https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Sanita-Luxe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Взгляд же самого Зинченко, по мнению шофера, отсчитывал не деньги, а время, а точнее - секунды.
– Як тебе, - сказал Зинченко, - выйдем… Костя выходил первым, и Зинченко не видел, как
плотоядно усмехнулся шофер, как он мысленно уже рассказывает эту историю корешам в парке, как он решил сейчас валять перед Зинченко ваньку.
Зинченко, глядя в затылок Косте, как зверь, учуял мысли Кости, подумал, что, может статься, пустой номер - его приезд, но он сейчас будет расшибаться перед этим идущим впереди него мужиком, хотя, в сущности, информация не стоит того. Ну не сегодня, так завтра, послезавтра все тайное все равно станет явным. Штука в том, что она ему нужна сегодня. Сейчас. Сию минуту. До задыхания.
– Сядем в машину, - предложил Зинченко.
Ну, конечно, Костя сел сзади. Он сразу давал понять: он не ехать садится. Второй раз за день Зинченко лез в машину с чувством неуверенности и легкой паники.
– Значит, так, - сказал он. - Ты куда Татьяну отвез? Отвези меня туда же…
Глупо это, глупо. Во-первых, Костя не сидел рядом. Какое «отвези», если человек специально отсел от руля?
– А куда? - вытаращил глаза Костя. - Куда отвезти?
Он в упор разглядывал Зинченко. Никого никогда не разглядывал из начальников так близко. Ему доставалось зеркальное отображение уха или глаза, ну, сцепившего папиросу рта, да и не нужно Косте больше этого. Неинтересны ему его возимые.
А тут широкое лицо рядом, все поры наружу, и дыхание водочное, несвежее, и глаза чуть прикрытые тяжелыми веками, ничего не выражающие глаза, тусклые и налитые. Костя знает такие глаза. Более хитрый народ прячет их под темными очками, потому что глаза эти на пределе… Скажи таким глазам слово - и полыхнут они уже с подачи потрохов ненавистью ли, злостью…
Как же она жила с таким набрякшим, Татьяна? Что ее держало возле него, горемыку? Зарплата, положение? Но он однажды видел, как она мыла в редакции пол. Он тогда рано выехал из гаража, ему в редакции. Надо было взять сверток, забытый накануне: знакомая продавщица оставила пять пачек чая со слоном. Он собирался отвезти чай матери, у которой за всю ее жизнь прядильщицы не возникло никаких вкусовых пристрастий, кроме индийского чая. Когда с этим чертовым чаем тоже началась чехарда и он исчез с прилавка, он первый раз в жизни видел, как мать заплакала. В войну не плакала, в голодную послевойну не плакала, отец под электричку попал - не плакала, он, сын, ей фокусы отбрасывал будь здоров - даже сидел три года по молодости, по дури - не плакала. Ни слезинки. Такой характер. Но, правда, и не смеялась никогда. Никаким Райкиным, никаким Хазановым или Рязановым ее не разомнешь. Слушает, смотрит… И как не видит и не слышит. «Мумия, - назвала ее в первое же знакомство Костина жена. - Ты извини, но она у тебя мумия». За матерью это закрепилось. Он сам, бывало, говорил дома: «Я к мумии заеду».
Так вот, исчез индийский чай. А мать его пила так. Насыпала ложку сухого чая в чашку и ошпаривала его крутым кипятком. Закрывала полотенечком и ждала. Когда цвет становился таким, как надо, - шоколадно-золотым, она садилась пить без всего, как какая-нибудь японка. Потом выливала гущу в ведро, отчего Костина жена прямо криком заходилась. Такое хорошее в помойку? А Костя материну причуду принял сразу. Ну, что она видела в жизни, его мать? Какие радости? «Вся жизнь в труде, с трудом засыпаем». Такая у них в гараже шутка. Ни одной приличной вещи мать за свою жизнь не сносила. Самое дорогое, что у нее было, - тоже, кстати, индийская толстая кофта, которую он же ей подарил на шестидесятилетие. Мать стеснялась ее носить, потому что в их коммуналке жили люди очень бедные и какие-то невезучие. Те, что побогаче, посноровистей, давно съехали, а их квартира обладала каким-то особым притяжением, в нее вселялись те, у кого впереди уже ничего, никакой надежды. Кофта за шестьдесят рублей торчала в этой коммуналке, как гвоздь в стене. Костя много ездил, много видел, он знает, как люди научились приспосабливаться, чтобы соответствовать времени. Материна квартира была островом в океане-море. На кухне стояли неизменного зеленого довоенного цвета кастрюли, жильцы носили какого-то невообразимого цвета серые вещи, они жили тихо, тихо напивались. Костю прямо за горло хватала эта его родина, где он учился ходить, переходя от одной коричневой двери к другой. Вот почему он просто счастливым себя почувствовал, узнав, что у матери есть страсть - чай со слоником. И понял, почему она заплакала, когда пропал этот чай, - у нее не то что все отняли, все было отнято давно, у нее отняли то малое, что у нее еще оставалось. И тогда он стал ей его доставать. Радовался, видя тумбочку, забитую пачками. «Не пропадешь, мать!»
Сейчас, глядя в самые поры зинченковского лица, он обо всем вспомнил, о матери, о чае, о Татьяне, которая мыла в редакции полы. Он тогда тихо вошел, он вообще тихо ходит, такая у него привычка смолоду, а она двигалась к нему задом, ловко собирая в тряпку воду. Ну, он тогда прежде всего, конечно, посмотрел на ее высоко открытые ноги, белые, сильные, с узкими щиколотками. Но уже прошел период, когда ему хотелось просто «завалить ее», он уже относился к ней иначе, сочувствуя и желая ей бабьего счастья. Он сразу понял: не надо, чтоб она его видела. Не для того пришла в такую рань. И он ушел так же тихо, как и появился. Трепач, злослов Костя никому не рассказал про Татьянино мытье. Сел в машину и подумал о ее муже: «Ну, мурло, ну, мурло… Ну от хорошего разве побежишь полы чужие мыть?»
Сейчас же это мурло ждало от него предательства, дыша на него водкой, выпитой из мерной кружки.
Костя засмеялся.
– Чего? - спросил Зинченко.
– Удивляюсь, что вы меня спрашиваете, где ваша жена, - ответил Костя. Глядя прямо в набрякшие зинченковские глаза, Костя ощутил какую-то сладкую ненависть. Вот этот чиновник, этот бюрократ, эта сволочь, от которого убежать и полы помыть - счастье, и есть его лютый враг. - Не знаю, где ваша жена, - удовлетворенно повторил Костя.
И тогда Зинченко достал бутылку.
«Мать честная! - подумал Костя. - Мне, оказывается, цена - одна бутылка. Десять двадцать…»
Зинченко же тупел. Ему отказывали даже не разум - чутье. То самое чутье, какое выручало, вело, помогало во всех жизненных перипетиях. Он достал эту проклятую бутылку, абсолютно не понимая Костиной открытой, даже какой-то лучезарной улыбки.
– Спрячь, - сказал Зинченко. - Вечером примешь под ужин.
Костя засмеялся громко, даже голову закинул от смеха. И враз замолчал.
Идиот Зинченко полез в карман. Он не понимал ни смеха, ни обращения, ни этого внимательного рассматривающего глаза, он доставал бумажник.
– Нет у тебя таких денег. Сроду не будет, - тихо сказал ему Костя. - Не скрипи кожей.
– Сживу со свету, - прошипел Зинченко. - Сгною, понял?
– Не сживешь… Не сгноишь… - спокойно ответил Костя. - Вали отсюда! Слышишь, вали!
Полагалось вмазать шоферу по роже, такой шел разговор. Но Зинченко слишком далеко ушел от того себя самого, который таким способом решал вопросы.
Сейчас он не мог, как раньше, и не знал, как сейчас! Прочная земля разверзалась под ним, затягивая в образовавшуюся щель, и он падал, падал, падал… С этим надо было кончать, он рванул дверцу машины и вышел. Из окна кабинета ему махал руками этот, что с подбритыми височками, он не то звал, не то прощался, но он хорошо поступал, назойливо торча в окне, потому что именно за него Зинченко зацепился и стал себя осознавать.
– Не трепись о нашем разговоре, - уже твердо сказал он Косте.
Зинченко медленно шел по улице. Он не знал, где искать Татьяну, представить себе не мог другого мужчину. Откуда ему взяться? Может, вернуться к ответственному секретарю, взять за лацканы и чуть поднять над землей? Этот скажет! Все скажет, если что есть и если знает… А не знает, будет бежать рядом, вынюхивать след, давать советы. Но советы Зинченко не нужны. Ему нужно сейчас прикрытие… От этого перхотного с папкой… В общем, это все-таки главное… То есть, конечно, Татьяна главнее… Он все бы отдал, вернись она домой… Но тут такая штука: она не вернется к нему, пока над ним нависла папка. Еж твою двадцать! Она чистюля, мать твою так! Она им побрезгует.
Значит, надо, во-первых, перекрыть кислород этому мышиному с бумагами. И сделать все так быстро, чтоб он не успел еще раз рот открыть. А потом уже Татьяна. Он тряханет город так, что все прописанные и не прописанные в нем повываливаются из своих кроватей. И она, Татьяна, прибежит из человеколюбия, из жалости, чтоб он не тряхнул, не дай бог, во второй раз. Он ее этим возьмет - сочувствием. Она этим слаба.
Поэтому прежде всего ему нужен Виктор Иванович. Он ему расскажет все как есть, без подходов. «Не я это начал, - скажет. - Помнишь? Когда мы из командировок возвращались… Десять цыплят со связанными ногами стоили нам с тобой семнадцать копеек… Помнишь? Ты никогда не думал, сколько цыпленок стоит на самом деле?» Он ему скажет «ты». Почему-то очень этого хотелось.
Уважая и чтя Виктора Ивановича, Зинченко знал минуты ненависти к нему. Это были как раз «денежные минуты». Виктор Иванович, принимая от него деньги, так тяжело, так страдальчески вздыхал, будто не ему давали, а он отрывал от сердца последнее. И головой, бывало, качает, и бурчит себе под нос: «Лишнее это, Коля, лишнее…» Чвакнет дверцей сейфа и обязательно скажет какую-нибудь бузу о щедрости народа, о великой широте его души. Вот в эти минуты хотелось Зинченко сунуть голову бывшего учителя между коленей и давить, давить…
Сдерживался Зинченко. Скрипел зубами и сдерживался. И проходила ненависть, и злость, и желание придавить.
Сейчас другая ситуация. Они оба зависли над пропастью.
Блаженный Виктор Иванович должен сейчас испугаться до смерти, а потом нажать на все кнопки. Придется сказать, во сколько ему обошлось назначение Кравчука… Сколько стоили обеды и презенты всем, от кого это зависело. Неужели он, Виктор Иванович, думает, что только чириканьем по телефону решалась эта проблема? Ему еще предстоит поговорить с Кравчуком на эту тему… Он знает, что ему сказать… Кравчук - современный мужик, он соображает на минуту раньше, чем слышит. Правда, Зинченко его не любит. Еще с тех пор, как тот смолоду вилял вокруг Татьяны. Не любит и за бойкость пера. Зинченко не признает слово «талант». Не хочет принять некую изначальную данность, которая вдруг оказывается в человеке. Конечно, все это есть, громкий голос там или умение рисовать, но есть в наличии этого какая-то несправедливость. Почему одному дано, а другому нет? Чем другой хуже?
Так что ж ему за это, скажет он Виктору Ивановичу, и заграницу принести за так, на блюдечке… Не за так, дорогой шеф, не за так!
Так что выручай, Виктор Иванович! Спали папку. Переедь перхотного трамваем, когда он прижимает ее к боку. Главное же - письмо Брянцева. Пусть Виктор Иванович пошлет к этому маразматику толковых гонцов, пусть они поплачут все вместе над могилой дорогой внучки, пусть отвезут деньги ему в клетчатом платке, да не тысячу, а поболе… Пусть козу ему привезут, самую лучшую, из павильона ВДНХ.
В общем, это не его, Зинченко, дело. Тут уже нужны силы поболее. Музыка погромче. И он скажет об этом Виктору Ивановичу впрямую, в открытую и уйдет. Пусть старик хоть раз в жизни почешется…
Зинченко почти успокоился. Полезно, оказывается, ходить пешком. И Татьяну он вернет… Нет такого человека на земле, которому нельзя скрутить руки. Он не знает Татьяниного хахаля, если он вообще есть, представить его себе не может… Но скрутить руки - скрутит. Он скрипнул зубами и напружинил шаг, потому что на него уже глядел всеми своими окнами родной офис.
В глаза бросилась авоська с курицей, которая распластанно лежала на подоконнике второго этажа.
ВИКТОР ИВАНОВИЧ
«Николай - верный человек, - думал Виктор Иванович. - Вот я сейчас вернусь к себе, вызову его и скажу: «Коля! Прошу тебя, забери это все! Употреби деньги в дело».
Какое дело? Неважно. Детский дом или магистраль. Коля сообразит. Главное, чтоб не было проклятущих денег в сейфе».
Хотя, с другой стороны, присутствие некоей неизвестной суммы вроде и оправдывало Виктора Ивановича. Хотелось даже крикнуть кому-то в пространство: «Копейки чужой не истратил!» Неправдой это было - картины Петрушкины все-таки покупал, но и правдой тоже - другого не покупал ничего. «Грешный, Петрушка! Это ты меня путаешь, сынок?» Хотелось припасть к чьей-то груди и выговорить все с самого начала. И очиститься. И начать все сначала. Вообще возникло острое желание плакать, и оттого, что сдерживался, что-то в нем противно булькало и хлюпало.
Виктор Иванович пошел на кухню попить воды. Кран громко выхлопнул три рыжие капли и замер. Он пошел в ванную, до упора открутил кран, но тут даже капли не вышло. На участке стояла водоразборная колонка, когда-то, когда еще воду не провели в дачу, они ходили за водой туда. А потом колонкой стали пользоваться только для полива: С эмалированной кружкой, в которой кто-то разводил марганцовку, Виктор Иванович отправился к колонке. «Отключили дома, - решил он, - а централь-то не могли».
Горло колонки отрезали, торчащая труба забита деревянным штырем. Когда это было сделано, Виктор Иванович не знал, но, судя по уже заросшей тропинке, которая вела к колонке, по почерневшему штырю, сделано давно.
Виктор Иванович глупо стоял с кружкой. Штука в том, что, когда он шел к крану в кухне, пить не то чтобы не очень хотелось, а, можно сказать, не хотелось совсем, просто понадобилось сглотнуть что-то в горле. Будто что-то застряло. Теперь же возле бывшей колонки он просто умирал от жажды, казалось, минута - и не хватит сил вытерпеть.
Был простой выход. Дойти до машины, она метрах в двухстах отсюда, у дачи Савельича, и быстро поехать, тут недалеко кафе, притормозить возле и выпить минералки. Или там сока. Еще проще попросить воды у Савельича. Если воду отключили, то у него определенно запас, он ведь живет здесь постоянно. То есть никакой проблемы утолить жажду у Виктора Ивановича не было.
Но так зажгло во рту и горле, таким сухим и толстым стал язык во рту, что он сделал несусветное - стал пробовать вытащить штырь из трубы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я