https://wodolei.ru/catalog/vanny/150na70cm/ 

 

Древние ослы нападали большею частью друг на друга и друг друга залягивали всмерть, но перед высшими организмами они ощущали страх. Современный осел не только не бросается на своего собрата, но приветствует его веселым мычанием и вступает с ним в союз именно в виду того сравнительно высшего организма, перед которым трепетал его пращур. Этот высший организм самым существованием своим напоминает ослу об его ушах и, следовательно, оскорбляет его. Отмстить за оскорбление, которого нет ни в намерениях, ни в поступках мнимого оскорбителя, вот цель всех усилий осла. Чтоб достичь этой цели, он действует и в одиночку, и в союзе с себе подобными, и так как во всех этих действиях нет ни малейшего смысла, то нападение всегда застает свою жертву врасплох и, следовательно, всегда увенчивается успехом. Процесс порабощения совершается с помощью таких нехитрых средств, которые могут вызвать только изумление или улыбку сожаления. Но эти нехитрые средства обманчивы и напоминают собой басню о комаре, залезшем в нос к льву. Вот и силен лев, а дрянной комаришко победил его. Он забрался в укромное место и вызудил-таки из него жизнь…
В отношении ко мне случилось все точно так, как я угадывал в те минуты скорбного бодрствования, которые предшествовали моим снам (зри выше). Я предчувствовал, что Ваня поработит меня, – и он действительно поработил в самом реальном значении этого слова. Едва я пришел с ним в соприкосновение, как уже почувствовал себя на самом дне того особенного, овошенно-циркистского мира, в котором он процветал. Я сопротивлялся, сколько мог, но самое сопротивление только глубже и глубже увлекало меня вниз. Если б я не сопротивлялся, я прямо попал бы куда надлежит и наравне с другими чувствовал бы себя гражданином преисподней. Это, во всяком случае, избавило бы меня от излишних унижений. Но сопротивление сделало из меня парию. Меня стащили в преисподнюю с некоторыми усилиями, и когда наконец крышка надо мной хлопнула, то посадили меня на цепь и стали дразнить.
Ах! это был ужаснейший сон, который вдобавок до того походил на действительность, что весь мой организм болезненно трепетал под гнетом его!
Встретившись с Ваней, я добровольно пошел за ним в «закусочную», в которой он состоял в качестве habitue завсегдатая… Там он лег с ногами на дырявый диван, а я сел напротив него, через стол, на стуле. Я потому так живо помню эти подробности, что именно с этого момента и началось мое порабощение. Устроившись сам, он начал убеждать меня, что гораздо будет лучше, если и я, оставив стул, лягу с ногами на диване.
– Mais regardez donc, mon oncle, comme je suis bien comme cela! Но посмотрите же, дядюшка, как я хорош! – говорил он мне, принимая всевозможные позы, то есть держась на локте, перевертываясь на другой бок и ложась на спину, – советую и вам, право, советую последовать моему примеру. Таким образом, мы оба устроимся очень комфортабельно, не будем женировать друг друга и поведем разговор по душе. Mais permettez! je vais vous arranger cela moimeme! Но позвольте! Я сам вам устрою это!
С этими словами он подошел к дивану, стоявшему у противоположной стены, отодвинул стол и собственноручно меня уложил.
Я помню, как мне противно было ложиться на эту мебель, в которой, казалось, не было ни одного непроплеванного места; но, за всем тем, я лег. Мгновенно родившееся чувство гадливости мгновенно же и прошло, уступив место какому-то нелепому желанию во что бы то ни стало показать себя добрым малым, даже в ущерб бокам и чистоплотности.
Затем мало-помалу «закусочная» начала наполняться другими Ванями, точь-в-точь такими же, как и мой друг. На всех диванах лежали распростертые люди; те же, которым недоставало диванов, составляли кресла и тоже укладывались с ногами. Задымились папиросы, началось закусыванье, глотанье устриц, откупоривание бутылок. Через полчаса в комнате стоял густой дым, в облаках которого едва мерцали газовые рожки и виднелись дебелые тела Ваней, снявших с себя сюртуки. А между тем обмен мыслей шел своим чередом.
– Il n'y a rien d'aussi efficace pour restaurer les forces, comme un bon petit verre de cognac pris a jeun! Apres une nuit de bamboche – c'est presque miraculeux! Нет ничего столь действительного для восстановления сил, как рюмочка коньяку натощак! После ночного кутежа это почти чудотворно! – ораторствовал один из Ваней в одном углу комнаты.
– А я так, признаюсь, всему на свете предпочитаю рюмку доброго, забористого абсента! – возражал тут же другой Ваня.
– Что абсент имеет свои достоинства, и притом очень фундаментальные, этого я никогда не отрицал и не буду отрицать. Но для того, чтобы реставрировать силы, и притом натощак, – je vous demande pardon, mon cher, mais il n'y a que le cognac pour operer ce miracle прошу прощения, дорогой, но только коньяк может произвести эте чудо!. Поэтому у меня так заведено: как только я просыпаюсь – чтобы коньяк был уж на столе! И при этом маленький кусочек сахару – непррременно!
– Да, уж если коньяк, то маленький кусочек сахару – это conditio sine qua non! непременное условие. И при этом немножко цедры… un soupcon! крошечку! Но я все-таки утверждаю, что натощак и абсент… parlez-moi de ca! прекрасно!
В другом углу шел спор о кобыле «Джальма», недавно выведенной в цирке.
– Нет, ты меня извини, это не лошадь! Да ты взгляни на нее! всмотрись, ведь у нее зад шилом!
– Ну, нет! «Шилом» – c'est trop dire! это слишком! Что у нее зад не образцовый – это так; но зато ноги! c'est une divinite! это божество! Ведь это сталь, mon cher! ведь тут каждая жилка говорит! Это копыто! эта щетка!
– Не спорю, копыто настоящее… ну, и нога… Есть огонек, есть игра… il n'y a rien a dire! тут ничего не скажешь. Но зад! этот зад! И притом… у кобылы? Mais je vous demande un peu si c'est permis! Скажите на милость, допустимо ли это!
В третьем углу:
– Ну, хочешь пари – сто рублей! Хочешь пари, что я сейчас же туда еду и за пятьдесят рублей получу!
– Меньше полутораста – ни-ни!
– Послушай! кому же ты, наконец, это говоришь! А я тебе повторяю: хочешь на пари сто рублей! Из них я пятьдесят отдаю по принадлежности и представляю ясные доказательства выигрыша, на остальные пятьдесят – дюжину! Подснежников! да уверь же хоть ты наконец этого наивного человека!
В четвертом углу:
– Покуда не будет ангажирована Эмма – я в цирк ни ногой! En voila une femme – quelle croupe! Вот женщина – какой круп! A то, помилуй, двухголового соловья выписывают! Ну, черта ли мне в нем, спрашиваю я вас!
– А я так, право, не знаю: как будто только и света в окне, что Эмма! По-моему, Пальмира была лучше… au moins, elle avait des cuisses, celle-la! по крайней мере, у ней были такие ляжки! A то что ж! круп да круп – и ничего больше!
– Ты потому так говоришь, что ты только любитель, а не знаток, mon cher! Настоящий знаток что ценит в женщине? – он ценит посадку и устой! Главное, чтоб устой был хорош: широкий, крепкий, как вылитый! А то нашел: «les cuisses»! Ну что такое твоя Пальмира? Разве это наездница! разве это настоящая наездница?
– Однако ж и в то время бывали знатоки, которые…
– Какие тогда были знатоки? Настоящий, заправский знаток народился только теперь, а тогда были amateurs de cuisses любители ляжек. – и больше ничего. Laissez-moi en paix avec vos «cuisses», mon cher! C'est pitoyable! Оставьте меня в покое с вашими «ляжками», мой милый! Вы достойны сожаления!
По временам Вани обращались ко мне, называя меня «cher intrus» или «aimable provincial» «милый пролаза», «любезный провинциал», я отшучивался, как мог, лежа в дыму, чувствуя, как немеют мои бока, но совершенно гордый сознанием, что столько добрых малых так добры, что и меня включают в число добрых малых…
Пролежав таким образом до семи часов, я выпил множество рюмок, наглотался всякого сырья и съел из настоящей пищи только отбивную котлетку, принесенную от кухмистера Саламатова, тут же, через двор. Котлетка лежала на захватанной пальцами, отпотевшей от холоду тарелке и плавала в бульоне, покрытом кружками застывшего жира. При этом я вытирал себе губы салфеткой, которою, наверно, вытиралось не меньше трех-четырех поколений корнетов.
В семь часов – в цирк.
Что было в цирке и после цирка – я не помню. Помню только, что я снимал шубу и опять надевал, потом вновь снимал и вновь надевал…
На другой день, едва успел я ощутить страстную потребность хватить рюмку коньяку, как уже в двери моего номера стучался «молодец» из лавки и от имени Вани извещал, что «господа» собрались.
На третий и на четвертый день то же. На пятый я спохватился и велел сказать, что не приду. На столе у меня лежали газеты за четыре дня и письмо от Менандра. «Амедей отказался! Я еду в Испанию узнать, что и как. Мартос, Фигверас, – Кастелляр – какое сцепление! Вопрос: что скажет Олоцага? Надеюсь, что в мое отсутствие ты твердо выскажешься за едиУйую и нераздельную республику, если, впрочем, не предпочитаешь ей республику федеральную. Прощай; спешу в Мадрид!
Амедей отказался! О, превратность судеб! О, тщета величия! И все это случилось в те четыре дня, которые я провел в закусочной!
Но всякое явление имеет и худую и хорошую сторону. Жаль Амедея – слова нет, но сколько передовых статей можно нашгсать по его поводу – этого ни в сказках сказать, ни пером описать! Таков закон судеб: валится сильный мира а бедному человеку, смотришь, что-нибудь да и выпало! Сейчас же бегу к Мелье, и завтра же, с божьего помощью, настрочу статью. В этой статье будет огненными чертами изображено: „с одной стороны, должно сознаться, что отказ Амедея был новою неожиданностью в ряду бесчисленных неожиданностей, которыми изобилует современная история; но с другой стороны, нельзя не признаться, что ежели взглянуть на дело пристальнее, то окажется, что отказ этот подготовлялся издалека и мог казаться неожиданностью лишь для тех, которые слишком поверхностно смотрят на неизбежный ход исторических событий. Все связано в этом мире“…
Но в ту минуту, как я, надевая калоши, распланировывал мою будущую статью, вошел Ваня. Он был видимо взволнован и даже слегка рассержен.
– Вы, дядя, может быть, пренебрегаете нашим обществом? – сухо спросил он, глядя на меня в упор. – У вас, может быть, есть более умные занятия?.. ведь вы, кажется, ученый, mon oncle… n'est-ce pas? дядюшка… не правда ли?
– Нисколько, мой друг! Я сейчас… я только вот хотел… можно ли так истолковывать мои действия! Кстати: ты знаешь, конечно, что Амедей отказался!
– Какой еще Амедей! Que me dites-vous la! Что вы говорите!
– Амедей, испанский король, мой друг. Он отказался, и я хочу…
– То есть, вы хотите сказать, что теперь вас занимает Амедей… Согласитесь, однако ж, что это только отговорка, дядя! И притом, отговорка совсем неловкая, потому что кому же, наконец, не известно, что в Испании Isabeau, a совсем не Амедей!
– Христос с тобой, душа моя! Isabeau давным-давно…
– Treve de mistiiications, mon oncle! Бросьте мистификации, дядюшка! Вы не с ребенком говорите. Я спрашиваю вас совершенно серьезное хотите ли вы провести день с нами, как вчера, и третьего дня? Ежели хотите, то надевайте шубу, и идем; ежели же не хотите, те я жду объяснения, что именно заставляет вас выказывать такое пренебрежение к нам?
– Но клянусь же, друг мой… право, я с удовольствием. Я хотел только узнать, как это Амедей… после двухлетнего, почти блестящего…
– En bien, vous nous raconterez tout cela chez nous Хорошо, вы нам расскажете все это у нас., в нашей закусочной. Я знаю, что вы „ученый“, mon oncle, и уже рассказал это всем. Послушайте! ведь если Амедей уж отказался j'espere que c'est une raison de plus pour ne pas s'en inquieter! надеюсь, это еще одна причина, чтобы не беспокоиться о нем.
Затем он пошел вперед, а я последовал за ним.
В этот день я рассказывал Ваням об Амедее. Что он был добрый, что он полюбил новое отечество совершенно так, как будто оно было старое, и что теперь ему предстоит полюбить старое отечество совершенно так, как будто оно новое. Потом, я в кратких словах упомянул о Дон-Карлосе, об Изабелле и матери ее Христине, о непреоборимо преданном Марфори, о герцоге Монпансьерском и в заключение выразил надежду, что гидра будет подавлена и Марфори восторжествует.
– Ну-с, а теперь ложитесь, mon oncle! Подснежников уступает вам свой диван! Vous serez notre president! Вы будете нашим председателем!
Недоразумение на этот раз улеглось, но черная кошка уже пробежала между нами. Я сделал очень важную ошибку, высказав разом столько познаний по части испанской истории, потому что с тех пор меня уже не называли иначе как „профессором“ и „ученым“. И как мне показалось, названия эти были употребляемы не в прямом смысле, а в ироническом.
Дни проходили за днями, требуя новых и новых компромиссов. Я все посещал закусочную и с невероятною быстротой устремлялся в бездну. Я давно забыл об Амедее и помнил только одно: что мне предстоит выпить в день от двадцати до тридцати рюмок коньяку и заесть их котлеткой от Саламатова.
Наконец, в одно прекрасное утро, я имел удовольствие услышать, как меня в глаза назвали нигилистом.
– Любезнейший нигилист! Правда ли, что вы статеечки пописываете? бесцеремонно обратился ко мне Ваня Поскребышев.
Это было тем более обидно, что Поскребышев был простой феидрих, который просто-напросто думал, что „нигилист“ значит „мормон“ или что-нибудь в этом роде. На этот раз я счел долгом даже протестовать, но-о, ужас! – по мере того как я приводил это намерение в исполнение, мой протест, незаметно для меня самого, постепенно превращался в самое заискивающее ласкательство! Это до того поощрило моих новых друзей, что один из них тут же потихоньку насыпал мне в рюмку пеплу от сигары.
Так длился целый месяц. Я не раз порывался бежать, но с меня уже не спускали глаз, так что я, совершенно незаметно, очутился в положении арестанта. У меня отняли даже возможность протестовать, потому что эти люди обладали каким-то дьявольским тактом в деле пакостей. Они устраивали пакость таким образом, что она, будучи пакостью в самом обширном значении этого слова, не переставала в то же время иметь вид шутки в несколько размашистом русском тоне. Они выдергивали из-под меня стул и тут же обнимали меня; они щипали меня за обе щеки – и тут же целовали.
– Обиделся! – говорил Ваня Подснежников, – ну, помиримся!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я