https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/Vitra/s20/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Они двинулись по тротуару, немного отстав от Логачева с садком под локтем, от «боксера» Миши, от длинноволосого, а позади рыдающий голос выкрикивал, как в безумии:
– Люди-и, не расходись! Гляньте, гляньте на урода войны! На ваших глазах проклятой жизни лишусь! Подохнуть хочу, как собака! Кранты – моя жизнь!..

Глава вторая

Уже далеко отошли они от рынка, шумевшего за домами затихающим прибоем; и здесь замоскворецкие переулки, заросшие старыми липами, залитые июльским солнцем, были тихи, безлюдны, пахли теплым деревом заборов, пылью мостовых, в уютных тупичках по-деревенски зеленела трава вдоль кромки тротуаров.
– До Берлина дошел?
– Нет. Мы повернули на Прагу. А ты как?
– Для меня война накрылась на Зееловских высотах. В Германии. Там получил осколочек в левую ногу и все: госпиталь и демобилизация.
– Да, вижу, ты малость хромаешь.
– Есть немного. Пустяки. Ну, а ты, думаю, тоже получил что-нибудь фрицевское на память?
– У тебя нога, у меня плечо и спина. Но тоже – пустяки. Уже не чувствую.
– Добро, Сашок, сужу по планкам: страна родная тебя не забыла, пять штук на грудь навесила. Не обидели.
– А тебя страна родная обидела?
– Не то, чтобы «да» и не то, чтобы «нет», как говорят в Одессе. Днепр пришлось форсировать?
– Лютежский плацдарм.
– Ясно. Направление на Киев. А я – на Киевском. Южнее. Перед форсированием было всем объявлено: кто первый переправится и закрепится на правом берегу, тот без суеты получит Золотую Звездочку. Заманчиво, верно? Наша батарея переправилась первой и зубами вгрызлась в правый берег. Танки наваливались на нас три дня, от батареи и от моего взвода осталось ноль целых, ноль десятых. Металлолом. Но на плацдарме закрепились. Шесть танков красиво горели ночью. Светло, хоть немецкую листовку читай.
– И что?
– Да ни хрена. Звездочка накрылась. Комбату дали «Отечественную», мне – «За отвагу». И остальным медалишки раскидали. Звездочки получили не мы, а те, кто пришел из тыла на плацдарм после нас. Мы в это время валялись в госпиталях.
– История понятная. А чем еще тебя обласкали, кроме «Отваги»?
– «Отечественной» и второй «Отвагой». Но чья-то Звездочка все-таки принадлежит мне… Она моя. Понял, Сашок? Летела ко мне на грудь, а попала на чужую.
– Какое это имеет значение? Все награды – лотерея, игра в двадцать одно. Не знал, что ли? Может, твоя Звездочка – жив остался.
– С кем живешь? Отец и мать живы?
– Отец умер от ран в госпиталях. Живу с матерью.
– Счастливый ты, Сашок.
– В каком же смысле?
– Есть мать. Я – один как перст. Отец умер в сорок первом, перед войной. Мать эвакуировалась, когда я был в армии. И вышла замуж в Ташкенте. Впрочем, особа она была легкомысленная. Все время вертела хвостом и портила отцу жизнь. И я для нее не существовал. Ну, хватит, пожалуй. Многое ясно. Последний вопрос, на который можешь не отвечать. Оружие привез с фронта?
Он спросил это с веселой мимолетностью, как если бы спрашивал о чем-либо очень обычном, и Александр не почувствовал тайного интереса в этом любопытстве, но в военкомате каждому демобилизованному настойчиво задавали такой же вопрос, поэтому он не ответил прямо.
– А почему это тебя интересует?
– Мне пришлось продать свой ТТ, – сказал Кирюшкин сожалеюще. – Когда возвращалась из Германии, на радостях пропили все вдрызг. На каком-то пристанционном рынке обменял игрушку на три бутылки самогона. Думал, не пригодится.
– Ну, меня, наверное, спасло то, что водку я не пью. А вообще-то артиллеристу пистолет ни к чему. Хватит и орудия. В разведке без пистолета, как без рук. В поиск я с собой брал два пистолета. Два и привез. Один сдал.
– А второй?
– Выбросил.
– Сглупил вдвойне.
– Выбросил, но представь – не совсем, – пошутил Александр и почему-то провел пальцами по металлическим пуговицам застегнутого кителя, задержал руку на боку. – Хотя знаю о приказе сдать оружие – огнестрельное и холодное.
– Наверно, с собой носишь? – с ласковой усмешкой догадался Кирюшкин. – За задницу хватаешься – значит, рефлекс.
– Догадливый ты, как еж калужский. А если так?
– Комментариев не требуется. Зайдем-ка сюда. Ребят догоним.
– Куда зайдем?
– Видишь разбомбленную школу?
– Вижу и знаю. Пятьсот двадцатая, средняя. Здесь учился, представь.
– Здесь? Интересно, а живешь где?
– На Первом Монетчиковском. Ну а ты?
– Малая Татарская. Похоже – соседи. Совсем прекрасно. Пошли-ка, пошли. На пять минут зайдем.
Здание школы находилось в липовом парке, очень поредевшем за войну, среди травы вблизи тротуара торчали пни спиленных деревьев. За этими пнями, меж оставшихся обгорелых лип стояли закопченным углом сохранившиеся стены пятьсот двадцатой школы, когда-то богатого купеческого особняка с огромными, отделанными мрамором каминами в светлых комнатах, с венецианскими зеркалами, с амурами, летящими по лепным потолкам, на которых летом таинственно и игриво зыбились после дождя солнечные блики, а зимой холодно розовел ранний закат, пробиваясь сквозь заснеженные навесы липовых аллей.
– Здесь, ясно, бомбили фрицы, метили в МОГЭС, – сказал Кирюшкин, идя впереди по тропке к разрушенному зданию, откуда тянуло знойной травой, горьковатым запахом запустения, обгорелого кирпича, тем душным мертвенным запахом, который был хорошо знаком Александру в сожженных городах.
– Бомбили, но МОГЭС не достали, – Кирюшкин обернулся, и глаза его зло сузились. – Жалко Овчинниковские бани и школу. Прямое попадание. Кстати, в этой школе учился и я. До сорокового года. Десятый кончил в пятьсот двадцать второй. Знаешь, возле Зацепы?
– Что-то я тебя не помню.
– И я тебя. Другие были времена. Другие песни.
Въевшиеся здесь запахи войны не заглушали московского лета, июльской жары, в парке царствовала зеленая тишина, неподвижность, на траве лежали пятнистые тени. На улице, выпаленной добела солнцем, не было ни одного прохожего, и Александр вспомнил какой-то далекий перезрелый солнцем день после экзаменов в школе, галдеж голосов, шумную толкотню на аллеях, кое-где прислоненные к стволам велосипеды, азартную «жестку», игру в «расшибалку», когда тяжелый, заплесневелый пятак, образца двадцатых годов, сделав в воздухе траекторию, сбивает с черты пирамидку мелких монет, разбрасывая их вблизи нарисованного на еще сыроватой весенней земле квадрата, и звук ударяющего пятака о монеты смешивается с упруго звонкими ударами мяча в конце парка, где среди деревьев на волейбольной площадке мелькали белые майки.
– Зайдем сюда, Сашок. В родной угол.
– Не понимаю – зачем? – нахмурился Александр.
– Дрейфишь ты, что ли?
И Кирюшкин начал спускаться по узкой, полуразрушенной кирпичной лестнице под возвышающейся стеной с зияющей синевой неба в проемах окон, остановился внизу перед заржавленной железной дверью, разгреб ногой осколки кирпичей, куски цемента и со скрежетом приоткрыл дверь.
Александр с досадой спросил:
– Дворницкий склад хочешь мне показать? На кой он нужен?
– Входи, входи.
Солнечный свет падал из открытых дверей в проем стены, и весь подвал серел в полутьме, как бы сквозь застывшую в воздухе гарь, был наполовину завален грудами обугленных кирпичей, исковерканными столами, изуродованными партами, смятыми в лепешку ведрами, запахло сыростью, душной пылью, нечистотами, и Кирюшкин брезгливо выругался:
– Какая-то мокрица нагадила. Увидел бы, мордой бы извозил в дерьме. – И, сплюнув, подошел к школьному столу, покрытому толстым слоем пыли, поднял с пола ржавую банку из-под американской тушенки, установил ее на столе, затем отошел к Александру. Тот задержался у двери, оглядывая подвал не без любопытства.
– Так ты это хотел мне показать? Здесь ясно и так: упала, наверно, полутонная.
– Смотри сюда, – невозмутимо перебил Кирюшкин и моргнул в направлении консервной банки на столе. – Цель видишь?
– Цель? Банку?
– Не фриц же там стоит, – засмеялся Кирюшкин. – Стрелять не разучился? Можешь попробовать? – И закрыл за спиной Александра звякнувшую железом дверь. – Тут глухо, как в танке. Снаружи ничего не слышно. Ну, попробуй, Сашок. А то, может, пушечка заржавела и глаз не тот, а?
– Пожалуй, разозлить меня хочешь?
– А может, и хочу.
– Не вижу смысла. За три года я устал от злости. Злость теперь – бесполезное дело.
Александр медлительно вынул из заднего кармана ТТ, плоский, теплый, подержал его на ладони, ощущая его привычную, какую-то опасную тяжесть, бегло взглянул на Кирюшкина, затем на консервную банку, не торопясь прицелился и выстрелил. Со звоном банка покатилась по кирпичам, знобяще запахло порохом. Кирюшкин, дрогнув ноздрями, выговорил:
– А пушечка-то у тебя работает. – И поднял банку, разглядывая пробоину, договорил: – В общем – нормально. – Он повертел в пальцах банку, снова поставил ее на стол, внезапно, с жадностью в лице шагнул к Александру. – Дай-ка я попробую. Давно я не баловался этой игрушкой.
– Пробуй.
Кирюшкин сжал пистолет заметно напрягшейся рукой, тоже не спеша выстрелил, и сразу же с недовольством кинул ТТ Александру, поймавшему его на лету. Консервная банка по-прежнему торчала на столе зазубренными краями жести.
– Так и знал, – сквозь зубы проговорил Кирюшкин. – Если не попадаешь с первого выстрела – дело швах! Пистолет не моя стихия.
И в ту же минуту он сделал резкий жест, что-то коротко сверкнуло белой искрой, скользнуло в воздухе и вонзилось в край стола, подрагивая костяной рукояткой. Это была та изящная хромированная финочка, которой поигрывал в пивной Кирюшкин.
– Вот это – мое, – сказал он, выдернул финку из дерева, вытер лезвие полой своего щегольского пиджака и спрятал ее в металлический футляр на ремне под пиджаком.
– Тоже неплохо, – похвалил Александр. – Как в кино. Трофейный, американский фильм о ковбоях, взятый в поверженном Берлине. Только зачем?
– Что «зачем»?
– Финка.
– А пушка тебе зачем?
– Привычка. Да и веселее с пушкой ходить ночью по Москве. Чем черт не шутит.
– Он шутит иногда напропалую, – согласился Кирюшкин, – так вот, чтоб он не шутил, финочка нужна и мне. Впрочем – финочка почти игрушечная.
– Когда как. Теперь скажи: для чего мы совершили с тобой экскурсию по следам бомбежки? Может, заинтересовал мой ТТ? С какой стати? Продать – не продам, даже если не будет ни копья. Подарить ради знакомства – не подарю. Так что…
Кирюшкин дружески похлопал Александра по плечу.
– Так что хотел посмотреть, как бьешь из шпалера. Имеющий глаза да увидит. Словам не верю.
Александр отвел плечо из-под руки Кирюшкина.
– Ты мне аплодисменты на спине не устраивай. Скажи точно: зачем тебе это нужно?
– Все, Сашок. Пошли к Логачеву. Глянешь на его голубятню. Логачев знаменит на всю Москву кувыркунистыми, ленточными и черными монахами.
– Кувыркунистыми?
– До войны их называли турманами.
– Хочу посмотреть. Я ведь тоже бывший голубятник.

* * *

Как многие замоскворецкие ребята, до войны он водил голубей, устроив в сарае примитивный чердак, гнезда для высиживающих яйца голубок, приполок с нагулом, обтянутым сеткой.
Широкая тень от липы, росшей у глухой стены соседнего дома, испещряла в жаркие дни пятнами и островами крышу сарая, половину заднего двора, в душном запахе листвы и теплого толя стонали изнемогающие в любовной истоме голуби, звали голубок, а они, серебрясь грудками, равнодушно поклевывали коноплю на приполке, и солнечные стрелы скользили по их гордым головкам с аккуратными прическами хохолков. И как возбуждал, как радовал его шум и треск, метельное мелькание крыльев над двором, когда махалом он подымал своих любимцев из тишины беспечного рая, завидев «чужого» в летней синеве за куполами Вишняковской церкви, как азартно было видеть присоединение «чужого» к стае, которая кругами ходила, сверкая белизной в эмалевой глубине неба и как, играя, ярые турманы один за одним будто спотыкались в воздухе, «садились на хвост» и начинали падать вниз, подобно воздушным акробатам, падение их переходило в озорные кувырки, стая снижалась следом за ними, потом наконец с шумом, хлопаньем, с ветром садилась на толевую крышу, и он в охотничьем нетерпении искал глазами чужого, и снизу подкидывал жареную коноплю на приполок нагула, издавая нежный призывный звук, знакомый всем голубятникам: «Кш, кш, кш» – и даже сбивалось дыхание от горячего желания заманить в нагул чужака, затем пойманного приучить к голубятне, увеличить свою стаю, испытывая особое тщеславное чувство. Вид домашних голубей волновал его даже на войне, но видел он их только раза два на брошенных хозяевами фольварках в Восточной Пруссии.
Он демобилизовался в декабре сорок шестого года и в первый же вечер, придя за дровами в сарай, поразился разгрому и запустению – нагул с сеткой был, видимо, кем-то похищен, приполок безобразно сломан, от гнезд не оставалось и следа, лишь коряво обросшие зеленоватым инеем поленья осклизло блеснули при жидком свете зажигалки да почему-то почудился в холодном воздухе горький запах голубиных перьев.

* * *

Голубятня Логачева мало чем напоминала довоенную голубятню Александра – здесь чувствовалась зажиточность хозяина, нестесненность в деньгах, удобство и широта в своем деле (а Логачев явно был профессионалом), сарай был большой, двухэтажный, стены первого этажа мастерски обиты вагонкой, вделанные в стены полати застелены солдатскими одеялами, посередине вкопан в земляной пол однотумбовый стол, вокруг тоже вкопаны скамьи с решетчатыми, несколько кокетливыми спинками; лестница на второй этаж – все было оборудовано с любовью и прочно. На втором этаже располагалось царство голубей самых изысканных редких пород, баснословно дорогих – «николаевских», «ленточных», «палевых», «красных монахов», «дутышей», «курносых мраморных»… – царство голубиной аристократии, недосягаемой для безнадежных владельцев скромных «чиграшей», «рябых», «пегих» и «сорок».
Как только Александр вместе с Кирюшкиным вошел в голубятню и тут же поднялся по лестнице, чтобы посмотреть устройство голубиного дома, он хорошо понял, что владелец его не любитель ловить «залапанных чужих», а обладает несметным богатством, и странное щекотное чувство еще полностью не забытой страсти заставило его улыбнуться Логачеву.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47


А-П

П-Я