https://wodolei.ru/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Его читала вся Москва. И, однако, жажда чтения, страсть к книгам были громадным, всеохватным увлечением - после войны, несчастий, карточной системы, после того, как книги продавали, чтоб купить хлеб. Поэтому произведения, где теплилась хоть какая-то правда, встречались с фантастическим и, казалось, необъяснимым восторгом. Дискуссии вокруг романов Ажаева "Далеко от Москвы" или "Кружилиха" Пановой собирали тысячные аудитории. А что было обсуждать? Вокруг чего дискутировать? Все там ясно, бесспорно. Этот шум, рассуждение с трибун, споры, крики были выражением страстной и истосковавшейся любви к книге.
В истории России никогда не было более благодарной читательской аудитории, чем после окончания войны.
И в повести "Студенты" была некоторая бытовая правда, были подробности, напоминавшие жизнь. И не где-то и когда-то, а жизнь сегодняшнюю, московскую. Обсуждения "Студентов" тоже собирали тысячные аудитории. В иных вузах диспуты длились по два дня. "Новый мир" в февральской книжке под рубрикой "Трибуна читателя" опубликовал подробную, на нескольких страницах стенограмму диспута в Московском пединституте. Помню, редакция "Нового мира" встречалась с читателями московского автозавода. Поехали Твардовский, Смирнов, Тарасенков, Катаев и я. Встреча была многолюдной в клубе ЗИСа.
Первое время я боялся встреч с читателями. Меня пугала не возможная критика, а необходимость выступать самому. Выступал я плохо, мямлил, бормотал и часто разочаровывал слушателей. Встречи длились обычно три, четыре часа, и уставшая публика ждала к концу в виде отдыха и развлечения остроумную речь автора. Я не оправдывал надежд. В президиум поступали записки: "Выступление т. Трифонова нас не удовлетворило". Но постепенно я, что называется, "поднатаскался". У меня отштамповалась со временем некая модель выступления с набором анекдотов и шуток, которые действовали безотказно. И я перестал бояться встреч с читателями. Впрочем, вру. До сих пор всякая такая встреча и вообще всякое прилюдное выступление с трибуны для меня - пытка, казнь.
В клубе ЗИСа я отбарабанил "по модели" десять минут. Твардовский, наклонившись, спросил тихо:
- Ну что, может, теперь усики заведете, как Симонов?.
Явное издевательство над моей "славой". Но я слишком любил Твардовского, чтобы обижаться.
- Нет, Александр Трифонович, не заведу, - пообещал я.
- А жениться не думаете?
- Нет.
- Что ж так? Это вы напрасно. - И вдруг всерьез: - А жениться надо рано. Я рано женился...
Я сказал:
- Я в Ленинград собираюсь, Александр Трифонович.
- Ну, это все равно, что жениться!
Опять мне почудилось, что надо мной издеваются. Я ему все прощал. Я считал: он имеет право надо мной издеваться, ибо я нахожусь в смешном положении едва испеченной знаменитости. В Ленинград я ехал по приглашению Ленинградского университета на дискуссию.
Мы разговаривали с Твардовским вполголоса в то время, как на трибуне кто-то говорил. Это был последний оратор. Когда все кончилось, спустились вниз, оделись, Твардовский спросил:
- Не хотите поехать с нами куда-нибудь посидеть за доброй чаркой?
Такое прямое приглашение в свою компанию от Твардовского я услышал впервые. За доброй чаркой мне приходилось сидеть с ним раза два, но бывало это случайно - я встречал его в баре № 4 на Пушкинской. Теперь же меня приглашали, как равного. И, конечно, я был польщен, мне страшно хотелось пойти с Твардовским и Катаевым в какое-то заманчивое "куда-нибудь". Но ведь я был нелепым молодым обормотом! Меня ждали девицы, компании, добрые чарки, и все было заранее договорено, предусмотрено - квартира находилась как раз неподалеку от клуба ЗИСа. Да, очень хотелось пойти с Твардовским и Катаевым, но, что поделать, к девицам хотелось еще сильней. И я честно признался в этом Александру Трифоновичу. Он, кажется, не понял моей откровенности, попрощался сухо. Утром я проснулся в чужой квартире, разбитый, с головной болью. Комната была перегорожена надвое. Приятели мои исчезли. На другой стороне, за шкафом, старуха мыла тарелки. И я с тоской думал о своей вчерашней глупости, но все же утешал себя: впереди долгая жизнь и я еще не раз отправлюсь с Твардовским и Катаевым "куда-нибудь".
Да, было, отправлялся, но спустя много лет, без Катаева и без того Твардовского, и без того меня. Впрочем, было-то иначе, не "где-нибудь", а по-домашнему, на веранде. То, что упущено в юности, упускается навсегда. Поэтому долгая жизнь оставляет много времени для сожалений.
Было несколько встреч в баре на Пушкинской. Александр Трифонович жил тогда рядом, на улице Горького, в бар заходил часто. А мы, бывшие студенты Литинститута, и вовсе считали бар своим домом. Всегда после стипендии туда! Помню, пришел с Евдокимовым. Твардовский увидел меня, пригласил за столик. Это было, наверное, в ноябре, сразу после выхода номера с окончанием "Студентов". Твардовский сидел один. Перед ним стояла водка в стакане, кружка пива и тарелка с ломтиком красной рыбы. К рыбе он за весь вечер не притронулся.
Если в редакции Александр Трифонович был со мной корректен, суховат и я не ощущал его истинного отношения, то теперь вдруг почувствавал какое-то непроизвольное движение теплоты, интереса к себе. Он так радушно жестом позвал меня за столик, так почтительно поздоровался с моим товарищем и так мягко, приветливо стал меня расспрашивать.
Я что-то говорил о своих планах. Планов было множество, но ничего определенного. Уже несколько недель я находился в состоянии эйфории.
- Да, вы теперь должны поднять новый пласт. Поехать куда-то на стройку, на завод... Только, бог ты мой, не пишите продолжения! - внушал он тихим голосом. - Нынче модно: первая книга, вторая книга... Чуть у кого такусенький успех, он сейчас на этом плацдарме окапывается, строит долговременную оборону. А надо дальше идти. И вот выжимают, выжимают... Не будете писать продолжения? Нет? Обещаете?
- Нет, не буду, Александр Трифонович. Точно не буду. - И не мог удержаться от хвастовства: - Хотя многие советуют...
- Дураки советуют! Не слушайте дураков! - сердито сказал он и вдруг другим тоном, как бы про себя, безучастно: - Ах, бог ты мой, дело ваше. Хотите, слушайте...
И была минута-другая какого-то внезапного ледяного отчуждения, он отсутствовал, смотрел в сторону, я мучился недоумением и не знал, что делать. Может, я ему опротивел? Встать и уйти? Но затем снова интерес, приветливость.
- Вот что я вам скажу: не спешите с новой вещью. Изучайте людей... Когда будете знать их так же хорошо, как вы знаете своего профессора Козельского...
Профессор Козельский - из моей повести, злой гений, формалист и низкопоклонник.
- И запомните еще: сейчас у вас самое ответственное время... Сейчас успех - опасность страшная! - Он грозил пальцем. И вдруг, приблизившись вплотную, зашептал на ухо, чтоб не услышал Евдокимов: - Мы вас на премию хотим выдвинуть. Только пока молчать! Ни я никому, ни вы никому. Ничего не известно, и, разумеется, я вам зря говорю... Забудьте, не придавайте значения...
Но как я мог забыть? И Евдокимов, сидевший рядом и, конечно, слышавший громкий шепот, при всем желании не мог бы забыть.
- Испытание успехом - дело не шуточное. У многих темечко не выдержало...
Это выражение - относительно темечка - я слышал от Александра Трифоновича не раз на протяжении лет. Говорилось о разных лицах, об авторах первого прихода Александра Трифоновича в "Новый мир" и об авторах второго прихода, когда в журнале получили литературное крещение многие таланты, и у иных "темечко не выдерживало".
Помню, тот вечер в баре закончился нелепой историей. Какой-то человек за соседним столиком - был уже поздний час, мы засиделись до полночи - вдруг заговорил, обращаясь к Александру Трифоновичу:
- Вы Твардовский? Автор "Василия Теркина"? Зачем же вы ходите в низкопробные, последние кабаки? - Человек говорил ровным, негромким голосом. То ли это был идиот, то ли особого сорта нахал. - И вам не стыдно? Сидите с кем попало, пьете водку... Разве Пушкин так проводил свободное время? А Лермонтов?
Александр Трифонович слушал с каким-то скорбным, терпеливым вниманием и кивал, кивал. Мы с Евдокимовым, уже в сильном подпитии, подскочили к человеку, грубо его оборвали. Кричали, что он, кабацкая шваль, не имеет права так разговаривать с великим поэтом. Хватали его за руки. Нам хотелось подраться. Человек был невзрачен, в пожилом возрасте, драться ему было ни к чему, и он, слабо сопротивляясь, вырывал свои руки из наших, продолжая восклицать:
- С Есенина пример не берите! Есенин не образец!.. Почему вы не берете пример с Пушкина?..
Но каким-то людям из-за соседнего столика хотелось подраться и они вступились за этого человека. Началась свара, толчки, подбежал официант. Александр Трифонович, не замечая всего этого и даже не глядя в нашу сторону, сидел один за столиком и, обняв ладонью лоб, по-прежнему скорбно, отрешенно кивал, кивал. Потом я провожал Александра Трифоновича домой - через Пушкинскую площадь в новый дом предвоенной постройки, где жила элита. Я дошел только до прихожей. Квартирка показалась мне небольшой. Александру Трифоновичу было в ней тесно. Он знакомил меня с женой, приговаривая настойчиво: "Маша, ведь ты читала?.. Ты же читала, Маша?.." Мария Илларионовна, маленькая озабоченная женщина, ни подтверждала, ни отрицала ей было не до того. Она лишь шепнула: "Спасибо вам", - и я исчез.
Другой раз там же, в баре. Опять случайная встреча. Твардовский сидел с каким-то писателем, познакомил меня. Был январь. Писателя, сидевшего с Твардовским, не помню. Помню только, что Александр Трифонович говорил ему "ты" и держался с ним по-простому, но немного свысока. Чем больше Александр Трифонович меня хвалил - а делал он это с преувеличенным напором, как бы нарочно, - тем более холодно, а потом уж вовсе с ненавистью глядел на меня писатель. Наконец попрощался сквозь зубы и ушел.
Александр Трифонович смеялся.
- Парень недурной, но уж больно завистник злой. Я его в шутку заводил. Вы всерьез мои слова не принимайте. Повестушку вы написали свеженькую, но не бог весть что...
Мы остались вдвоем. Не помню уж, как зашел разговор - я рассказал о судьбе отца и матери. Он слушал без особого интереса и так, будто все это ведомо, слышано. Не расспрашивал: "А с кем же вы остались? А есть ли какие сведения?" - что спрашивают обыкновенно, проявляя любопытство, ему все было понятно разом. А подробности не интересовали. Он заговорил о своем отце.
И тут я впервые понял, что то, что случилось с его отцом и что случилось с моим, - части единого целого российской трагедии. Это связано, слитно, это по какому-то высшему счету одно и то же.
Он говорил, как отец прощался, как его увозили...
И в голосе была открытая боль, что меня поразило, ведь он и старше меня, и разлука с отцом произошла давно, двадцать лет назад, а у меня тринадцать лет назад, но я думал об отце гораздо спокойней. Боли не было, засохла и очерствела рана. А он плакал.
- Наделали дел, бог ты мой! Старика, который всю жизнь трудился, шептал еле слышно. - Помню его руки, рабочие, на столе - в мослах, мозолях...
О чем он плакал? О безвозвратном детстве? О судьбе старика, которого любил? Или о своей собственной судьбе, столь разительно отличной от судьбы отца? С юных лет слава, признание, награды, и все за то, что в талантливых стихах воспел то самое, что сгубило отца. Он плакал, не замечая меня, наверно, и забыл, что сижу рядом. А я подумал: мы оба дети репрессированных. И пусть он наверху, на Олимпе, а я внизу, в жалкоте, в коммунальной гуще, но некая печать отверженности лежит на нас обоих. От этого вовсе не было горько, наоборот - было как-то покойно, тепло.
На другой день зачем-то пришел в "Новый мир", сидел в зальчике, разговаривал с Зинаидой Николаевной. Было начало дня. Вошел Твардовский в шубе, суровый, насупленный. Зинаиде Николаевне процедил "Добрый день", мимо меня прошел, как мимо стула, поглядел в упор, не видя. Я пробормотал "Здрасте", да так и остался с разинутым ртом. Зинаида Николаевна шептала, гримасничая своим старым, нелепо накрашенным, очкастым лицом: "Не обращайте внимания. Плохое настроение". Ну зачем мне понадобилось после прекрасного вечера лезть ему на глаза в "Новом мире"? Все это что-то напоминало. Я не сразу догадался - чаплинский миллионер! Потом привык к таким историям и почему-то не обижался. Лишь однажды обиделся. Но об этом речь позже.
Весною, кажется, в апреле, в Москве собрали Второе совещание молодых писателей. На Первом совещании, в 1947 году я был в семинаре у Валерии Герасимовой и подвергся убойной критике за два рассказа. Теперь попал в семинар к Гроссману. Как раз во время совещания в "Правде" появилось сообщение о премиях. За повесть "Студенты" - третья премия.
Тогда они давались пачками, чуть ли не по тридцать, сорок штук в год. Вместе со мной третьи премии получили Антонов, Караваева, Шагинян, Стельмах, Закруткин, Кассиль и еще человек шесть, вторые - Рыбаков, Бабаевский, Ибрагимов, еще кто-то, а первые - Гладков и Николаева.
Бурный расцвет литературы. Что же осталось сегодня из этого книжного Вавилона? Что можно читать? Ничего, пожалуй. Может, какой-нибудь рассказик с деревенскими пейзажами, да и то скука. Все ухнуло в колодец, дна не имеющий, который называется: забвение.
Но тогда, в апреле, ярким днем... Никому не ведомый, мальчишка, двадцать пять лет, едва выскочил на страницы журнала, даже книги нет и не член Союза - и вдруг лауреат! Факт ошеломительный, невыносимый. Ведь для большинства, для сотен бедных творцов за последние годы единственной целью и страстной грезой жизни стала не книга, не творение, а таинственная благодать - лауреатство. Это была земля обетованная, берег с райскими кущами, куда надо доплыть, и они плыли, гребли, махали руками, выбивались из сил. Правда, достичь берега удавалось многим, но все же не всем. Все это я понял гораздо позже. А тогда влетел в литературу, как дурак с мороза.
Помню, день объявления премий меня, конечно, обрадовал, но не то, чтобы потряс или осчастливил. Я принял известие довольно спокойно. К десяти утра, к началу занятий в семинаре Гроссмана, поехал в ЦК комсомола, к Ильинским воротам, где происходило совещание.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я