https://wodolei.ru/catalog/ekrany-dlya-vann/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Постовой, козырнув, побежал трусцой звонить. Морячки переглянулись почтительно, один сказал про Жмакина:
– Это надо же! Берет такого Поддубного один на один. Ничего у нас ребята в органах работают…
Двое на всякий случай встали поближе к Корнюхе, теперь было понятно, кто – из розыска, кто – бандит. Браунинг и наган положили на старую, кривую чугунную тумбу. Морячок помоложе попросил у того, кто все еще сокрушался по поводу плаща:
– Боцман, одолжи закурить.
– «Скорую» бы еще для этого агента вызвать, – вынимая портсигар, сказал боцман. – Вишь, здорово из него кровища хлещет.
Одного отрядили вызывать «скорую». Другой сбегал за коньяком, где-то в книжке этот молоденький палубный матрос когда-то вычитал фразу, что «рюмка доброго коньяку сразу подкрепила силы раненого графа д'Артье». В рот Жмакину влили глоток, он встряхнул головой. В это самое время, завывая сиреной, подлетела машина Лапшина. Дверцы открывались еще на ходу, на ходу привычно, с разгоном выскакивали Криничный, Бочков, Побужинский. В мутном свете мглистой белой ночи, под недалеким фонарем сразу видно было оружие на тумбе, смутно поблескивающие глаза Жмакина, отвалившийся, окровавленный Корнюха. Иван Михайлович принял Жмакина на руки, обнял за плечи, сказал неровным голосом:
– Ах ты, Жмакин, Жмакин, бедовая голова…
– А… алит го-ова… – подтвердил Алексей.
– Пройдет, Алеша, – сказал Лапшин, оттаскивая непослушное тело Жмакина к машине. – Пройдет, все пройдет! Мы тебя вылечим. И голову тебе вылечим…
– Го-ова алит! – упрямо повторил Жмакин.
Сигналя, подошла «скорая», морячки в это время наперебой рассказывали Бочкову, Криничному и Побужинскому, как геройски, один на один, бился их «сотрудник» с этим чертовым Поддубным…
– Браунинг – его?
– Его… – после некоторой паузы ответил Криничный. И положил пистолет себе в карман.
А боцман посоветовал:
– Все-таки на такое дело одного человека пускать рискованно, товарищ начальник. Тут, я думаю, группой надо действовать…
Вокруг, несмотря на поздний час, густела толпа; сердито расталкивая людей, свистел постовой. Врач из «скорой помощи» сначала сделал укол Жмакину, потом Корнюхе. Алексей сразу же забеспокоился, чтобы не упустили «его», имя он не мог вспомнить. Сильно завывая сиреной, подошла вторая машина, туда посадили Корнюху – между Побужинским и Криничным. Постовому велено было позвонить в санчасть, чтобы к подъезду вынесли носилки. Про Корнюху, как это ни странно, Лапшин сейчас не думал. Голова Жмакина лежала на плече Ивана Михайловича, глаза Алексея странно блестели в темноте машины. Кадников вел машину осторожно, притормаживая перед каждым ухабом, перед самой маленькой впадиной на мостовой. Алексей дышал тяжело, со свистом.
– Один это он сделал? – спросил Кадников.
– Один! – со вздохом ответил Лапшин.
– На грудь за такое дело надо дать! – убежденно сказал Кадников. – Для будущего порядка и в назидание. Это ж надо, без всякого оружия на такую гидру напасть.
Лапшин молчал, медленно и осторожно поглаживая плечо Жмакина.
– Партийное собрание скоро будет? – вдруг строго осведомился Кадников.
– А что?
– Хочу немного выступить в отношении Митрохина. Как вы считаете, товарищ начальник, этично это будет с моей стороны, если я, не оперативный работник, а всего лишь извозчик…
– Не прибедняйся, Кадников, не прибедняйся, – сказал Лапшин. – И давай чуть побыстрее, тут асфальт…
Носилки Жмакину не понадобились. В санчасть он дошел сам, с помощью Криничного…
– Это кто ж такой? – спросила старенькая докторша Жуковская, знающая всех работников розыска в лицо. – Что-то я такого парня не помню. Ваш?
– Наш, – спокойно сказал Криничный, – новенький…
Лицо Жмакина дернулось, он повернулся к Криничному.
– Сиди, сиди, – сказал тот. – Сейчас тебя перевяжут, а потом поедем ко мне. У меня народу много, и сестренка сама фельдшерица. Иван Михайлович приказал, ясно? Отлежишься у меня, придешь в порядочек, а тогда в Лахту поедешь. Неудобно ж тебе свою семью таким видом пугать…
Лапшин приоткрыл дверь в перевязочную, поманил Криничного пальцем. Тот вышел. В коридоре было полутемно, у далекой арки горела только одна лампочка.
– Ни одним словом не проболтайся в своем семействе насчет его прошлого, – сурово сказал Лапшин Криничному. – Понял? У него такое право теперь есть. Он нынче, дурак эдакий, на смерть за это право шел.
– Ясно! – ответил Криничный.
– Ну, так. Сделай все аккуратненько. А я поеду…
Дома, еще в коридоре, он услышал, как звонит телефон. Не снимая плаща, он поднял трубку и услышал голос Катерины Васильевны:
– Это вы, Иван Михайлович? Я уже беспокоилась. Все хорошо?
– Нормально! – ответил он. Поглядел на пустую кровать Окошкина и добавил: – Очень все хорошо, отлично даже. Спокойной ночи.
– И вам! – тихо ответила она.
Лапшин вызвал квартиру Баландина. Долго никто не отвечал, потом Прокофий Петрович сердито произнес:
– Баландин слушает.
– Прости, что тревожу в такое время, – сказал Лапшин. – Но, думаю, спать будет вам лучше, товарищ начальник, если эту новостишку узнаете. Жмакин Алексей один повязал Корнюху.
– Ну? – крикнул Баландин.
– Точно.
– Сильно побитый?
– Не без этого.
Баландин длинно выругался.
– Ну, добро, – после паузы сказал он, – добро, Иван Михайлович.
И, неожиданно засмеявшись, спросил:
– Знаешь, о ком я подумал? Об Андрее Андреевиче о нашем… О Митрохине. Ты про это думал?
– Не успел.
– Теперь вот подумай. Ну что ж, хороших, как говорится, тебе сновидений!


В июне-июле

На досуге

Может быть, неделю он пролежал, а может быть, и больше, прислушиваясь к могучей и веселой возне в квартире братьев, дядей, зятьев и шуринов Криничных. Он плохо разбирался во всех этих тонкостях и никогда не знал, чем отличается сноха от золовки, а тут пришлось изучить этот вопрос досконально, потому что семейство обижалось на недопонимание внутренних родственных связей. Да и делать было, собственно, нечего, кроме как почитывать да слушать радио. Читать все-таки было еще тяжеловато, вот Жмакин и разбирался, постреливая своими зелеными, окаянными глазищами, в проведывающих его Криничных, тем более что все они были ему симпатичны – летчики, моряки дальнего плавания, один парашютист, другой инструктор по мотоспорту, еще теща, в прошлом лыжница, ныне домашняя хозяйка…
Все приходили в разное время, телефон в коридоре звонил непрестанно с рассвета до глубокой ночи, по телефону, не слишком стесняясь семейства, произносили крепкие, соленые слова, по телефону же шепотом говорили о любви, о том, что «я тебе запрещаю, слышь, мое слово твердое, запрещаю с ним идти, тогда будет поздно, вот поглядишь, поплачешь тогда!» По телефону также придумывали имя новорожденному дяде, который почему-то на три месяца был моложе своего племянника, тоже Криничного.
Жмакин молчал, сладко щурясь на солнечные лучи, пробивающиеся в комнату, потягиваясь, покряхтывая от боли в плече, в колене, в пояснице. На телефонные разговоры он улыбался, ему казалось, что он умнее, даже мудрее этой вечной молодой суеты, горьких, ревнивых подозрений, старых и вечно новых слов, вроде «ясочка моя», «лапушка», «котенька». Впрочем, Котенька был просто Костя, иначе Котофей. Внимательно слушал Жмакин только тогда, когда звонил один из еще неизвестных ему Криничных – начальник или заместитель начальника какой-то арктической экспедиции. Речь обычно шла о мотоботах, о двигателе, который еще не доставлен и где-то принимается, о капитане Анохине, который собирается в Сочи, о бочках, банках, такелаже, брезенте, ружьях, фотопленке, синоптиках, собачьих упряжках и еще о всяком таком, что вызывало у Жмакина чувство томления и зависти. Конечно, мог он нынче и помечтать, но на всякий случай воздерживался. В дни своего унылого и голодного сиротства на Фонтанке он тоже мечтал, засыпая с голодным брюхом, и тоже виделись ему далекие, неоткрытые материки, белые пятна, окруженные льдами. Оказалось впоследствии, не так просто попасть даже на подступы к исполнению мечтаний…
Потягиваясь, покряхтывая, слушал он и других Криничных, не только начальников, но и совсем подчиненных людей. Один, помоложе, Криничный Сенька, со срывающимся на петушиное кукареканье голосом, школьник, зарабатывал себе какие-то особые секретные деньги на приобретение чего-то тоже секретного – разноской телеграмм – и доверительно сообщал какому-то Мотьке, что сурик у него уже есть, дело за «еловым шпунтом». А Шура Криничная через посредство телефонного аппарата проверяла свои знания по некоторым частностям неорганической химии, от чего парашютист приходил в тихое бешенство, так как он ждал звонка «по личному вопросу, который никого не может касаться». Личный вопрос тоже занимал не пять минут как раз в то самое время, когда инструктору нужно было заказать Москву. И ходил инструктор по коридору из конца в конец, громко высвистывая «Мы кузнецы, и дух наш молод», в то время когда парашютист спрашивал упавшим голосом: «Это окончательно? Ты понимаешь, что именно ты сказала? Ты все продумала?»
«Эх, молодо-зелено!» – свысока улыбался Жмакин.
Его бестолково – часто, не слишком вкусно, но почти силком – кормили. В огромной семье Криничных свято верили в пользу обильной, жирной и непременно мясной пищи. Жарили шкварки, запекали окорок, готовили какие-то круглые штуки из теста с салом. Едово вечно шипело, скворчало, подгорало на кухне. Хлебали томленый борщ из огромных мисок, страшно перчили, мазали мясо горчицей, лили уксус. Сухие грибы назывались «дедовы» грибы. Дед слал их откуда-то из-под Киева. Лук был тоже особенный – назывался молочный, его выращивала особым способом тетя Евдоха. Иногда на все семейство внезапно нападала тоска по чесноку, это так и называлось – «тоска», не иначе. Тогда ели чеснок не по дольке, а головками, заражая гостей этой тоской и запивая чеснок самоварами чаю…
Жмакин лежал до отупения объевшийся, прибранный, всегда выбритый. Через день топили ему колонку – попарить кости. Отец Димы, Ипат Данилович Криничный, заходил к Алексею чаще других, приносил ему газету, журнальчик, сообщал прогнозы погоды, – он многое знал от своих родственников, а Жмакин был хорошим слушателем. И не пытался рассказывать сам, довольствуясь той легендой о нем, которая существовала в семье: сотрудник розыска, один на один взял опаснейшего преступника, пострадал, отдыхает.
– Ну так, так, – говорил Данилыч, – продолжайте отдыхать. Покушать не желаете? Соляночку вчерашнюю, подделаю маленько, закипячу и подам…
Подолгу Жмакин раздумывал о Клавдии, не зная, как быть дальше. Затем решил со всевозможной для себя твердостью – ее не видеть. Знал – до человека, которым он ей обещал быть, еще далеко. И давал себе зароки сдержаться, покуда не выйдет на настоящую дорогу. Какая она, эта дорога, он не совсем еще разобрался, но время подумать оставалось.
Подолгу спал, как бы отсыпаясь за прошлое и на всякий случай для будущего. Ел тоже впрок. Ночами, когда на диване стелил себе сыщик Дима Криничный, подолгу с ним разговаривал, выспрашивал про Лапшина, про Корнюху, про Балагу, который успел уйти, воспользовавшись тем, что Жмакин забыл той ночью сразу, по горячему следу рассказать о нем Ивану Михайловичу. Да и не забыл, пожалуй, а просто не хватило сил.
Дмитрий Ипатович отвечал односложно, его валил сон. Про братьев Невзоровых он рассказал, что они осуждены – оба получили по пять лет. Заседание суда проходило при переполненном зале, был общественный обвинитель и помянул добрым словом Жмакина.
– Это за что же?
– Вспомнил, как ты за Кошелева заступился.
Жмакин угрюмо молчал.
– Недоволен? Мало дали?
– Почему это мало? – внезапно освирепел Жмакин. – Очень вы, товарищи сыщики, на тюрьму щедрые. Я бы на месте вашего большого начальства вам самим для практики по недельке отвешивал, чтобы вы расчухали, какое она золото – эта ваша тюряга. Дело ж не в том, что больно там плохо, для некоторых даже и хорошо, а дело в том, что ты за решеткой. Помню, как я первый раз туда угодил…
– Плохая тюрьма была?
– Опять двадцать пять! Зачем плохая! Все культурненько – паровое отопление, душ бесплатно, питание трехразовое, а я не жрамши был…
– Ну?
– То-то, что ну. Тюрьма…
Отвернувшись от Криничного, он закурил и еще раз вздохнул. Вновь предстали перед ним братья Невзоровы с их синими, девичьими глазами, вновь увидел он тоненького Борю Кошелева, вновь увидел длинный коридор, по которому его вели тем бесконечным, тоскливым вечером.
Курил и Криничный, по-солдатски прикрывая папиросу ладонью. За открытым окном собирались тучи, белая ночь помутнела, угрюмо перекатывался в небе негромкий грохот грома.
– И что это все дожди… – сказал Криничный. – Изо дня в день…
Он уже засыпал, держался только из вежливости и гостеприимства. Но Жмакин что-то спросил, и Криничный приподнялся на локте.
– Кто была? – не понял он.
– Да Неля. Которую вы из Киева доставили.
– Была, была, – с готовностью подтвердил Криничный. – Все показала правильно. Только Невзоровы ее вовсе не запугивали, это точно доказано и следствием и судом. Папаша Невзоров – верно – присоветовал. Она и смылась…
Жмакин молчал. Криничный опять принялся усердно засыпать.
А наутро, когда Жмакин еще толком не проснулся, пришел вдруг Агамирзян. Вначале, сквозь сон, он услышал его характерное «ха» – весело-насмешливое, с придыханием, но сейчас гораздо более громкое и напористое, чем в больнице, потом услышал уговаривающие слова парашютиста, и сразу же дверь с грохотом распахнулась настежь, показался костыль, за костылем, грохоча непривычным еще протезом, закидывая его чересчур далеко и спеша за ним, ворвался Агамирзян в роскошном, светло-сером костюме, с галстуком бабочкой, с тонкими усиками, надушенный, наутюженный, помахивающий цветным платком.
– Пламенный привет самоубийце! – закричал он, стараясь взять власть над своим протезом. – Привет дорогому другу, ха! Опять лежишь, да? Солнце светит горячими лучами, гроза мчится над городом Ленина, луна проливает поэтический свет на лицо любимой, а он валяется…
В двери мелькнуло опрокинутое лицо парашютиста, всякое видывали в доме Криничных, но такое появилось тут первый раз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78


А-П

П-Я