Все для ванной, доставка мгновенная 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


«Я, разумеется, знаю достоверно – как знает, впрочем, это и вся публика», – что существуют люди, которые называют себя «новыми людьми», но не менее достоверно знаю и то, что это не манекены с наклеенными этикетками, а живые люди, которые, в этом качестве, имеют свои недостатки и свои достоинства, свои пороки и свои добродетели. Как должен был бы я поступать, если б я повел речь об этих людях?
Начну с пороков. Я мог бы, конечно, не хуже любого из современных беллетристов, лавреатов и нелавреатов, указать на темные (я должен был бы сказать «слабые», но смело пишу: темные) стороны, которые встречаются в этой немногословной и, во всяком случае, не пользующейся материальною силой корпорации. Эти темные стороны настолько уже изучены и распубликованы, что мне ничего не стоило бы, с помощью одних готовых материалов, возбуждать в читателе, по поводу «новых людей», то смех, то ненависть, то спасительный страх. Но меня останавливает одно обстоятельство: не будет ли это слишком легкомысленно с моей стороны? не докажу ли я своим бесконечным веселонравием или своей бесконечной пугливостью, что я не совсем умен, и ничего больше?..
Допустим, что, при известных усилиях, я действительно найду наконец эти темные стороны, сумею в ясных и художественных образах воспроизвести их, и даже отыщу для них лекарство в форме афоризма, что преувеличения опасны. Кому предложу я свое лекарство? Не такому ли больному, который, по самой своей обстановке, никаким лекарством пользоваться не может? И не вправе ли будет этот больной, в ответ на мою предупредительность, воскликнуть: помилуйте! да прежде нежели остерегать меня от преувеличений, устраните то положение, которое делает их единственною основой моей жизни, дайте возможность того спокойного и естественного развития, о котором вы так благонамеренно хлопочете!
Вот какая беда может случиться при описании пороков «новых людей». А с добродетелями – и того хуже. Известно, что «новый человек» принадлежит к тому виду млекопитающих, у которого по штату никаких добродетелей не полагается. Значит, самое упоминовение имени добродетелей становится в этом случае продерзостным и может быть прямо принято за апологию. Но писать апологию подобных явлений – разве это не значит прямо идти вразрез мнениям большинства? И притом не просто вразрез, а в такую минуту, когда это большинство, совершенно довольное собой и полное воспоминаний о недавних торжествах <речь идет об общественной реакции после каракозовского выстрела>, готово всякого апологиста разорвать на куски и самым веским и убедительным доказательствам противопоставить лишь голое fin de non-recevoire <то есть «голое» и ни на чем не основанное мнение о «новых людях» как об аморальных всеотрицателях и просто-напросто уголовных преступниках> ?
Таким образом, «новый человек», с его протестом против настоящего, с его идеалами будущего, самою силою обстоятельств устраняется из области художественного воспроизведения, или, говоря скромнее, из области беллетристики. Указывать на его пороки – легко, но жутко; указывать же на его добродетели не только неудобно, но если хорошенько взвесить все условия современного русского быта, то и материально невозможно».
К тому же «новый человек» – совсем не герой современности. Не он определяет ее, так сказать, раскраску и все оттенки этой раскраски, не в его силах придать этой современности дух своей мысли и своего идеала. «Средний человек, человек стадный» – вот этот действительный герой, и, вырванный из толпы, он и становится достоянием современной беллетристики. Это косная масса Прокопов, рыскающих по градам и весям в поисках куска. И это, разумеется, не та масса, которая скрывается где-то в неоглядных просторах российских полей, – это не «человек, питающийся лебедой». Существование «человека, питающегося лебедой» – пока что загадка, разрешение которой потребует еще многих мыслительных и художественных усилий.
Может быть, впервые в «Дневнике провинциала в Петербурге» Салтыков пробует разрешить загадку среднего, стадного человека, может быть, впервые он обращается здесь к сложному и многозначному явлению, которое станет предметом его позднейших постоянных и упорных размышлений в «Письмах к тетеньке» и «Мелочах жизни». «Взятый сам по себе, со стороны своего внутреннего содержания, этот тип не весьма выразителен, а в смысле художественного произведения даже груб и неинтересен; но он представляет интерес в том отношении, что служит наивернейшим олицетворением известного положения вещей... Как выразители общей физиономии жизни, эти люди неоцененны, и человек, желающий уяснить себе эту физиономию, должен обращать взоры вовсе не на тех всуе труждающихся, которые идут напролом, и не на тех ловких людей, которые из жизни делают сложную каверзу, с тем, чтобы, в видах личных интересов, запутывать и распутывать ее узлы, а именно на тех «стадных» людей, которые своими массами гнетут всякое самостоятельное проявление человеческой мысли. В этом случае самая «стадность» не производит ущерба художественному воспроизведению; нет нужды, что эти люди чересчур похожи друг на друга, что они руководятся одними и теми же побуждениями, а потому имеют одну или почти одну и ту же складку, и что все это, вместе взятое, устраняет всякую идею о разнообразии типов: ведь здесь идет речь собственно не о типах, а о положении минуты...»
И всякий, кто пожелает воздействовать на жизнь с целью достижения идеала, не может отнестись безразлично к этому положению. Самый самоотверженный человек, то есть такой человек, «идеалы которого прямо идут вразрез с содержанием настоящего», не «властен расположить свою жизнь вполне согласно с своими идеалами». Он вынужден бороться. Предположим, предпринимается борьба со старым «ветхим человеком» – порождением крепостничества, который, «ради своих личных интересов, стремится остановить развитие жизни». И тут на пути стоит «стадный человек», играющий роль посредника, проводника, некоего третьего элемента, игнорировать который нет никакой реальной возможности. Границы этой «стадности» расплывчаты, неясны, скрыты в тумане. Но несомненно, что она существует и играет свою, так сказать, поправляющую, корректирующую роль. Стадный человек – это та трагически неизбежная, сплотившаяся, в большинстве случаев глухая и апатическая, но нередко и агрессивная среда, неподвижная и в то же время колеблющаяся масса, в которой вы вынуждаетесь действовать и бороться. «Через этот проводник проходят псе стрелы, и смотря по его свойствам... они для одной борющейся стороны делаются более, а для другой менее удручающими».
В «Заключении» появляется и беседует с автором старый «ветхий человек», заядлый и прирожденный крепостник Петр Иванович Дракин. Он уже отходит в вечность и сам это понимает, хотя порой еще огрызается и вскидывается, как озаренный. На место его народился тип новый, деятельный, хватающий и загребающий. «Это тип, продолжающий дело ветхого человека, но старающийся организовать его, приводящий к одному знаменателю яичницу, которую наделал его предшественник. Старый «ветхий человек» умирает или в тоске влачит свои дни, сознавая и в теории, и в особенности на практике, что предмет его жизни... фью! Новый «ветхий человек» выступает на сцену и, сохраняя смысл традиций, набрасывается на подробности и выказывает неслыханную, лихорадочную деятельность...» Но Салтыков убежден, что деятельность этого «истинного представителя нашего времени», нового «ветхого человека» бесплодна, ибо лишена идеала и творчества, ибо хищничество может только разорять, а не созидать. Так, заключая «Дневник провинциала в Петербурге», Салтыков возвращается к теме «Господ ташкентцев», предваряя и намечая вместо с тем одну из тем «Благонамеренных речей».
У Салтыкова давно уже не осталось близких, родственных отношений с братьями. Слишком разны были натуры, интересы и судьбы.
Чаще других он встречался со старшим братом Дмитрием и его семьей, жившими, как и Михаил Евграфович, в Петербурге.
Но непосредственными имущественными отношениями Салтыков был связан с братом Сергеем. Они после совершенного еще в 1859 году так называемого «раздельного акта» совместно владели ярославским имением Заозерье. Там постоянно жил и хозяйничал Сергей. Но хозяйничанье это было бестолковым, а дела заозерского имения – до крайности запутанными и запущенными. В одиночестве Заозерья Сергей начал пить, и непрекращавшийся запой подкосил его здоровье и свел в могилу.
В июле настроение Салтыкова было омрачено смертью брата и затем бесконечными тяжбами с другими братьями, главным образом Дмитрием, по поводу оставшегося после Сергея наследства.
Салтыкову пришлось оставить Петербург и отправиться в Заозерье. Ликвидация всех связей и отношений, еще сохранявших его положение помещика, оказалась долгой, кляузной, нравственно изнурительной. Особенно неприглядной во всей этой истории, затянувшейся на два года, оказалась роль брата Дмитрия, всеми силами и средствами пытавшегося ограничить права Михаила.
Суть своих разногласий с братом Салтыков изложил в Записке на имя присяжного поверенного И. С. Сухоручкина, взявшегося от его имени вести дело о наследстве. «19 декабря 1859 года, – писал здесь Салтыков, – вдова коллежского советника Ольга Михайловна Салтыкова отделила в общее владение Михаила и Сергея Евграфовичей Салтыковых имение свое, состоящее Ярославской губернии Угличского уезда в селе Заозерье с деревнями... При этом отдельною записью прямо установлено, чтобы дохода со всего имения получать обоим братьям по ровной части...». Устанавливалось также, что если бы кто-нибудь из братьев пожелал разделиться, то на долю Михаила приходилась меньшая часть. «Указание это было сделано в ущерб Михаилу», – с горечью и обидой замечает Салтыков в Записке Сухоручкину, – «так как Михаил считался в семействе строптивым, то и предполагалось, вероятно, этим указанием его обуздать». Однако «оба брата никогда формально не делились, ни о разделе не просили и введены были во владение имением как общим». Вот эта двусмысленность акта 1859 года и послужила яблоком раздора, усиливавшегося все углублявшейся неприязнью братьев. «7 июля 1872 года Сергей умер, – продолжает Салтыков свои разъяснения в Записке Сухоручкину. – Наследниками остались вдова его Лидия Михайловна, рожденная Ломакина, и братья: действительный статский советник Дмитрий, действительный статский советник Михаил и надворный советник Илья Салтыковы. Михаил полагает, что он имеет право на половину всего оставшегося имения <поскольку оно было неразделенным, общим с братом Сергеем> и сверх того на одну треть (за исключением седьмой вдовьей части) из остальной половины <как один из братьев-сонаследников; вдова получала седьмую часть наследства умершего мужа>. Напротив того, Дмитрий выражает такое мнение, что за смертью Сергея Михаилу следуют только деревни, указанные в отдельной записи на его часть, в случае раздела, и затем треть из остального имения». Таким образом, имущественные права Михаила Евграфовича существенно ущемлялись, и ущемлялись по инициативе и наущению Дмитрия Евграфовича. Но дело было не только в этом ущемлении, но и в том, как проводил свою тактику, враждебную и несправедливую по отношению к брату, Дмитрий Евграфович. Ведь недаром он называл Михаила «изменником дворянскому делу».
В нескольких письмах к матери 1873 года, в самый разгар раздора по поводу заозерского наследства, Салтыков создает выразительнейший, почти сатирический портрет Дмитрия как своего «злого демона, который раздельным актом расстроил меня со всем семейством». Рассказывая матери о тягостных для него перипетиях заозерского дела, Салтыков вновь вспоминает брата: «...злой дух, обитающий в Дмитрии Евграфовиче, неутомим и, вероятно, отравит остаток моей жизни». Дмитрий Евграфович обладал такими чертами характера и нравственными свойствами (возможно, напоминавшими брата матери, дяденьку Сергея Михайловича, о котором в «Пошехонской старине» было сказано: «воистину стальная душа»), которые уже позволяют Салтыкову обобщать; поведение и облик Дмитрия все больше и больше вырастают до размеров и смысла символа. Очень скоро Салтыков напишет, что в лице Иудушки Головлева он изобразил именно Дмитрия Евграфовича (письмо к А. М. Унковскому от 1/13 ноября 1876 года). «Что касается до настоящего Вашего письма и выраженного Дмитрием Евграфовичем желания, чтобы я приехал к нему, – пишет Салтыков матери в апреле 1873 года, – то я нахожу, что самое лучшее и даже единственное средство не ссориться с ним – это совсем его не видеть. Он имеет какие-то совершенно преувеличенные понятия насчет заозерского наследства, и говорить с ним об этом предмете значит только расстроивать себе нервы. Видеться с ним значит подливать в огонь масла, потому что этот человек не может говорить резонно, а руководится только наклонностью к кляузам. Всякое дело, которое можно было бы в двух словах разрешить, он как бы нарочно старается расплодить до бесконечности. Я положительно слишком болезнен, чтоб выносить это. Не один я – все знают, что связываться с ним несносно, и все избегают его. При этом он прямо не признает, что половина имения принадлежит мне, а мне уступить этого не приходится. Но положим, что в этом отношении может быть решителен только суд, но диковина заключается в том, что он даже половину доходов за мной не хочет признавать, тогда как на этот счет слова раздельного акта совершенно понятны. Следовательно, говорить нам об этом значит возобновлять те спасские сцены <ссоры в Спасском доме, когда Салтыков приезжал туда в 1872 году>, которые именно из этого источника и произошли». И Салтыков заключает свою характеристику словами, прямо предваряющими и подготовляющими черты облика Иудушки: «Ужели, наконец, не противно это лицемерие, эта вечная маска, надевши которую этот человек одною рукою богу молится, а другою делает всякие кляузы?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100


А-П

П-Я