мебель в ванную на заказ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Хорошо бы, чтоб писатели, несколько авторов, близких к журналу, написали по этому поводу спокойное, разумное письмо. Что-то вроде болванки было им составлено. Действовать нужно немедленно, так как дорог не только каждый день, но каждый час. Александр Трифонович об этой деятельности не знает и не должен знать.
Я сказал, что сделаю, что смогу. Тут же позвонил Можаеву и попросил прийти в редакцию. Он примчался через пятнадцать минут. Теперь уж я повел его на бульвар, но не на Страстной, где мы гуляли с Буртиным, а в сквер на Пушкинскую площадь. Решили завтра с утра ехать вдвоем в Переделкино.
С этого вечера началась эпопея борьбы, в которой было много шуму, страстей, суеты, волнующих разговоров, но не было надежды и прока. Впрочем, тогда нам так не казалось. Мы верили, что можем изменить ход дела. В Переделкине сразу пришли к Рыбакову, вызвали туда по телефону Каверина и составили текст.
События марта так переплелись, встречи и разговоры так сплавились в моей памяти, что весь этот месяц представляется теперь как один суматошный, трагический, шумный, нелепый день бреда, что-то вроде русских поминок. Мы с Можаевым метались на такси то в Пахру, то в Переделкино, то еще куда-то. Писатели встречали нас в халатах, в пижамах, в гостиных среди золотых багетов, на аллейках с палочками после инфаркта, на дачных верандах, на улицах и в пронизанных миазмами коридорах Дома литераторов. Было много неожиданного, забавного и достойного кисти Айвазовского. Писатель А. поставил свою подпись в самом углу и такими мелкими буковками, что надо было брать лупу, чтобы прочитать. Писатель Б., вскормленный "Новым миром", решительно отказал. Другой сказал, что подпишет только в том случае, если Александр Трифонович будет поставлен в известность и одобрит, то есть он не хочет делать чего-либо против воли Александра Трифоновича. По сути, это был отказ, ибо условие, поставленное им, было невыполнимо. Писатель В., когда-то много печатавшийся в "Новом мире" и гордившийся дружбой Александра Трифоновича, сказал, что подумает и ответит на другой день. Позвонив рано утром, он сказал мне, что решил не подписывать. Я представил себе, какую бессонную ночь провел В. в разговорах с женой. Еще один писатель, Г., так же, впрочем, как и писатель Д., подписал с необыкновенной легкостью, даже не вчитываясь в текст. Писатель Е., которого Александр Трифонович любил и много печатал, честно признался, что он боится и, если подпишет, повредит себе.
Писатель Ж. пригласил меня пить чай и желчно объяснял, почему он не станет подписывать. Причин было две. Во-первых: почему он должен защищать журнал, который ни разу не защитил его? Робкое замечание: но ведь он, журнал, безотказно печатал вас. Еще бы им не печатать! Но они не ударили палец о палец, когда я подвергся газетной травле. И, во-вторых, кто же подписал прошение - А., Б., В., Г., Д. и Е.? Разве это писатели? И уж тем более К. Сосед. Нет, одно письмо вместе с К. он никогда не подпишет. Это значило бы плюнуть себе в лицо. Зато писатели М. и Н., которые, нам казалось, вряд ли подпишут - один слишком осторожен, язвительного ума, всегда держался особняком, а другой презрительно отвергался журналом, подписали немедленно без раздумья. Писателя Ч. мы встретили на шоссе. Он был бел, сед, ветх после болезни, и ему бы, конечно, пристало думать о боге. По-видимому, он и думал о боге, потому что прочел письмо с видом полнейшего равнодушия и, покачав головой, пошел себе дальше.
Я далек от того, чтобы кого-либо осуждать за конформизм и кого-либо восхвалять за доблесть. Просто хочется сделать этот моментальный снимок пусть фотография останется без комментариев, даже без названия, - а лет через сто люди будут потешаться над этой фреской из жизни русских шестидесятников. Какая крамола была в нашем жалком прошении? Мы защищали самого большого поэта России, известного своим патриотизмом и преданностью Советской власти, усыпанного правительственными наградами и любимого народом. О, я, кажется, сбиваюсь на комментарии и, что хуже, на осуждение, посему прикушу язык.
Где-то у Пушкина в дневниках: когда долго сидишь в нужнике, перестаешь замечать запах. Не надо делать вид, будто ты задыхаешься от вони. Если задыхаешься - умирай. А если живешь, значит, дышишь наравне со всеми, приладился, приспособил носовую полость, легкие, сердце, потроха.
Комментировать и осуждать - дело не наше, а тех, кто явится на свет божий через много, много лет.
Было, кажется, не одно письмо, а несколько, в разные адреса. Каждый день внизу, на первом этаже редакции на подоконниках, столах громоздились шубы, портфели и шапки, сбегались авторы "Нового мира", передавали слухи, сочиняли проекты, гадали и спорили. Приходили Бек, Тендряков, Искандер, Войнович, Корнилов, Владимов, Светов и многие еще. Прибегал Евтушенко, обещал протекцию "своего человека" где-то на самом верху. У Владимова тоже были какие-то связи. Можаев обнаруживал поразительное могущество: он знал "Петьку", мог поговорить с "Васькой", тот имел прямой ход к "Ивану", так что наше письмо в понедельник утром, в пятницу в три часа дня, в четверг сразу после обеда будет лежать на столе. Каждая надежда теплилась не долее двух дней.
Ответов на наши письма не было.
Александр Трифонович и члены редколлегии заседали на втором этаже. Они тоже ждали ответа или хотя бы телефонного звонка. Александр Трифонович приходил каждый день, строгий, собранный, как никогда, скованный напряженным ожиданием. Он не хотел уступать своих людей и работать с теми, кого ему навязывали. Это было гордое, отчаянное сопротивление, и, однако, то, что окончательного ответа до сих пор не было, вселяло ничтожную надежду, какую-то тень надежды. Однажды пришел Солженицын. Можаев познакомил меня. Новоявленный Нобелевский лауреат выглядел крепким, бодрым и каким-то очень трезвым и уравновешенным по сравнению с возбужденными авторами и подавленно молчаливыми - со следами отрешенности на лицах - членами редколлегии. Солженицын пожал мне руку, глядя внимательно и, как мне показалось, приветливо, и сказал: "А, вот он какой, наш Юра!" Не знаю, что он имел в виду, потому что встреча была на толчке, в коридоре, он спешил наверх к Александру Трифоновичу.
Большинство из нас, собиравшихся внизу, в отделе прозы, не подымались наверх, не желая обременять Александра Трифоновича унылым и бесполезным сочувствием. Ведь никакой конкретной помощи не мог предложить никто. Однажды добрый и суетливый Бек загорелся какой-то идеей спасения, показавшейся ему гениальной, и он побежал наверх, чтобы поскорей сообщить идею Александру Трифоновичу. Тот был занят разговором со своими помощниками и, не дослушав Бека, прервал его довольно грубо, и Бек, сконфузясь, ушел. Планов спасения не существовало. Следовало предаться року. Вниз проскочил слух, что Исаич, как любовно называли первого автора журнала, уговаривал Александра Трифоновича не подавать заявления об уходе, принять какую угодно редколлегию, но остаться. Более всего там желают его ухода. Не надо идти навстречу.
Теперь, по прошествии времени, я думаю, это был правильный совет. Александр Трифонович переварил бы каких угодно членов, даже такие дубины, как Б. и О., тем более что оставались старые члены редколлегии: Хитров, Марьямов, Дорош. Оставался сплоченный, готовый самозабвенно трудиться и бороться коллектив редакции. А этот коллектив, такие люди, как Буртин, Озерова, Берзер, Бианки, Борисова, Койранская, значили для журнала и делали для него не меньше, а больше, чем иные члены редколлегии. Кроме того, вполне вероятно, что четыре вновь назначенных члена редколлегии - Косолапов, Смирнов, Рекемчук и Литвивов - стали бы поддерживать во внутриредакционной борьбе Александра Трифоновича. Самым оскорбительным и непереносимым было включение О., который недавно на каком-то собрании назвал Александра Трифоновича "кулацким поэтом". Введение его было сознательной гнусностью, делавшей невозможной работу Александра Трифоновича в такой редколлегии.
"И все же, все же, все же..." - говоря словами Александра Трифоновича. И все же можно было пойти на все, и на это, и на борьбу, если бы не две силы, управляющие, как мне кажется, поведением Александра Трифоновича.
Одной силой было понимание или, может быть, ощущение того, что сил нет. Для тяжелейшей нечеловеческой борьбы, какую предлагал Исаич, требовались громадные силы. И не только духа, а просто физические, что, впрочем, в наш век и в нашей жизни есть одно. Раньше Александр Трифонович с его богатырским зарядом справился бы с этим подвигом, но теперь, после шестнадцати лет непрестанного напряжения, порох был на исходе.
Другой могущественной силой, руководившей Александром Трифоновичем в эти роковые дни, была природа его существа - он был в высоком смысле человеком чести. Был абсолютно не способен на поступок, называвшийся в старину неблагородным, то есть на такой, который унизил бы его в собственных глазах. Согласие на вывод Лакшина, Кондратовича и других представлялось ему предательством товарищей.
Так что все было предопределено.
И все же, все же, все же... Сознание долга в его высшем, историческом понимании - долга перед Россией, перед судьбой народа - было так велико в этом человеке, что он еще раз победил себя, победил свою физическую слабость, свою усталость, победил самое свое существо. К концу марта, когда все средства борьбы оказались исчерпанными, он, по-видимому, решил отступить до последней черты: он согласен на вывод намеченных лиц, но предлагает ввести вместо них других, по своему выбору. Я знаю это потому, что в один из последних дней марта встретил Александра Трифоновича у подъезда редакции - я туда спешил, а он выходил оттуда и направлялся к черной редакционной "Волге", стоявшей в двух шагах от подъезда, - мы поздоровались, и он, задержав мою руку в своей и помедлив мгновение, сказал:
- Юрий Валентинович, если вам, возможно, позвонят и спросят, согласны ли вы быть членом редколлегии "Нового мира", вы, пожалуйста, не отказывайтесь.
- Хорошо, - сказал я. - Конечно, Александр Трифонович.
- Если позвонят. Не думаю, чтоб это случилось, но чтоб вы знали.
Я молча кивнул. Александр Трифонович выглядел бесконечно усталым, голову по-прежнему держал опущенной, смотрел исподлобья. Было ясно, что предложение о новом составе редколлегии было жестом отчаянным и бесплодным: никто не надеялся, что наверху дадут согласие. Александр Трифонович сел в машину, а я с тяжелым сердцем пошел в редакцию. Знак доверия Александра Трифоновича в эту последнюю минуту перед кончиной журнала не то что не радовал меня - радовал, конечно, но радостью ума, а не чувства. Я как бы удостоился генеральского звания в армии, которая проиграла войну и теперь должна была думать не о будущих битвах, а о нудном прозябании в лагерях для интернированных.
Не знаю, каких еще писателей прочил Александр Трифонович в эту несостоявшуюся редколлегию. Конечно, никто мне не позвонил. Дня через два явился Косолапов и произошла сдача дел.
Потом еще несколько месяцев жизни на даче, встреч, разговоров необыкновенно печальных, спокойных, мудрых. Горе было безмерное, но он нес его с великим достоинством. Иногда шутил над собой: "Я теперь, как министр в отставке, стану писать воспоминания..." Это было всерьез. Он работал. По его словам, должна быть книга о работе в журнале, о всех событиях долгих шестнадцати лет, и называться будет: "Шестнадцать лет". Вообще он мне часто говорил, как важны воспоминания очевидцев, пускай в рукописях, без надежды напечатать: это та правда времени, которая не должна пропасть. Высоко оценивал воспоминания Газаряна, написал интереснейшее письмо их автору. Книга Евгении Гинзбург нравилась ему меньше, но он считал ее полезной. О первой части книги Рыбакова (Рукописный вариант "Детей Арбата") тоже отзывался одобрительно и, помню, сказал: "Ведь был вполне обыкновенный автор, что-то там для детей, юношества, а как коснулся пережитого - совсем другой писатель. И читать интересно".
Должен признаться, что и мою книгу "Отблеск костра" Александр Трифонович считал небезынтересной и, помню, попросил меня подарить ему второй экземпляр, так как кто-то у него книжку зачитал. Однажды он рассказал, как, отдыхая в Барвихе, познакомился с Поскребышевым и убеждал его написать книгу воспоминаний о Сталине и как Поскребышев вдруг заплакал и сказал: "Ах, не могу я о нем писать, Александр Трифонович! Ведь он меня бил! Схватит вот так за волосы и бьет головой об стол..."
У одних не хватало мужества, у других терпения, третьим неизжитое холуйское чувство не давало написать правду - даже такую ничтожную, какую поведал Поскребышев.
По-видимому, Александр Трифонович придавал своей работе над книгой "Шестнадцать лет" очень большое значение. И это наверняка была бы замечательная книга.
Весной и в начале лета семидесятого года я часто бывал на Пахре. Опять просыпался рано, слышал кашель поутру, треск сучьев - в углу неподалеку от забора затевался маленький костерок и тянуло дымом. Я выходил для своей вялой гимнастики в сад, здоровался с Александром Трифоновичем. Он спрашивал: "Какие новости?" Вопрос был обычный, интерес к новостям спокойный. Я что-нибудь рассказывал, хотя сам знал немного.
- Мало, мало у вас новостей, - шутливо укорял Александр Трифонович. - А для нас, пенсионеров, новости - первое дело".
Вокруг этой темы - отставки, пенсии - крутился в мыслях, в шутках постоянно.
- Что это у вас, Юрий Валентинович, ботинки без шнурков? Этак одни пенсионеры ходят, им уж все равно...
В один из майских дней гуляли по аллейке и он по привычке высматривал в траве по обочинам сухой хворост, палки, дощечки - все, что годилось для костра. Собирал охапкой и тащил к себе на участок, сжигать. Я тоже подбирал какие-то палки, щепки ему в помощь. И за этим занятием разговаривали. О наших общих знакомых, моих сверстниках, которые быстро продвигались по лестнице казенных успехов: один стал секретарем, другой недавно ездил в Америку в компании с писателем, который только что травил Александра Трифоновича.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я