Доставка супер Водолей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

) Необходимо согласовать действия военного и гражданского начальства. С Сибирской дорогой будет справиться трудно, так как там бунтующим элементом являются, кроме служащих железной дороги, двигающиеся с театра войны воинские части, особливо отпускные. Город Красноярск (центр революции) находится в руках взбунтовавшегося железнодорожного батальона. Вероятно, его придется брать приступом. Статс-Секретарь граф Витте».Мороз был лютый. Маленькое солнце казалось раскаленным; несколько радужных, изнутри раскаленных венчиков в стылом, прозрачном небе дрожаще окружали светило.Пилипченко начал было прыгать на месте, чтобы согреться, но звон от того, как дренькала деревянная ложка об котелок в жиденьком вещмешке за спиной, был таким отчаянно-холодным, что прыгать он перестал; ноги и вовсе занемели — в обмотках и башмаках как не занеметь, а господин генерал Меллер-Закомельский перед отправкой на подавление анархистов сказал, что-де, мол, валенки уродуют вид солдата, он-де, мол, в них да еще в грязной, прожженной шинели на деревенскую бабу похож.«Видал он деревенских баб, — думал Пилипченко, перебрасывая винтовку с левого плеча на правое, — мне на его безтитешных городских смотреть блевотно, пигалицы бесцветастые. У нас уж коли девка — так девка, есть с чем разобраться».Пилипченко ходил вдоль состава — приставлен был караульным; казаки и офицеры отправились в город, смирять бунтовщиков.«Меллер — гусь хорош, скрозь нас глядит, будто пустое мы место, нос от портянок воротит, а сам в мерлушке, и бурочки подшиты, — размышлял Пилипченко, ощущая в себе цепенелый, сонливый холод, — где ж спасенье простому человеку, где защита? »Часто он вспоминал польского арестанта в Ново-Минске, главного ихнего социалиста, с усиками, у которого глаза щелями, цветом в озерную воду перед тем, как зеленью зацвесть и лилиями желтыми проткнуться. Пилипченко чаще всего вспоминал не слова арестанта, не усмешку его быструю, не интерес, который он ощущал в нем к своим словам, — понимал, что тяжелы они, слова-то, неумелы, соромился этой неумелости, от этого потел даже, ненавидел темноту свою застенчивую, — а ведь все одно арестант его слушал и на «ты» приглашал. Поди пойми, кто прав: все в неволе норовят хорошими казаться, а на свободе — супостат супостатом. Привезут тутошних смутьянов, тоже, небось, будут тише воды ходить и на «ты» приглашать. Вон поручик Евецкий рассказывал, что-де, мол, у их речи сладкие, а пули вострые: поймали трех солдатиков, раздели догола, одежку отобрали и пустили по дороге, а до села пять верст, а мороз сорок пять — рази добежишь?! Такое-то не выдумаешь, такое господин поручик Евецкий, должно, сам видал.«Господи, дослужить бы скорей, — подумал Пилипченко, — мир навести и домой! Когда ж домой-то?! Сколько уж лет в окопе да землянке; теплушка и та избой кажется».Иногда, впрочем, мечтая о возвращении домой, он вспоминал покойницу-матушку, покосившуюся свою избенку в Курской губернии, весенние месяцы, когда хлеб кончался, и картошка тоже кончалась, и наступал привычный голод, — пока еще река вскроется, чтоб сетушки поставить, да разве рыбой наешься без хлеба-то! Без хлеба нет человеку жизни, а помещик Норкин все земли поскупал, где ж мужику сеяться? На бурьяне да низине, а туда солнышка не попадает, сыро там и болотиной пахнет: если сам-три возьмешь картошки, так, господи, сколько свечек поставишь за Николу-угодника!— Пилипченка? — спросил из вагона ротмистр Киршин. — Не видно наших?— Никак нет, вашродь!— Ну-ка, снежку мне принеси.— В руках али как?— Дурыдло! Тазик возьми, мне обтереться надо.— Не велено пост покидать, вашродь!— Ты мне еще поговори, поговори!— Слушаюсь, вашродь!Пилипченко вошел в офицерский вагон и сразу же ощутил блаженное тепло: топили здесь от души, котелок был раскаленный; вестовой Казанчук, приписанный денщиком к офицерам, подмигнул масленым глазом:— Холодно, Пилипченка?— Холодно, ешь тя в гребень. Тазик-то где?— Какой такой тазик?— Их благородие ротмистр Киршин желают обмыться.Казанчук прыснул в кулак, шепнул:— Давеча до звону все перепились, а сейчас нафабриваются, ждут, когда генерал супостатов привезет, боятся пьяными в глаза лезть.— А где он живет-то?— Четвертое купе.— Чего? — не понял Пилипченко.— Купе, темень! Комната значит по-железнодорожному.— С башмаков вода б не натекла…— Я те натеку…— Идти, что ль?— Ползи — мне какое дело? Сказано взять — иди, значит, и бери.Пилипченко, ступая осторожно, пошел по красному ковру. Увидав среди трех цифр «четверку», он дверь распахнул и замер: молоденький поручик Родин, с лицом в иные-то дни как у херувимчика, сейчас, красномордый, бесстыжий, полуголый, но в сапогах, лапал вихрастую, огромную бабу.— Господи, — охнул Пилипченко, дверь прикрыл, бросился назад, к Казанчуку.— Взял? — спросил тот.— Так Родин там с девицей.— Родин-то в первом купе, морда.— Четверка там написанная, сам морда, прихлябь…— Я те поговорю, поговорю, — пообещал Казанчук, но с полочки, на которой сидел, подломив под себя ногу в толстом шерстяном носке, поднялся, френч поверх теплого белья накинул и почтительно двинулся по коридору. Остановившись около купе ротмистра, осторожно постучал негнущимся пальцем.— Вашродь, караульный пришел за тазиком.— Войди.Казанчук проскользнул в купе, и, пока рыскал под лавкою, Пилипченко увидал на столе строй диковинных бутылок, колобок желтого, подтаявшего масла, колбасу, сыр, открытые консервы, от которых шел острый запах, и свежий, прижаренный каравай хлеба: резал офицер, видно, неумеючи — много крошек было на салфетке, целый катышек можно налепить, чуть не в пол-ломтя.— Подальше от состава отойди, чтоб угля не попало, — сказал Киршин, поглаживая пятерней отечное лицо. — Понял?— Так точно, вашродь.А как Пилипченко вышел из вагона-то с тазиком — нос к носу с ротмистром Евецким столкнулся.— Где был? — тихо, с адовой угрозой в голосе, спросил Евецкий. — На кого пост бросил?— Вашродь, так ротмистр Киршин велели снежку поднесть.Евецкий проверил, как натянута лайка на правой руке, и ударил — с оттягом — прямо в губы. Во рту стало тотчас же солоно.— Тебе кто, мерзавец, разрешил пост оставить, а? — продолжал бесстрашно спрашивать Евецкий, снова оправляя лайку на костяшках кулака.— Да, господи, вашродь!Договорить не успел — ротмистр ударил еще раз, по больным, только что расквашенным губам.— Вашродь, не надо! — воскликнул Пилипченко. — Вон ротмистр-то, в этом вагоне живут!— Тебе кто разрешил покинуть пост! Ты знаешь, что за оставление поста положен расстрел, а? Кто тебе позволил оставить пост?Когда Евецкий замахнулся в третий раз, Пилипченко чуть повел плечом, думая принять удар на плечо, уклониться; винтовка заскользила вниз, солдат испугался, что бабахнет, тазик бросил, перехватил ложе, а ротмистр, отскочив, закричал:— Руки вверх, стрелять буду! — и заскреб ногтями по кобуре, а кобура-то пустая, наганчик в купе остался, он его проституточке показывал, потешал ее своим мужеством…— Вашродь, — с трудом разлепив кровавые губы, прошепелявил Пилипченко, — я ж перехватил, она падала, вашродь, не изволите беспокоиться.Но, поняв испуг офицера, винтовку он на плечо не взбрасывал — играл дурня.— Евецкий, — окликнул ротмистра из вагона Киршин, — я ждал, ждал, пока вы его собьете… Ослабли после вчерашнего? Пусть он мне снежку принесет — голова трещит. Иди, рыло, ротмистр тебя прощает.Через два часа вернулся отряд, пригнали арестованных смутьянов, Меллер-Закомельский прошелся вдоль состава, заглянул в плохо топленное станционное помещение, показал стеком на деревянный перрон:— Тут. Посыпать песком и опилками. И козлы чтоб небольшие были, ноги должны свешиваться. Печку залить водой, пусть мерзнут.Арестованных загнали в вокзал, где через десять минут, после того как горящие угли залили водою, сразу же сделалось холодно, еще холоднее, чем на улице.Пилипченко поставили сторожить вместе с семеновцами Ненаховым, Колковым и Злобиным.Бригада есаула Третьяченки занялась сооружением козел для порки; они же съездили в город и привезли подводу опилок, смешанных с песком.Один из арестантов постучал белыми пальцами в стекло, попросил:— Служивые, водички, может, дадите, а? У нашего товарища с сердцем плохо.— Нет у вас сердец, — ответил Ненахов, — у вас заместо сердца камни.— Ты сам-то из каких? — спросил арестант.— Я из царевых, — ответил Ненахов так, как учили офицеры, когда только отправились карать Сибирь и Забайкалье, поднятые к смуте японскими наемниками.— А я думал, из рабочих.— Это ты — рабочий? — спросил Ненахов презрительно. — Барич ты, неумь, наемник ссатый!— На, руки мои посмотри, — сказал арестант, показывая костистые, в металлической копоти пальцы. — Такие у бар, да? Ты вспомни, какие у ваших офицеров руки: у них, это верно, барские.— У них они русские, — ответил Ненахов.— А у нас какие? Американские, что ль? Иванов я, Петр Евдокимов, крещеный, чай…Колков, стоявший неподалеку, сказал Злобину:— А ну, бежи за офицерами, скажи — агитируют.— Да рази он агитировал? — спросил Пилипченко. — Он про себя говорил.— Это они так завсегда, — ответил Колков, — сначала про себя мозги дурят, а после-то про другое петь начинают. Бежи, Злобин, а то нам головы не снесть.Пришел поручик Родин.«Чего ж бабу свою не взял? — подумал Пилипченко. — Эк можно лихо здесь перед нею поизгиляться».— Где агитатор? — спросил Родин. — Лицо помните?— Да он и не уходил, вашродь, вона у окна.— Вызови его, — сказал Родин Ненахову. — Пусть ко мне выйдет.Ненахов поманил Иванова, тот подошел, Колков дверь распахнул, выпустил арестанта на перрон.— Пожалуйста, представьтесь, — попросил Родин. — Я слыхал — вы русский, Иванов? Так?— Верно.— Не слышу…— Верно, — повторил Иванов громче.— Не слышу, не слышу! «Ваше благородие» не слышу! Надобно отвечать офицеру по уставу!— Я свое отслужил, на Шипке отслужил, не где-нибудь.— Герой, значит?— Георгиевского кавалера имею за честное исполнение солдатского долга.— Та-ак… Профессия у тебя какая?— Слесарь по металлу.— Православный?— Да.— Эсер? Или демократ.— Социал-демократ.— А дружок кто?— Тут все мои друзья.— Тот, у которого сердце болит.— Человек.— Это я понимаю, что не лось. Тоже социал-демократ?— Беспартийный.— А зовут как?— Не знаю.— Друг, а имени не знаете?— Не знаю.— Ну что ж, за это пятьдесят шомполов по заднице получите.Из вокзала тонко крикнули:— Меня зовут Людвиг Штоканьский.— Иди сюда, Людвиг Штоканьский.— Он не может, ваше благородие, — сказал Иванов, — побойтесь бога, у него ж сердце останавливается, руки ледяные.— Иди сюда, поляк! — повторил поручик.— От зверь, а? — как-то удивленно, словно себе самому, сказал Иванов.Поручик, словно бы не услыхав, предложил:— Ну-ка, крещеный, скажи, чтоб Штоканьский добром пришел. Тогда тебя отпущу на все четыре стороны.— Иванов я, Иванов… Не Каин, а Иванов. У меня рука не подымется на такое…Родин снял перчатки с рук, поднял их, спросил:— А у меня б поднялась? Какие у меня руки, православный?— Красивые, — ответил Иванов, и Пилипченко заметил, как стал бледнеть слесарь, синюшне, спокойно, без надрыва или испуга.— Барские?— Уж не рабочие.— Ладно, слесарь Иванов. Иди домой, скажи дружкам, чтоб от бунтов подальше были. Иди, Иванов, иди.— Разве без суда можно, барин? Государь конституцию ведь пожаловал, высший закон…«О чем это он? — не понял Пилипченко. — Чего суд поминает? »— Иди, Иванов, — повторил Родин. — Или запорю насмерть. Иди.— Прощайте, товарищи! Людвиг, напиши моим, как они меня убили! — крикнул Иванов жалобным, срывающимся голосом, повернулся, сунул руки в карманы легкой тужурки и пошел по перрону.Родин достал наган, прицелился и выстрелил ему в спину — четыре раза подряд, а Иванов все шел и шел, не оглядывался, будто какой святой, от пуль заговоренный. Упал внезапно, словно почувствовав белый испуг на лице молоденького офицерика.Родин спрятал наган в кобуру негнущимися, тряскими пальцами, крикнул солдатам:— Каждого такого стрелять при попытке к бегству.Когда козлы были сбиты, началась порка. Всем давали по пятьдесят шомполов. Били молча, раздев предварительно догола. Кровь капала на опилки, смешанные с песком. Тихо было: батальон карателей, выстроенный в каре, наблюдал экзекуцию внимательно, изучающе.Избитым в кровь людям позволили одеться лишь после того, как выпороли мальчишечку лет пятнадцати. Тот от боли задурнел, серый стал, упал ватно. Кое-как арестанты привели его в чувство, одели (Людвиг Штоканьский умер на козлах — после третьего удара).Потом пришел Меллер-Закомельский.— Ну? — спросил он арестантов. — Мозги посвежели? Дурь выбили из вас?Молчали арестанты.— Сейчас, — выдержав паузу, тихо продолжил генерал, — споете «Боже, царя храни». Кто станет уклоняться — отправим в военно-полевой суд. Слова помните? Или написать каждому на бумажке? — хохотнул генерал, и в глазах у него промелькнула белая, нездоровая сумасшедшинка. — Мне доложат, как пели. Пощады — те, кто слова позабыл, — не ждите.После страшного этого пения было расстреляно восемнадцать человек. Остальных — все, как один рабочие, по лицам, по обличью видно — заковали в кандалы и погнали этапом в тюрьму.Вечером, когда караульство Пилипченки кончилось, Евецкий повелел снять с него шинель и отправил в теплушку к лошадям — десять суток аресту, без супу и сахару — три ломтя хлеба в день и бидон воды. Бидон был крестьянский, с устойчивым запахом парного молока и августовского, пахучего, в капельках синей росы, сена.Отсидев свои десять дней, изойдя до позвонка голодом и изнуряющим колотьем в пустом, сосущем животе, Пилипченко, дождавшись, пока наступила ночь, когда офицеры обрушились после исступленной пьянки по случаю благополучного возвращения в Царское Село, забрал со столика ротмистра Евецкого документики вместе с планшеткой, долго стоял над тщедушным тельцем нелюдя, раздумывая, задушить или оставить супостата в живых, решил все же, что ежели задушит — погоня начнется, крик и шум, достигнут жандармы; ушел тихо, но клятву себе внутри дал — сосчитаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78


А-П

П-Я