https://wodolei.ru/catalog/accessories/zerkalo-uvelichitelnoe-s-podstvetkoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

однако, окончательно потеряв парламентский мандат, он немедленно вызвал на дуэль депутата Дешеналя и рассек ему шпагой лоб и веко, предварительно назвав клеветника в своей газете «подлецом и негодяем». Депутатского жалованья не было более; Клемансо начал работать как профессиональный журналист, ежедневно печатал статьи о дипломатии и театре, политике и оперетте, финансах и военной стратегии; запоем читал классику, философов, экономистов, военных мыслителей; опубликовал несколько романов и повестей.
Когда — по прошествии долгих семи лет — началось дело Дрейфуса, спровоцированное антисемитами во французской армии, Клемансо прервал занятия изящной словесностью и бросился на защиту человека, виною которого было только то, что его родили евреи.
Битва за престиж Франции, которому был нанесен удар шовинистическим отребьем страны, вновь подняла Клемансо; добившись освобождения Дрейфуса, французские интеллектуалы во главе с Золя, Франсом, Прево, Элиз Реклю, Клодом Моне активно поддержали созданную Клемансо партию радикал-социалистов; Клемансо был избран в сенат республики вместо генерала, начавшего травлю Дрейфуса; в феврале девятьсот пятого года он — вместе с Анатолем Франсом — вошел в «Общество друзей русского народа», которое открыто обвиняло Николая в тирании и зверствах.
Через несколько дней после вхождения в «Общество» Клемансо обратился к русскому императору с предложением провести буржуазно-демократические реформы:
— Лишь это может спасти Россию от хаоса революции…
Через год он стал министром внутренних дел, а затем премьером.
Когда рабочие вышли на демонстрацию, Клемансо отдал приказ полиции стрелять в бунтовщиков…
А уж после этого, санкционировав займ Николаю Кровавому, начал дипломатическую игру, которая должна была объединить Францию с Англией и Россией — против Германии; мщение, да здравствует мщение, ничего, кроме мщения!
… Дзержинский походил по камере, вернулся к столику, вмонтированному в стену каземата, и записал: «Следует рассмотреть в высшей мере интересные тезисы; русская революция понудила буржуазию Запада резко изменить свою внутреннюю и внешнюю политику; сделано это было стремительно, безо всякой обломовщины; капитал вышвырнул из правительства всех тех, кто представлял абсолютистскую тенденцию девятнадцатого века; произошла смена декораций; в Париже к власти пришел „ниспровергатель и республиканец“ Клемансо; в Лондоне в кабинет рвутся „либералы“ Ллойд-Джордж и Черчилль, сменившие старцев, не умевших осмыслить суть изменений, происходящих в мире, ускорение которым придала наша революция; в Риме вместо дряхлых мумий появился мобильный Джолитти, тоже „республиканец и либерал“… Процесс противостояния русской революции приобретает характер международный, общеевропейский… Горько то, что Запад воспользовался результатами нашей борьбы, ускорил прогресс, а Россия по-прежнему прозябает в спящем бездействии… »
— Хорошо работаете? — услыхал Дзержинский голос за спиной; не двигаясь, поднял глаза; сквозь доски, которыми было забрано окно каземата, светились звезды: ночь; голос узнал сразу — подполковник Вонсяцкий.
— Да, благодарю, — ответил, не поднимаясь.
— Я бы хотел посмотреть, что вы пишете, Дзержинский.
— Письмо.
— Вот я и намерен его прочитать. Дайте-ка мне…
— Возьмите. Если это не противоречит правилам.
— В тюрьме нет правил, Дзержинский. В тюрьме существует распорядок. Рас-порядок, два-порядок, три-порядок…
Вонсяцкий обошел Дзержинского, легко взял со стола листочки, прочитал, вздохнул:
— Письмо… Любимой? Детям? То-ва-ри-щам?
— Потомству.
— У вас его не будет.
— Ну уж! Это у вас нет потомства, полковник. У меня будет всенепременно…
— Да? Господи, как мне жаль вас, политиков… Какой-то массовый психоз, ей-ей…
Он достал из кармана спички, чиркнул, поджег листочки реферата, дождался, пока лижущее пламя охватило их со всех сторон, наслаждаясь болью, дал облизать огню пальцы, медленно разжал их; пепел, словно черный снег, пал на каменный пол.
— Я скажу, чтоб вам подослали бумаги, Дзержинский. Пишите. А я буду приходить и жечь. У меня с детства нездоровая тяга к огню.
Дзержинский вдруг засмеялся; Вонсяцкий смотрел на него с несколько испуганным недоумением:
— Что с вами?
Дзержинский, продолжая смеяться, стянул с себя бушлат, штаны, сбросил деревянные колодки и, как шаловливый ребенок, прыгнул на тонкий матрац.
— Вы что? — повторил Вонсяцкий. — Что с вами?
Продолжая смеяться, Дзержинский отвернулся к стене и сунул ладони, сложенные щепотью, как на молитве, под щеку; скула сделалась красной; в бронхах клокотал кашель; если смеешься, он удерживается, как ни странно; не надо, чтобы этот полковник слышал, как я кашляю, а пуще того видел, как сплевываю ярко-красную кровь; нельзя радовать врагов, их надо пугать; нет ничего страшнее веселого смеха узника…
… Назавтра получил весточку с воли: товарищи рассказывали о том, как идет работа по шалуну note 38 Note38
одна из кличек Азефа, данная ему Дзержинским

; импульс, приданный делу Феликсом Эдмундовичем, каждый день приносил новые результаты… Пусть уйдет, только б молчал
После ревельского дела Азеф снова уехал в Европу: «Все, Александр Васильевич! Больше нет сил, выдохся, могу сорваться… Бурцев снова начал есть поедом, надобно сыграть перед ЦК обиду: „Ухожу из террора, хватит, вы меня не в состоянии защитить, ставьте акты сами“.
Герасимов устроил прощальный ужин, сказал, что оклад содержания в тысячу рублей золотом будет поступать на счет Евгения Филипповича, как и прежде, тщательно разобрал меру угрозы со стороны Бурцева: «Сплетни, у него реального ничего нет; пустите через самых близких слушок, что, мол, Владимир Львович сам состоит на службе в охране; шельмуя подвижников, хочет опозорить целую эпоху русского революционного движения социалистов-революционеров и его авангард — террористов»; интересовался, чем намерен заняться Азеф в Европе; «только не политика, не надо, грязь; биржа без информации тоже не очень-то надежна; впрочем, кое-какой информацией могу снабжать, но — тридцать процентов за услугу, иначе нельзя: все то, что бесплатно, — не надежно, я бы не поверил».
К концу ужина Азеф несколько успокоился, смог опьянеть, пустился в воспоминания; заметив в глазах собеседника жадный, тянущийся интерес, сразу же закрылся; встав, откланялся; трижды облобызались. Жаль, заперев дверь, подумал Герасимов, действительно коронный агент, второго такого не будет.
То, что и после Ревеля вновь обошли званием, Герасимова ударило больно; слег с сердечным приступом, левая рука словно онемела; закрывшись на конспиративной квартире, тяжко думал про то, чему он не дал осуществиться на одном из кораблей во время встречи императоров; пора иллюзий кончилась, полковник; Глазова поздравил с Владимиром; сначала, впрочем, тоже не хотели давать; написал рапорт: «Неблагодарность рождает пассивность. Растеряем самых ценных работников! Государственное равнодушие может привести к непредсказуемым последствиям. Раздача наград лишь только тем, кто постоянно на виду, а на самом деле есть балласт, развращающе действует на думающих офицеров»; хотел присовокупить, что скандалы с изменой бывших чиновников департамента полиции Бакая и Меньшикова, переметнувшихся к эсерам, были спровоцированы начальством: этих людей многократно обходили чинами и наградами, вот и результат, не надо обижать своих.
Видеть никого не хотел; впервые ощутил высокую прелесть одиночества; утром приходил «Прохор Васильевич» note 39 Note39
»Прохор Васильевич» — одно из конспиративных имен агента охранки «Николая — золотые очки», умер в Западном Берлине в 1949 году

, начавший служить филером еще тридцать лет назад; подавал завтрак в постелю; отправлялся на базар, приносил продукты, напевая что-то протяжное, горестное; готовил обед; сухонький, маленький, с лучистыми глазами, а ведь табуретку из-под ног Софьи Перовской выбивал!
Врачи советовали Герасимову не ужинать — стакан какао или молока с медом; так что после обеда был один, никто не мешал оставаться наедине с собою самим; именно во время болезни до конца убедился: ничего путного в империи не будет, развалится по кускам; царь боится новых людей, тасует привычную ему колоду, — важно, чтоб были из хороших семей древнего роду, а есть голова или нет — не имеет значения; не уставал дивиться тому, что сферы все более страшатся деятельности тех, кто мог бы стать спасителем монархии, — Милюкова, Набокова, Шингарева, словом, ведущих кадетов; поступали запросы на компрометирующие материалы по Гучкову, а ведь друг Столыпина, председатель Государственной думы! Не могли, видно, простить, что открыто говорил о необходимости передачи исполнительной власти промышленникам вроде Путилова, понимающим, как ставить дело; в двадцатом веке именно дело является неким цементом империи, связует всех воедино. Читая данные наблюдения за Милюковым и запись его бесед, сделанные агентурой, внедренной к кадетам (к ним-то не трудно внедриться, никакой конспирации, да и что конспирировать, когда душою и телом за государя, хотят только соблюдения декорума, основ парламентаризма, идеал — Англия, конституционная монархия, покровительство банкирам, промышленникам; ворочайте, милые, поднимайте державу, мы вам в помощь, а не в помеху), поражался полнейшему совпадению своих мыслей с тем, что говорил Павел Николаевич: «Если государь устранит мертвящий панцирь бездеятельной бюрократии, если позволит монаршим декретом сформировать правительство, состоящее из молодых, мобильных предпринимателей, имеющих широкое европейское образование и опыт работы с западными фирмами — великий Петр не зря своих оболтусов отправлял в аглицкие земли, — тогда не кнут будет объединять Россию, но интерес! Правые в Думе не ведают, что творят, провоцируют сепаратистские тенденции своими воплями о превосходстве русского гения над всеми другими народами империи, относя сюда не только евреев, поляков, финнов, закавказцев и Туркестан, но даже и Украину; действие неминуемо родит противодействие, неужели их нельзя осадить? !»
Поднявшись, на службу Герасимов не вышел; уехал в Кисловодск, там прожил полтора месяца на даче у приятеля, биржевого маклера Тасищенки Андрея Кузьмича; твердо сказал себе, что справедливости ждать не приходится; надежда только на собственную умелость; играл теперь на бирже постоянно; деньги хранил в сейфе, в банк не передавал, — в империи все подконтрольно, захотят опорочить — в два мига устроят. Покупал ценные бумаги, золото, камушки; что бы ни случилось — положил в бархатный мешочек и — адью, «все мое ношу с собою», пропади ты пропадом золотое шитье на генеральских погонах! Ныне обиженным быть дальновиднее, чем осыпанным благорасположительными знаками внимания, дело идет к краху, внешне-то вроде бы все успокоилось, а внутри гниет, государственная чахотка, иначе и не определишь…
Вернулся в Петербург посвежевшим, уверенным в правоте избранного курса; надо сделать все, чтобы как можно дольше держаться в кресле шефа охраны, ибо информация есть залог успеха на бирже; проверившись (не сразу даже оценил комизм происходящего: от кого ему-то проверяться? Как от кого?! — От своих! У нас свои страшнее чужих, ам — и нету! ), отправился в ювелирный магазин на Невском и, чуть изменив внешность, как обычно в таких случаях, прихрамывая, купил роскошный перстень с брильянтом бурского производства; пять каратов, десять тысяч рублей золотом, вложение; на конспиративную квартиру вернулся радостный, сам себе заварил чай; удивился неожиданному звонку в дверь; страх пришел через мгновенье, когда было отправился отворять замок; на цыпочках вернулся в кабинет, достал из стола револьвер, только потом осведомился — чуть изменив голос, — кто пришел; поразился, услыхав Азефа.
Войдя в темную переднюю, Азеф тяжело повалился на стул, — лицо ужасное, синяки под глазами, нездоровая желтизна на висках, испарина, словно был в жару.
Герасимов рассыпал слова приветствия; действительно) обрадовался; замолчал, увидав, что Азеф плачет; поначалу-то подумал, что это капли дождя у него на щеках.
— Господи, Евгений Филиппович, что случилось?
— Я провален, — прошептал Азеф. — Меня выдал Лопухин…
— Да господь с вами, не может этого быть! Он же интеллигентный человек! Высший чиновник был в империи, действительный статский, нет, нет, не верю! Ну-ка, раздевайтесь, пошли к столу, что ж вы здесь-то?!
Азеф тяжело поднялся, неловко стащил с себя легкое желтое пальто ангорской шерсти, бросил его на подзеркальник и, шаркая ногами, словно старик, пошел в залу; Герасимов отметил, что ботинки на Азефе были малиновой кожи, самые дорогие, очень, видимо, мягкие, настоящая лайка.
Еле дойдя до кресла, Азеф снова обрушился; кресло заскрипело, и Герасимов испугался, как бы оно не развалилось под слоновой тяжестью друга; о чем я, одернул он себя, развалится — починят, у человека трагедия, а я о мебели.
— Во время третейского суда над Бурцевым, — всхлипнул Азеф, — все его нападки отбили поначалу… А потом он сказал, что у него была встреча с Лопухиным… И тот дал показания, что я… Что я… Вы понимаете?! Меня теперь убьют! Зарежут или пристрелят! Понимаете или нет?! — спросил он жалобно, словно маленький ребенок. — А у меня жена, Любочка! Дети… Вы понимаете, что сделал ваш Лопухин?! Я же на него работа-а-ал, — чуть не завыл Азеф, стараясь сдержать рыдание. — Он про меня все знает…
— Ничего он про вас не знает! И перестаньте плакать! Взрослый мужчина, как не совестно! Не верю я вам. Не верю, и все тут! Он не мог, понимаете? Он же давал государю присягу на верность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57


А-П

П-Я