https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye/Ariston/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Затем Качинский перестал получать от него какие-либо вести. «Разумеется, – думал он с горечью, – за мною не стоят миллионы!» Но вдруг пришло письмо от доктора Бринкмана с просьбой явиться к нему как можно скорее.
– Способностей у вас нет, господин Качинский, – с полной откровенностью сказал Бринкман, – да вы и не утверждали, что у вас есть способности. Вы ведь не актер. Но, может быть, вы приобретете опыт. Одно из наших отделений производит теперь съемку фильма, в котором вам поручается главная роль. Играйте только самого себя. Ни о чем другом и помышлять не смейте.
Качинский стал играть. Первые снимки никуда не годились. Но потом дело пошло. Для этого фильма нужен был молодой человек приятной наружности, умеющий хорошо носить костюм и хорошо себя держать. Несколько поддельная элегантность Качинского, его позерство – это было как раз то, чего требовал сценарий.
Фильм имел успех. И, когда режиссеры загримировали Качинского, оказалось, что его узкое лицо с несколько раскосыми миндалевидными глазами и пресыщенным ртом превосходно выходило на снимках. Это был как раз тот тип красивых американизированных молодых людей, который требовался режиссуре. Фирма подписала с ним контракт на год. Успех придал Качинскому уверенности, его тщеславие было польщено, почва немного окрепла у него под ногами. Женни он, конечно, не забыл. Нередко пытался он еще перехватить ее взгляд. Но уже не дрожал, уже не бледнел.
Однажды, проходя мимо «Эдена», он лицом к лицу столкнулся с Женни. Внезапно, как из-под земли, она выросла перед ним. Она остановилась и взглянула на него с испугом и беспомощным выражением глаз.
Да, теперь дрожала она, а он был совершенно спокоен. Он изменился в лице, потом снял шляпу и поздоровался с Женни, словно между ними ничего не произошло.
– Прости меня, Женни, – сказал он, улыбнувшись самым очаровательным образом. – Какой-то дьявол меня обуял, я и теперь совершенно не понимаю, как мог я устроить тебе такую сцену. Но пойми, Женни, я обезумел от ревности, а ты знаешь, как я сам всегда на это смотрел! Ничего не может быть гнуснее ревности. – Улыбка его уже сделалась легкомысленной и веселой. – Нам гораздо лучше быть добрыми товарищами, ты не находишь, Женни?
– Это, конечно, гораздо разумнее, – ответила Женни и взяла протянутую ей руку. – Ты наглупил.
Они пошли по улице рядом, по-приятельски болтая.
Да, теперь они опять стали приятелями. Качинский оказывал ей любезности. Посылал ей цветы и книги. Она замечала, как он старался искупить свою вину, и радовалась этому. По временам он пил у нее чай. Иногда им случалось встречаться в киноателье. Качинский неизменно держался с нею чисто по-товарищески.
Но как-то вечером – они провели этот вечер в кафе вместе с Штобвассером – он вдруг изменил тон. Они шли по темней безлюдной улице. Он вдруг коснулся руки Женни и нежно привлек ее к себе.
– Послушай, Женни, – заговорил он, стараясь скрыть свое волнение, – я хочу покаяться тебе во всем. Я чувствую потребность признаться тебе во всем, что было.
Прикосновение его руки было неприятно Женни. Оно коробило ее, а ведь она когда-то любила его. Только из снисхождения стерпела она это прикосновение. Подняв брови, нервно подергивая губами, выслушала она его исповедь.
Он признался ей во всем: как он подстерегал ее, как напивался до потери сознания, как рассказывал уличным женщинам о своей прекрасной любовнице, скончавшейся от гриппа.
Женни приподняла плечи. Отшатнулась пугливо, как чующее опасность животное. Высвободила свою руку, постаралась даже, чтобы ее одежда не касалась его. И каждое слово, которое он произносил, выталкивал из себя, лепетал, – все больше удаляло ее от него. Каждое слово все больше разлучало их. Ей хотелось бежать, но она знала, что он побежит за нею, и она боялась привлечь внимание немногих прохожих. Слова его были оскорбительны, они причиняли ей боль, они были бесстыдны.
– Видишь, Женни, как я люблю тебя, как безмерно люблю. Я не могу забыть твое тело. Пойми же меня, почувствуй же это!
Нет, она этого не чувствовала. Она понимала это, да, но в ее сердце уже не было отклика, напротив, то товарищеское чувство, какое она еще питала к нему, теперь исчезло. Она мгновенно сделалась холодной, враждебной. Она знала, что он не плохой, а только слабый человек. Но будь он плохим человеком, ей было бы приятнее. Она презирала его.
– Ты забыл о нашем уговоре, – сказала она, чтобы сдержать его.
– Не я о нем забыл, – страстно воскликнул Качинский, – ты забыла, Женни!
И он с дрожью в голосе спросил, не может ли она любить его хоть немного, чтобы его жизнь опять приобрела смысл.
Она отстранилась от него. Покачала головою и ответила тихо, но холодным, твердым тоном:
– Ты знаешь, я люблю другого.
– Ты уверена, что любишь его?
– Более чем уверена!
Качинский в отчаянии, немного театрально, потряс кулаками.
– Значит, нет никакой надежды! – сказал он.
Они тихо продолжали путь и не произнесли больше ни слова.
Недалеко от стеля Женни остановилась и ясным испытующим взглядом посмотрела Качинскому в лицо.
– Я хочу еще кое о чем спросить тебя, – сказала она. – Есть злые люди. Моему отцу написали, чтобы он зa мною наблюдал, что я стала любовницей опасного авантюриста.
Женни ждала ответа.
Лицо у Качинского сделалось совершенно бескровным, даже его постоянно красные губы побледнели, как у мертвеца.
– Я это сделал, – пролепетал он. – Я уже забыл. Как-то ночью напитал я спьяна это письмо. Я не помню, опустил ли его в ящик. О, какая низость! – воскликнул он и закрыл руками лицо. – Я не дерзаю умолять тебя простить мне это.
Женни потупилась. Помолчав немного, она ответила:
– Еще и это я прощу тебе.
Она протянула ему руку.
– Прощай!
Качинский взял er руку, глядя в сторону.
– Еще одна просьба у меня к тебе. – продолжала Женни. – Ты написал Шелленбергу анонимное письмо, предостерегающее его от некоего К. Никто другой не мог написать это. Не делай больше таких вещей, не будь смешным!
В своей комнате Женни долго сидела в потемках. Дрожала всем телом. Не решалась зажечь свет. «Быть может, он стоит внизу и ждет? – думала она. – А тот, другой, мой любимый, не ждет, пока погаснет свет»,
13
Большие поленья с треском пылали в камине. Пламя слепило глаза, и призрачные тени колыхались в полутемной комнате.
Венцель говорил:
– Вы редкая женщина, Женни Флориан! Вы знаете, что я ненавижу фразы и преувеличения. Я раз навсегда решил говорить то, что думаю, или просто молчать. Поэтому вы спокойно можете довериться моим словам. Вы красивы, и вы это знаете, но, в отличие от других женщин, не смотрите на свою красоту как на личную заслугу. Вы смотрите на нее так, словно получили ее заимообразно. Вы умны, но избегаете блистать умом, о чем старается большинство женщин. Вы одинаково далеки как от жеманства, так и от небрежности. Талантов у вас больше, чем у пяти женщин, вместе взятых, но вы о них никогда не заикаетесь. Вы умалчиваете о них, как все люди, сознающие свою силу.
Женни подняла голову, отливавшую шелком волос. Ее глаза ослепительно сверкали, как глаза животного, когда в них падает свет. Отражения огня мелькали на ее щеках, на губах и зубах. Ее маленькое пылающее ухо опьяненно впивало слова Венцеля. Редко доводилось ей слышать подлинный голос этого человека, даже когда она бывала с ним наедине. В присутствии знакомых и друзей он говорил громко, с молодецкими интонациями, которых она терпеть не могла.
Женни сидела у ног Венцеля на ковре, поджав колени. Сидела у самого огня, дерзко тянувшегося к ней своими языками. Днем они прибыли в охотничий замок Хельбриннен. Их праздник должен был продлиться три дня.
– Приятно, когда тебя иной раз так балуют! – ответила она.
Когда Женни говорила, все гласные сверкали. Голос ее звучал целомудренно, точно ей стыдно было говорить. И, говоря, она краснела.
– Вы – друг, вы – верный друг, и я чувствую себя хорошо и уверенно в вашей близости. Может ли быть сладостнее чувство для женщины? Вы гораздо нежнее, чем обычно можно предполагать. Отчею вы так часто хотите казаться бесчувственным?
Пламя трещало и пылало. По закопченным стенам камина карабкались быстрые искры.
Венцель долго молчал. Потом ответил, нахмурившись, медленно покачивая головою:
– Вы чуть было не соблазнили меня по что-то поверить, только потому, что приятно считать себя лучшим человеком, чем это соответствует правде. Нет, вы меня не знаете, Женни Флориан. Мои чувства погребены или погасли, как они отмирают в известном возрасте и в известных условиях жизни. В вашем обществе, правда, многое пробуждается, чего я уже давно не ощущал, так по крайней мере кажется мне. Вы любите стихи?
Женни подняла на него глаза.
Венцель рассмеялся.
– Странный вопрос, не правда ли? В Берлине я не решился бы задать его. В молодости я читал много стихотворений, но запомнил только одно – память у меня слаба. Вот Михаэль, мой брат, знает половину «Фауста» наизусть, он все запоминает шутя. А вы, Женни Флориан? У вас, должно быть, голова набита такого рода вещами.
Женни это подтвердила: у нее память хорошая.
– Значит, вы и много стихов помните. Не можете ли вы прочесть какое-нибудь стихотворение, строфу? Мне хотелось бы послушать, как при этом звучит ваш голос.
Женни, не колеблясь, встала, словно ее вызывал режиссер. Подумала немного, потом сложила руки, сблизив Концы пальцев, и заговорила тихо, совсем однозвучно, искрение, полузакрыв глаза, обращенные в сторону камина:
Сквозь сон, на мягком ложе,
Лютне моей внемли.
О. милая, Чего же
Тебе еще? Дремли.
Она кончила. Помолчав, уронила руки.
– Красиво? – спросила она, словно очнувшись от глубокого сна.
– Красиво, и вы это очень красиво прочли. Эту строфу я забыл. Но скажите, как мы с вами, в сущности, набрели на эту странную тему? Ах, да, вспоминаю. Я заговорил о том единственном стихотворении, которое мне запомнилось. Впрочем, и это не совсем верно. Я запомнил только одну строфу, да и ее не мог бы, пожалуй, повторить без ошибок. Для меня это самое прекрасное стихотворение из написанных на немецком языке. А может быть, оно и вообще прекраснее всего, что когда-либо писали на этом свете поэты, потому что оно самое простое, самое нежное, самое искреннее. Это гейневское «Ты как цветок прекрасна». Вас удивляет, что я, как раз я, это говорю? Что ж, вы правы, только очень верующий человек в праве произносить эти стихи. Не буду поэтому продолжать. Но вот что я хотел сказать. Ощущение, сходное с тем, какое выразил Гейне в этом стихотворении, – разумеется, всего лишь сходное! – я испытываю часто, когда гляжу на вас, Женни Флориан. Простите меня, мне уже стыдно, что я сказал такую пошлость.
Женни на это ничего не ответила, только ниже опустила голову.
А Венцель продолжал:
– Не истолкуйте ложно моих слов. Две вещи мне на свете ненавистнее всего: истерия и сентиментальность. Людей истерических, – мужчин среди них, пожалуй, больше, чем женщин, – следовало бы убивать, а сентиментальных – ну, скажем, топить.
Женни рассмеялась.
– С вами шутки плохи, Шелленберг! – воскликнула она, а в глазах у нее читался все-таки скрытый страх. Какое ужасное презрение прозвучало в голосе Венцеля!
В наше время нужны кулаки – кулаки, несколько беззастенчивые, – продолжал Венцель, – цепкие руки. Чувства – это роскошь богатой эпохи, эпохи без долгов. Я говорю совершенно откровенно. Я не 'хочу быть заподозренным в том, что был сентиментален, когда сам говорил о стихах Гейне и просил вас прочитать стихи. Нет, это было нечто совсем другое. Не хочу я также быть заподозренным в притворстве перед вами. Я, например, не притворяюсь в любви к вам. О, нет! Я откровенно признаюсь, – простите мне это банальное выражение, – что вы «нравитесь» мне, но это еще далеко не любовь. Может быть, я даже влюблен в вас. Но кто же много раз в жизни не бывает влюблен? Это, быть может, даже нормальное состояние человека. Любовь? не знаю, могу ли я любить. Не знаю, могу ли я другого человека любить больше, чем себя. Не знаю даже, возможно ли вообще любить кого-нибудь, кроме себя. Мне кажется, что на этот счет много наврано… у поэтов. Ведь любовь – это не наука, и химическому анализу она не поддается. Но я не лгу, Женни Флориан, говоря, что вы мне симпатичнее всех женщин, каких я знаю. Не знаю только, достаточно ли вам того, что называют симпатией?
Женни кивнула.
– Это много, – тихо сказала она, – и станет больше, – добавила она еще тише.
– Вот это хорошо, Женни Флориан, тогда станем друзьями. Но так как я не люблю обольщать человека, то не скрою от тебя моих условий.
Большие, ясные как ручей, кристальные глаза Женни смотрели на него. Ему припомнились ручьи, которые он видел р детстве. В Клейн-Люке был такой прозрачный ручей. Почему позже никогда уже не видишь ясности вод?
И он продолжал:
– Я требую полной свободы, потому что мне нужна свобода Я не могу жить в другой атмосфере. Такой уж я человек. Тебе же, слышишь ли, я не предоставляю никакой свободы! Я знаю, есть дурни, провозглашающие женское равноправие. Это жалкие дурни, которые не знают женщин, у которых в жизни была только одна или две любовницы. Это лгуны. Я не принадлежу к числу этих мужчин с новомодными воззрениями. Я весьма старомодный человек, по крайней мере в этом отношении, и нисколько не склонен изменять свои взгляды. При этом я не мелочен. Флирт, поцелуй – но не больше, большего я не потерплю. Таковы мои условия, Женни. Теперь отвечай.
Женни улыбалась, и глаза у нее блестели.
– Я принимаю все условия, Венцель. Я капитулирую.
– Говоря по правде, – продолжал Венцель, – я нахожу неправильным столь ужасно серьезно относиться к этим вещам, к отношениям между мужчиной и женщиной. По-моему, смысл жизни в том, чтобы извлекать из нее максимум наслаждений. А люди как будто стараются доставлять друг другу минимум наслаждений.
Женни не поняла его. Что-то беспокоило ее, Но Венцель продолжал:
– Итак, что сделала бы ты, Женни Флориан, если бы любила меня… это сильно сказано… если бы я был тебе симпатичен?
На это Женни ответила, не колеблясь:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я