https://wodolei.ru/catalog/vanni/stupenki-dlya-vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я таких видал, но не догадывался. Это старичок!
И долго, внимательно глядел на собеседника зоркими голубыми глазами.
– Интересно? – спрашивал собеседник.
– Да, пожалуй что интересно, – неторопливо и неуверенно соглашался Лапшин, боясь, что слово «интересно» чем-то оскорбит пьесу, которую он видел.
По радио передавали одно действие из пьесы, о которой Лапшин довольно много слышал, но которую ему не довелось повидать. На эту пьесу устраивали культпоход, но Иван Михайлович в культпоходах не принимал участия – любил бывать в театре один, за что как-то его заклеймил Митрохин, назвав «ярко выраженным индивидуалистом». Лапшин только усмехнулся на это обвинение. Ему не нравилось в антрактах пить лимонад и болтать о постороннем. И праздник ему не удавался, если ходили вместе: слишком уж было шумно, суетно и слишком много говорили.
В нынешней пьесе речь шла о пожилом человеке, который предполагал, что умирает, заболев неизлечимой болезнью, и все-таки держался жизнерадостно, бодро и деловито. Очень многое из того, что говорил герой пьесы, раздражало Лапшина, но многое восхищало поразительной точностью изображения характера – сильного и крупного, дельного и выполняющего свой долг даже на пороге смерти.
Не совсем таких, но в чем-то именно таких людей, как герой пьесы, Лапшин встречал в своей жизни немало, и сейчас, слушая по радио эту драму, Иван Михайлович вспоминал смерть своего дружка чекиста Першенко. Покойный Жора вновь ожил перед его глазами, и, слушая пьесу, Лапшин узнавал голос Жоры, его насмешливые и острые слова незадолго до смерти, когда везли Першенко в оперативном фаэтоне, смертельно раненного, в госпиталь. Тогда моросил дождь, было мозгло и холодно, и Першенко – украинец с Полтавщины – сердился на то, что даже «напоследок» его солнышко не погрело, хоть он и «заработал» себе хорошее отношение тем, что схватил пулю в живот не в начале боя, а в самом конце. И ехавшие с Першенко в этот последний путь и слезы утирали, и посмеивались…
Вспоминая смерть Першенко, Иван Михайлович вдруг приподнялся и вслушался в голос нового персонажа – девушки-комсомолки, которую играла – он мгновенно узнал – та самая Катерина Васильевна Балашова, что давеча была с другими артистами в Управлении.
Разбитная, искренняя, неглупая и очень наивная девочка внезапно появилась перед Лапшиным, хотя он слышал только ее голос. Может быть, на сцене она вовсе не была такой, как виделась Лапшину, но видел он не ее, а молодую жену Першенко – Зою, видел такой, какой она вбежала тогда в госпиталь, и такой, какой была на Жориных похоронах: в кургузой кожаной куртке с бархатным воротником, длинноногая, длиннорукая, с выпавшей из-под косынки косой, не верящая в реальность смерти, не понимающая – какая это смерть, – такой видел он Зою, и такой, казалось ему, была на сцене сейчас Катерина Васильевна Балашова. И чем дальше, тем глубже захватывала Ивана Михайловича пьеса и тем ближе становились ему люди, которых изображали артисты, но которых он знал в жизни…
– Здорово играет! – размягченным голосом, лежа на своей кровати, сказал Окошкин. – Замечательно! И он тоже. Верно, Иван Михайлович?
Патрикеевна загремела тарелками, Василий на нее прикрикнул.
– Сейчас будет сцена смерти! – предупредил он.
Лапшин не ответил. Из радиорупора донесся жалобный и некрасивый плач девушки, узнавшей, что ее собеседник умер.
– Все там будем! – по-бабьи сказал Васька и закурил, чтобы не волноваться.
Спектакль кончился.
Диктор медленным голосом еще раз прочитал, кто кого играл. Комсомолку играла Балашова, артистка театра, по названию напоминающего ДЛТ – Дом ленинградской торговли.
– Важно разыграли! – сказал Васька. – Верно, Иван, Михайлович?
– Важно, – согласился Лапшин и опять вздохнул. – Как бы она ревела, – сказал он, садясь на матраце, – ежели бы видела смерть настоящих людей! Умирал у меня в группе – я тогда на борьбе с бандитизмом работал, и был у меня такой паренек Ковшов, молодой еще, совсем юный, – так вот он умирал. Ну, брат…
Лапшин поискал вокруг себя на постели папиросы, закурил и стал рассказывать, как умирал Ковшов.
– А когда мы его хоронили, – говорил Лапшин, – то лошаденка по дороге на кладбище от голода пала. Понесли гроб на руках. Двое детишек осталось. А наша группа, когда банду всю повязали, постановила: от своего пайка за месяц десятую долю послать ребятам Ковшова. И вышло пятнадцать фунтов сахару-мелясу, знаешь, желтый такой? Я год назад заходил к Ковшовым, ничего живут, оба паренька работают. Чай у них пил с медом. А мамаша опять замуж вышла. И муж у нее такой ерундовский, такой пустяковый мужчина. Говорит солидно, собой доволен, кассир в банке. Конечно, кассир тоже свое дело делает, кто спорит, – можно деньги быстро считать, а можно и медленно, только за Ковшова как-то вроде неловко. Орел был, а в доме даже портрета его теперь не видно.
– Башмаков еще не износила, – сказал Окошкин.
– Башмаки-то, положим, и износила, и не одну пару, да фотографию бы все-таки следовало сохранить – для ребят хотя бы.
– А может, кассир ревнивый. Разве не бывает, Иван Михайлович? – спросил Вася. – Это же надо понять – каждый день с утра до вечера смотри на человека, который был мужем твоей жены. Я бы лично на это не пошел…
Постучал Антропов, поставил Окошкину термометр и рассказал:
– Умерла у меня нынче одна старушка. Черт его знает – и прооперировал удачно, и послеоперационный период шел нормально. Весь день хожу и места себе найти не могу. Терпеливая женщина, помучили мы ее изрядно, ничего, даже не жаловалась. Вчера подозвала меня, спрашивает: «А что, Александр Петрович, верно говорят, что в мыло перетопленное человеческое сало кладут?» Я отвечаю – конечно, не верно. Она вздохнула: «Сколько, говорит, жизни своей я погубила – и себе, и детям сама мыло делала. Хорошее – землянику клала в него или липового цвета…» Обещала мне своего мыла прислать и вдруг – запятая. А?
– Бывает! – сказал Лапшин.
– Тридцать семь и семь! – значительно произнес Василий. – Привет от старушки. И как это вы, Александр Петрович, при больном человеке такие печальные истории рассказываете? Вот у меня температура и вскочила…
Лапшину стало скучно. Он взглянул на часы – было начало двенадцатого – и вызвал машину.
– Куда? – спросил Василий.
– Поеду к Бочкову, – сказал Лапшин, – на квартиру. Ему баба житья не дает, надо поглядеть.
Он надел шинель, сунул в карман дареный браунинг и сказал из двери:
– Ты микстуру пей, дурашка!
– Оревуар, резервуар, самовар! – сказал Вася. – Привези папирос, Иван Михайлович.

Лапшин и Жмакин

Когда он вошел в комнату, на лице Бочковой выразилось сначала неудовольствие, а затем удивление. Она стирала, в комнате было жарко и пахло мокрым, развешанным у печки бельем.
– Бочкова нет дома, – сказала она, – и он не скоро, наверно, придет.
– Я к вам, – сказал Лапшин. – И знаю, что он не скоро придет.
– Ко мне? – удивилась она. – Ну, садитесь!
Стулья были все мокрые. Она заметила его взгляд, вытерла стул мокрым полотенцем и пододвинула ему.
– Вы стирайте, – сказал он, – не стесняйтесь! Я ведь без дела, так просто заглянул.
Она ловко вынесла корыто в кухню, вынесла ведра, бросила мокрое белье в таз и очень быстро накрыла стол скатертью. Потом сняла с себя платок и села против Лапшина. Лицо у нее выражало недоверие.
– Полный парад! – сказал Лапшин.
Бочкова промолчала.
– А вы кто будете? – спросила она. – Я ведь даже и не знаю.
Голос у нее был приятный, мягкий, выговаривала она по-украински – не «кто», а «хто».
– Моя фамилия Лапшин, – сказал он. – Я начальник той бригады, в которой работает Бочков. А вас Галиной Петровной величать?
– Да, – сказала она.
Лапшин спросил, можно ли курить, и еще поспрашивал всякую чепуху, чтобы завязался разговор. Но Бочкова отвечала односложно, и разговор никак не завязывался. Тогда Лапшин прямо осведомился, что у нее происходит с мужем.
– А вам спрос? – внезапно блеснув глазами, сказала она. – Який прыткий!
– Не хотите разговаривать?
– Что ж тут разговаривать?
Он молча глядел на ее порозовевшее миловидное лицо, на волосы, подстриженные челкой, на внезапно задрожавшие губы, и не заметил, что она уже плакала.
– Ну вас! – сказала она, сморкаясь в полотенце. – Вы чуждый человек, чего вам мешаться… Еще растравляете меня…
Полотенцем она со злобой утерла глаза, поднялась и сказала:
– А он пускай не жалуется! Як баба! Ой да ай! Тоже герой!
– Герой, – сказал Лапшин. – Что же вы думаете, товарищ Бочков – герой!
– Герой спекулянтов ловить, – со злобой сказала она. – Герой, действительно!
– Ваш Бочков герой, – спокойно сказал Лапшин, – и скромный очень человек. Он по конокрадам работает, а лошадь в колхозе – дело первой важности. Он дядю Паву поймал, слыхали?
– Слыхала, – робко сказала Бочкова.
– А кто дядя Пава, слыхали?
– Конокрад, – сказала Бочкова, – лошадей уворовал.
– «Уворовал», – передразнил Лапшин. – Увел, а не уворовал.
– Ну, увел, – согласилась Бочкова.
– А что он в вашего Бочкова из двух пистолетов стрелял, это вы знаете?
– Нет, – сказала она.
– Не знаете! – как бы с сочувствием сказал Лапшин и загнул один палец. – Не знаете, – повторил он. – А что вашему Бочкову два года назад, когда вы спокойненько в школе учились, кулаки-конокрады перебили ногу и он в болоте, в осоке, восемь суток умирал от потери крови и голода, это вы знаете?
– Нет, – тихо сказала она, – не знаю.
– Так! И это не знаешь! – со злорадством в голосе, внезапно перейдя на «ты», сказал Лапшин и загнул второй палец. – Что же ты знаешь? – спросил он. – А, Галина Петровна?
Она молчала, опустив голову.
– Твой Бочков знаешь какой человек? – спросил Лапшин. – Знаешь?
Она взглянула на него. Он вдруг чихнул и сказал в платок:
– Нелюбопытная вы женщина, вот что!
Лапшин еще чихнул и крикнул, морщась:
– Понесли черти! У меня форточка в кабинете, и в затылок дует.
Отдышавшись, он сказал:
– Вот как!
И добавил:
– Так-то! Вы бы меня про него спросили. Ему лично со всего Союза письма пишут, он спаситель и охранитель колхозного добра…
– Я ж этого ничего не знаю, – сказала она, – он же мне ничего не говорит. «Поймал жулика, жуликов поеду поймаю, в колхоз поеду, в совхоз поеду, хорошего жулика поймал…»
– А вы спросите, – назидательно, опять перейдя на «вы», сказал Лапшин. – Чего ж не спросить?
– Да он не скажет.
– Чего нельзя – не скажет, а что можно – скажет. Я его знаю, из него всякое слово надо клещами вынимать. Он боится, что неинтересно, что подумают, будто он трепач, хвастун. Он знаете какой человек? Махорку всегда курит, а хороший табак любит, это мне известно. Премировали мы его, так он табаку себе все-таки не купил. Говорит – а чего там, подумают, Бочков загордился. А деньги небось вам отдал?
– Мне, – сказала Бочкова, – на пальто. У меня пальто не было зимнего.
– А вы ему табаку купили?
– Так он не хочет, – густо краснея, ответила она, – курит свою махорку.
– «Махорку», – передразнил Лапшин, – «махорку»! Эх вы, дамочка!
– Я не дамочка, – сказала Бочкова, – сразу же в дамочки попала.
Она заморгала, готовясь заплакать, и, несмотря на досадливый вздох Лапшина, все-таки заплакала.
– Сами плачете, – кротко сказал Лапшин, – а сами ему глотку переедаете. Нехорошо так!
– Я себе в Каменце жила, – говорила она, плача и пальцами вытирая слезы, – он приехал, в гостинице жил. Я с ним познакомилась. Говорят – поедем, поедем! В опережу два раза сходили, на «Марицу», знаете, и на «Веселую вдову». Видали? И потом я как-то влюбилась в него, что он такой тихий, молчаливый. Смотрю – гимнастерку сам себе зашивает белыми нитками…
Она засмеялась, и слезы чаще полились из ее черных больших глаз.
– Жалко, так жалко мне стало! «Дайте, кажу, вашу гимнастерку…» И потом гуляли мы с ним до самого утра, а потом уже пошли расписались. Несчастье мое, поехала с ним в Ленинград. У нас, каже, театры, кино, опера, балет…
– Ну? – спросил Лапшин.
– От вам и ну! – плача все сильнее и сильнее, воскликнула она. – Чтоб она сгорела, тая жизнь. Знакомых у меня тут нет, родственников нет, ничего нет – одна эта комната, а он зайдет, покушает, поспит и пошел. А то уедет на месяц! Позвонит из Управления: «До свидания, Галочка, будь здорова, я в Петрозаводск уезжаю!» – «Уезжай, кажу, к свиньям, чтоб ты подох, чертяка!» Трубку телефонную як кинула об стенку, аж брызги полетели. Двенадцать рублей за ремонт отдала…
Закрыв лицо руками, она вышла на кухню, и оттуда послышались ее горькие, громкие рыдания.
Лапшин вспотел, уши у него горели. «Вот антимония!» – думал он, уставившись в полуоткрытую дверь.
– Чай будете пить? – крикнула она из кухни. – Мне мама варенья прислала вишневого.
– Буду, – сказал он.
Было слышно, как она на кухне наливала в примус керосин, как мыла что-то под краном, как сказала:
– Опять чайник утянули, холера вам в бок!
И как старушечий голос ответил:
– На! Задавись своим чайником!
Лапшин покрутил головой и вздохнул.
Она вернулась в комнату, напудрилась и сказала, садясь на прежнее место против Лапшина:
– Вот так и живу. Хорошо?
– Ничего, – сказал Лапшин, – надо лучше.
– А то гулять пойду, – сказала она и вспыхнула, – пойду и пойду…
– Очень вы себя жалеете, – сказал Лапшин. – Что тут особенного, подумаешь!
Он поднялся, сбросил шинель и прошелся по комнате из угла в угол.
– Я сама машинистка, – сказала она, глядя на него снизу, – я в Каменце в милиции работала – двести ударов в минуту делала, а тут уже не работаю. Если работать, тогда я его вовсе не увижу. Он прибежит, а меня и дома нет. Кто ему покушать даст? Вы?
– Почему я? – удивился Лапшин.
Она принесла чайник, масло, варенье и нарезала хлеба.
– Если хотите, – предложил он, – то я могу вас к себе взять в бригаду машинисткой. А нашу я тогда налажу к Куприянову – он просил. Будете вместе с Бочковым работать.
– Хочу, – тихо сказала она.
Чай они пили молча, изредка поглядывая друг на друга, и Лапшин видел, что глаза у Бочковой еще полны слез. Выпив два стакана, Лапшин объяснил ей, как надо заваривать чай.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78


А-П

П-Я