урала.
- С Линой говорить неудобно, - объяснила она, - девка хорошая, только расстроится. Захаровна хоть и разговорчивая, да об этом помалкивает, а Мирона, сам понимаешь, не спросишь.
Кулак! Всем ведь известно, что кулаки - это богатеи и враги Советской власти, и этого мне хватило, чтобы испугаться Мирона еще больше.
У него было много обязанностей в детской поликлинике, а главная среди них - кучер, точнее, извозчик, потому что кучер возит только седоков, а извозчик еще и грузы. На дворе возле конюшни стояла телега, а в самой конюшне, рядом со стойлом, хранился возок для заведующей поликлиникой. Иногда я видел, что Мирон выходит необычно принаряженный, - это значило, что он заведет Машку в оглобли возка, черного, лакированно-блестящего, а потом подгонит свой экипаж к парадному, или "чистому", как говорила Захаровна, подъезду.
Из поликлиники быстрым шагом выходила мрачная длинная тетка в широком пальто - я никогда не видел, чтобы она с кем-нибудь здоровалась или разговаривала, - плюхалась на заднее сиденье, возок слегка перекашивался, а Мирон звонко чмокал на Машку и меньше лупил ее вожжами, трогая с места, - видать, стеснялся заведующей.
Похоже, Мирон любил такие выезды, но удовольствие это случалось нечасто: заведующая ездила только по каким-то особым случаям, а так ходила пешком, и я не раз сторонился ее мрачной долговязой фигуры, маячившей посреди мостовой. В одной руке заведующая всегда держала маленький плоский портфельчик, который казался еще крошечней именно в ее руке.
Так что Мирон редко получал удовольствие проехаться в лакированном экипаже, принаряженным, а чаще - в телогрейке и треухе, коли зимой, или простой рубахе без подпояски, если летом, он возил в поликлинику бутылочки с едой для самых маленьких малышей - такие махонькие бутылочки с метками по всей длине, заткнутые белыми бумажками и расставленные в ящики из железной проволоки. В поликлинике был пункт раздачи питания, и вот Мирон рано утром привозил откуда-то эти проволочные ящики с молоком и кашей.
Было слышно издалека, как он подъезжает к поликлинике. По булыжной мостовой телега катилась с привычным грохотом, от тряски бутылочки с детским питанием тоненько дребезжали, и казалось, звенит сразу множество колокольчиков.
Я не раз ловил себя на том, что, при всей своей нелюбви к Мирону, улыбаюсь, заслышав звон бутылочек. Тысячу раз я видел, как люди на улице не только старухи и женщины, но и мужики и даже военные - смотрят вслед Машке и Мирону, которые везут бутылочки, и лица у них разглаживаются.
Война идет, а дети есть просят! Значит, растут! Значит, не так уж плохи наши дела!
А у Мирона были еще две обязанности, может быть, самые трудные и важные для детской поликлиники. Он привозил дрова с берега реки, пилил их, чаще всего в одиночку, колол, разносил охапки поленьев к печкам и топил их.
Однажды он заболел, и Поля, возвращаясь из техникума, позвала меня топить печки. Я пошел.
Топить печку - кто этого не умел в ту пору? Замечательное дело, хоть и не такое простое, особенно вначале, когда огонь нужно раздуть, превратить в пламя. Да что там, это целое искусство - затопить печь, да еще сразу, с одной спички, да еще когда дровишки не первый сорт - сырые, с улицы, из-под снега или дождя. Для такого дела следует сперва нащипать лучины, а для лучины нужно лежалое в сухости полено, лучше всего березовое. Лучину надо еще с умом разложить под дровами, поначалу сухими, а сырые можно класть только в самый жар, когда пламя полыхает, жжет нещадным жаром.
Растопить одну печку и то требуется умение, а Поля мне сказанула такое, что я ахнул: надо запалить восемь печей! Поликлиника большая - два этажа, два подъезда, множество кабинетов, - вот и печей сразу восемь. Ничего не попишешь, надо топить.
Это оказалось сказочным удовольствием - топить сразу много печек.
Сперва я носился на улицу и обратно с Полей наперегонки, таскал дрова, и мы их складывали возле печей. Помню, было это в конце октября, но зима торопилась, и на дворе осень смешалась с морозцем: еще пахло осенней пряностью, палым листом, но запах этот был как бы остужен, разбавлен резким холодом, а оттого легок и нежен. Когда дверь распахивалась, на пороге между холодом и теплом вспыхивало легкое облачко пара, яркое солнце подсвечивало его в голубое, и все это: легкий морозец, вкусный аромат осени, смешанной с зимой, легкое голубое облачко между холодом и теплом, желтые и чистые полы поликлиники, восемь печек, которые предстояло затопить враз, - все это возбуждало меня, хотелось кричать, смеяться, петь, и я запел не вполне осмысленную, но зато замечательную песенку из кино, которую пел артист Жаров: "Тирьям-тирьям, менял я женщин, как перчатки!"
Поля раскатилась, точно горох, услышав мою песенку. Я не удивился ее смеху, рассмеялся в ответ тоже, и дела наши пошли еще скорее.
Наступил важный миг. Дрова неторопливо и с толком заложены в топку, лучина нащеплена и разложена с умом, Поля берет коробок, чиркает спичкой и поджигает лучину. Быстрым и ловким движением она захлопывает печку, прислушивается, точно музыкант, к звуку огня. Сперва он лишь пощелкивает лучиной, затем потихоньку начинает гудеть, а потом будто кто-то сильно дует на горячий чай: тяга идет хорошая, с лучин пламя перебегает на дрова, пожар в печке занимается, и у Полины возле губ собираются тоненькие морщинки, она улыбается, довольна: печка топится исправно.
- Как ты поешь? - спрашивает она. - "Тирьям-тирьям"?
- "Тирьям"! - отвечаю я, и мы оба хохочем.
От печи к печке Поля переходит не спеша, а я бегом, мне не терпится, когда в следующей топке, точно в домне, вспыхнет еще один жаркий огонь. И еще мне не терпится зажечь печку собственными руками. Но я помалкиваю, только, видать, есть и другие способы выражения чувств - глаза, например, или перескакивание с ноги на ногу, или просительное молчание. Растопив вторую печку, Поля протягивает мне коробок со спичками, я издаю пронзительный вопль, трясу спичками в коробке, будто бью в радостный бубен, и бегом мчусь к третьей печи.
Честно говоря, я волнуюсь.
Бабушка и мама разрешали мне топить печку, но та печка была нашей, своей, а здесь печки чужие. Кому не известно, что у каждой печки свой характер, они ведь как люди. Сколько печек, столько норовов. Одна уродилась ядреная, жаркая, другая угарная, а третью с десятой спички не запалишь - упрямый характер, что поделаешь. Так что с печками лучше всего обращаться ласково, вежливо. Вон бабушка моя, как печку топить, на коленях перед ней стоит, спичку к лучине подносит, а сама приговаривает: "Ну, голубушка, давай разогрейся, гори ярко, грей жарко!" Прямо стихи декламирует.
И что вы думаете - печка у нас прямо благодетельница: до утра не остывает, хоть какой тебе мороз.
Ну а здешние? Еще шесть печек надо затопить, а это все равно как с шестерыми людьми о чем-нибудь серьезном договориться.
Волнуясь, поднес я спичку к лучине - она вспыхнула. По Полиному примеру я дверцу топки захлопнул, а у поддувала дверцу, напротив, пошире распахнул. Огонь заметался, загудел - ну прямо как по писаному. Умелый истопник, да и только.
Настроение у меня еще выше взлетело, но с печами не шутят, я уже не пел свою "Тирьям-тирьям", а подбирался к следующей печке вкрадчивым, вежливым шагом: как бы не подвела меня перед опытной Полей.
Четвертая печь загудела ровно и мощно. И пятая тоже, и шестая. Поля не удержалась, похвалила:
- Приходи к нам на работу. Ишь какой мастер!
И меня понесло.
Отворил варежку, заорал во всю глотку от Полиной похвалы: "Тирьям-тирьям, менял я женщин, как перчатки!"
Ну и что? Был тут же наказан! Седьмая печь, едва я разжег лучину, огонь потушила, дохнула мне прямо в лицо едким сизым дымом. Казалось, она устроена наоборот: дым у нее валит не в трубу, а в помещение. Сколько я ни чиркал о коробок, как ни торопился прикрыть дверцу, не желала разгораться эта седьмая, будто нарочно хотела перечеркнуть мой удачный путь от печи к печи.
- Ладно, - сказала Поля, видя мои мучения, - она у нас характерная, давай спички.
И тут же печка даже обличьем переменилась как будто. То хмурилась, кривлялась, а от Полиной руки огонь весело полыхнул, и даже дым, какой в комнату наполз, вдруг медленно полез назад в поддувало. Ну и чудеса!
Я притих, настроение скисло. Последнюю печку Поля затопила сама, и мы с ней пошли обратно, к самой первой, проверить, как они топятся, эти восемь подруг, какое у них настроение.
Прямо рукой Поля открывала горячую дверцу - я удивлялся, как не обожжется, - мешала в печном красном горле кочережкой, подбрасывала поленья, теперь уже сырые, снова рукой притворяла печь, негромко напевала мою песенку: "Тирьям-тирьям, менял я..."
У последней, восьмой печки мы присели на минуту.
- Да ты, никак, на нее обиделся? - спросила Поля.
- На кого? - будто бы удивился я.
- Да вон на ту старушенцию!
Врать не хотелось, я вздохнул вместо ответа.
- Это еще что! - сказала Поля, потягиваясь. - Разве такие есть? Кикиморы бывают! Страху не оберешься, бывало.
Дело было в воскресенье, поликлиника пуста, мы с Полиной одни среди этих коридоров, кабинетов и печек, да и уроки я все выучил - торопиться некуда.
- Расскажи! - попросил я шепотом.
- Да ты не бойсь! - сказала, хохотнув, Поля. - Это я раньше боялась, а теперь знаю, в чем дело.
Ну да, она теперь училась в техникуме с медицинским уклоном, а там науками все давно объяснено.
- Мы раньше в деревне жили, и была у нас проклятая печка. А все отец виноват! - сказала она. - Когда дом строили, позвали печника, и он оказался ваш, вятский. Мать рассказывает, отец все правила порушил, будто не знал, - жадность подвела. Сперва сильно с печником торговался, до ругани дошло, тот уже уходить повернулся. Едва сторговались. Потом сразу работать его заставил - опять неправильно. Да еще уколол: сперва, мол, заработай на щи-то. Печник промолчал, потом все вроде гладко, миром разошлись, печка получилась жаркая. Рассчитался с печником, тот ушел. А ночью, когда тихо стало, такое началось! Кто-то заскрипел, заворочался, да противно так - мороз по коже. Я еще маленькая была, завыла в голос, а мать кричит: "Кикимора, кикимора!" Поставил работник в печку кикимору - отцу назло. Я уж потом узнала: вятских печников принимать надо было наособицу не торговаться, ведь печка на всю жизнь ставится, один раз, а поперед работы усадить за стол да крепко накормить, чтобы доволен был.
Я сидел ни жив ни мертв.
- А какая она бывает?
- Кикимора-то? - Поля засмеялась, но тут же сделала испуганное лицо. - Живет в печке, скрипит по ночам, детей малых да баб пугает. - Она опять рассмеялась. - Оставил печник склянку с ртутью, а в нее патефонных иголок горсть. Вот как остывает ртуть, иголки-то и скрипят. А остывает печка, ясно дело, ночью.
Мы хохотали оба. Вот так да! Ларчик просто открывался, как писал дедушка Крылов.
- Кикимора! - повторил я, смеясь, новое словечко - мне нравилось его повторять, было в нем что-то страшноватое и смешное сразу. - Надо же, кикимора! Да, подвела твоего отца жадность, - повторил я Полины же слова, но она как-то искоса взглянула на меня, будто обиделась.
А я уже приготовился расспросить ее про Мирона: правда ли, что он кулак? Раскулаченный кулак откуда-то с Урала? Но не решился. Я глядел сбоку на курносый профиль Поли, которая вдруг сникла, примолкла, и жалел ее, впервые подумав про Мирона:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я