https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/Villeroy-Boch/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но наткнулся на чужое тело.
Учитель еще не лег. Скорчившись, еле справляясь со свистящим дыханием, он на ощупь обматывал ноги лоскутьями. От неожиданного прикосновения он вздрогнул, и Карбовский почти тут же почувствовал, как теплая влага начинает подтекать под его бедра. Он машинально поднялся и так же машинально лег. Под ним было так мокро, словно на тюфяк вылили ведро воды.
Учитель сидел неподвижно, перестав перевязывать ноги. Со всех сторон доносился тяжкий храп спящих. Прошло несколько минут. Наконец учитель тихо и жалобно прошептал:
— Вы уж извините...
В груди у Стася защекотало от неожиданного .желания расхохотаться. Он не выдержал и фыркнул, коротко, но громко. В дальнем углу кто-то приподнялся на тюфяке.
— Тихо!— раздался истеричный голос.
Это был старший Павловский, который сегодня и щ поверке и позже получил от унтер-капо бесчисленное количество ударов по лицу. Обычно не злой и отзывчивый, в те периоды, когда его охватывал страх, он становился невыносимым. Бот и сейчас он вскочил и принялся кричать приглушенным голосом:
— Хотите в рапорт угодить, и тот и другой, хотите, да, хотите? Который из вас хохотал?
В противоположном углу кто-то громко выпустил газы.
— Свинья!— крикнул старший.
— Ты!— послышался из середины низкий голос.— Перестань мудрить, унтер-капо услышит — и ты же по морде схлопочешь, мало тебе было?
Старший притих.
— О, господи!— простонал он.— С ума тут сойдешь. Стась прилагал все больше усилий, чтобы подавить
в себе смех. Какая-то лихорадка трясла его изнутри, где-то в самой глубине живота, в груди клокотало, к горлу одна за другой подступали щекочущие судороги. Эта потребность расхохотаться во все горло одолевала его все настойчивее, прямо как понос. В то же время он замирал от страха при мысли, что будет, если он не справится с этим смехом. И так довольно долго он был раздираем этими противоположными чувствами. Наконец он перевернулся на живот и незаметно для себя заснул.
Новый день начался нормально. Встали, когда на дворе было еще темно. Оказалось, что в отсеке есть умирающий: врач из Варшавы, доктор Парчевский, уже несколько дней болевший воспалением легких. Парчевский был в сознании. Он знал, что ему осталось жить несколько часов, и просил, чтобы с ним не возились. Старший тем не менее побежал к капо. Поскольку тот был где-то занят, произошло то же, что вчера вечером — пришел Надольный. Тот, благодаря прежней своей профессии, имел наметанный глаз и мог сразу распознать агонию. Он наклонился над доктором и пнул его носком сапога.
— Вставай, ты!
Старший, видя устремленные на него взгляды, рискнул.
— Может, освободить его от поверки?— спросил он, заикаясь.
Унтер-капо повернул к Павловскому свое удлиненное лицо с синеватой щетиной, как обычно у брюнетов. Вульгарные, хотя и правильные черты придавали этому лицу зловещую красоту. Старший нервно выпрямился. А Надольныи внимательно вглядывался в него, долго-долго, и наконец твердо сказал:
— На поверке должны быть все, и если что — ты будешь отвечать, и уж я тебя тогда отделаю, увидишь!
И, обведя медленным взглядом стоящих вокруг, добавил:
— Не советовал бы никому обращаться выше. Надольныи пользовался особым доверием блокфю-
рера, светловолосого Крейцмана. И было известно, что капо Шредер никогда не отменяет приказаний своего подчиненного. Любые проявления недовольства он старательно скрывал, и только наиболее наблюдательные и давно уже находящиеся в лагере заключенные понимали, что именно этот человек, по внешнему виду такой же службист, как и остальные, в действительности думает и чувствует. Он был хорошо сложен, с сильными и мускулистыми руками механика, которым был в Ганновере во времена своей свободы, но удары его были легче, нежели у других надзирателей, и никогда умышленно он не бил в особо чувствительные места. И еще можно было заметить, что Шредер никогда не бьет, когда он один. Строгим он бывал только при своем унтер-капо или блокфюрере Крейцмане.
А раз все дело взял в свои руки Надольныи, на поверку должен был явиться и умирающий доктор. Магистр Павловский, суетясь и дико вопя, лично наблюдал, чтобы приказ унтер-капо был тщательно исполнен. Перед тем как покинуть помещение, Надольныи еще успел проверить тюфяк, на котором спали Карбовский и учитель. Постель просохла, но осталось предательское большое желтое пятно. Надольныи тут же обратился к Стасю:
— Это ты?
И, не дождавшись ответа, ударил парня в лицо.
Учитель, задыхаясь от кашля, хотел что-то сказать, но Надольныи оттолкнул его плечом. И, не спуская со Стася светлых, почти прозрачных глаз, сказал:
— С этого дня ты, говнюк, будешь отвечать за тюфяк, понял?
Стась молчал, вытянувшись. Хотя он знал, что унтер-капо не любит, когда ему слишком долго смотрят в глаза,
он не отрывал взгляда от этого угрюмого лица, наклоненного к нему так близко, что он чувствовал на губах теплое, пропитанное табаком дыхание. «Сейчас ударит»,— подумал он. Ему было все равно. И он даже не дрогнул, когда тупая боль прошила голову от левого уха до самой глубины черепа. Только потемнело в глазах и вдруг в ушах возник плотный, почти беззвучный шум.
— Понял?— повторил Надольный, придвигаясь ближе.
— Да,— ответил Стась, сделав усилие, которое понадобилось ему, чтобы открыть рот и извлечь из глубины шума свой голос.
— Доволен?
— Да,— повторил Стась тише, еле слыша себя.
Очнулся он, только очутившись на дворе, на туманном, холодном воздухе, когда, дождавшись своей очереди у насоса, стал обливаться холодной водой.
Белый, ослепительный свет прожекторов как всегда придавал лагерю сходство с огромной киностудией, где среди необычных, словно из кошмарного сна перенесенных декораций слоняются толпы статистов, готовящихся к какой-то массовой сцене страдания или бунта. Посреди плаца стояло вчерашнее возвышение. Одинокое среди пустынного пространства, среди рядов кирпичных блоков, оно выглядело маленьким и невзрачным.
Отходя от насоса, Стась наткнулся на учителя, который стоял в стороне, скорчившись в куцей форме, дрожа от холода и от кашля. Он собирался обогнуть его, когда тот сделал рукой неуверенное движение. Стась остановился. Видно было, что учитель хочет что-то сказать, но кашель не дает вымолвить слова. Длилось это довольно долго. Тем временем большинство заключенных успели уже умыться, и возле кухни начала собираться толпа. Раздавали завтрак. Наконец учитель стих и поднял смертельно усталые глаза больного человека.
— Это из-за меня...— прошептал он. И схватил Стася за руку.
— Прошу меня простить...
И вновь начался кашель. И тут же по тонкой ткани его штанов потекло, и между ногами образовалась лужа.
— Да,— буркнул Стась, поглядывая в сторону кухни,— да уж что тут, какое тут прощение, уж как есть, так есть.
— Нет, нет,— слабо запротестовал учитель,— именно здесь и надо просить прощения.
Около кухни темнела толпа. Стась быстро повернулся к учителю и сказал с нажимом в голосе, которого никак не хотел:
— Может быть, но не надо об этом говорить, это или есть, или этого нет.
Учитель наклонил голову, глядя в землю. Со штанов его скатывались последние капли. Потом опять поднял глаза, неожиданно изменившиеся, проясненные острой жаждой жизни.
— Меня скоро выпустят,— прошептал он бодро,— придет освобождение, наверняка, я чувствую это...
И впрямь похоже было, что учителю выпадет этот невероятный выигрыш. Пока что ему повезло в другом. Когда после проверки стали формировать рабочие команды, учителя неожиданно освободили из числа тянущих каток и назначили на работу куда более легкую — разбирать несколько домишек на окраине городка. Дома эти портили коменданту лагеря чудесный вид из окна его квартиры, так что несколько дней назад они были очищены от жителей и назначены на слом. Работа была в самом разгаре и считалась в лагере вполне приличной, поскольку проходила под частичным прикрытием крыш и стен, а несущий службу капо был из наименее беспощадных и жестоких.
Ну и что? Как потом оказалось, освобождение Сли-винского не заставило себя ждать. Но вечером учителя хватились на поверке. Пока блоки выстраивались десятками, первым заметил его отсутствие старший Павловский. Минувший день, хотя и был поспокойнее предыдущих, не вернул ему утраченного равновесия. С трясущимися руками и блуждающими глазами он стал нервно расспрашивать о Сливинском. Никто ничего не знал. Зная недомогание учитедя, старший побежал в отхожее место. Там толпилось множество народа, проклятиями и окриками подгоняя тех, кто справлял нужду. Учителя среди них не было.
— Поверка!— крикнул Павловский.
И со страхом, захолодевшим в животе, полетел искать капо, надзиравшего при разборке домов. Нашел его на плацу подле пятого блока. Капо, коренастый, добродушный, брюхатый немец, побледнел, когда узнал, что одного из его работников недостает.
— Все вернулись!— крикнул он пронзительно.— Всех пересчитал.
Взгляд старшего устремился в глубину плаца, где толпились эсэсовцы. Высокой фигурой выделялся среди них Ганс Крейцман.
— Как выглядела эта скотина?— спросил капо.
Но Павловский неожиданно забыл внешний облик учителя. В мозгу его стало пусто, и в этой пустоте клубился один страх. Разъяренный немец, видя поглупевшее лицо старшего, ударил его по скуле.
Тем временем среди эсэсовцев началось движение. Некоторые уже направились к строю. Павловский моментально повернулся к блоку. Хотя он все еще не мог вспомнить внешности учителя, пробежав взглядом по рядам, он сразу понял, что его там нет. Заключенные также заметили отсутствие одного из своих, и по десяткам пробежала безмолвная тревога. Но Надольный еще ничего не знал. Зато тут же заметил старшего, поспешно устремившегося к своему месту в шеренге.
— НаШ— крикнул он.
В несколько прыжков он подлетел к нему и, схватив за куртку, принялся трясти и бить по голове резиновой дубинкой. С левого крыла, где стоял первый блок, доносились команды. Поверка началась.
Когда Павловский сумел выдавить из себя кошмарный рапорт, лицо унтер-капо потемнело. Он отпустил старшего и, пинком втолкнув его в строй, повернулся к Шредеру. Освобожденный Павловский быстро проскользнул на свое место. Никто на него не взглянул. Семьсот заключенных третьего блока стояли навытяжку. Воцарилась мертвая и тяжелая тишина, напоминавшая ту, что была вчера во время экзекуции. Приближающиеся крики эсэсовцев делали это молчание еще напряженнее. Вокруг темнела ночь. Ее высокий и нависающий вал сгущался, а из глубины его вырывался резкий ветер.
Шредер стоял уже на своем месте на левом крыле десятки. За ним Надольный. Крепкое, изрытое морщинами лицо ганноверского механика не выражало ничего, кроме службистского напряжения и ожидания. Зато грубоватая красота унтер-капо темнела пасмурнее обычного.
Тем временем у первого блока завязалась какая-то серьезная история, потому что толпа эсэсовцев вдруг ворвалась в глубь рядов, и тут же послышались гортанные вопли и звуки ударов. Многие из третьего блока украдкой обменивались взглядами. В толпе, хотя и связанной общим ожиданием и угрозой для собственной судьбы, каждый из семисот чувствовал себя беспомощно одиноким. Унижение и жестокость, надвигающиеся медленно, но неотвратимо, самим приближением сокрушали братство своих жертв. И если в эту минуту, осененную тенью смерти, в этом свете и в этой тишине, разрываемой хриплыми криками, что-то еще связывало людей, то лишь тела, худые и полуголые, отданные во власть страха.
Стась Карбовский стоял в первой шеренге. Весь день он чувствовал себя скверно. Шум в голове, приглушенный утренним умыванием, во время работы стал донимать заново, а около полудня из глубины этого мерного гудения прорезалась где-то в глубине уха тонкая, как укол иглы, боль. К вечеру шум сгустился, а боль как-то набухла. Но Стась не придавал этому значения. Только порой, когда боль нарастала, его охватывал страх, что терпение может оказаться беспредельным. И уж тут он боялся не боли, а неизвестности, таящейся за последним напряжением. Но и эта тревога охватывала его ненадолго, охватывала и тут же стихала.
После вчерашней смерти Вацека Завадского, с той минуты, когда тот прошел всего в двух шагах от шеренги, выбивая на барабанчике ужасающий по своей ребячливости ритм, а потом, стоя на возвышении, блуждал невидящим взглядом по толпе, Стась чувствовал себя так, словно перестал принадлежать себе. Что-то в нем перевернулось и переломилось. И лишь инстинктивно и очень смутно он отдавал порою себе отчет, что какая-то неведомая сила начинает отрывать его от жизни и медленно утягивает за собой в мертвый мрак.
Он стоял, как и все, вытянувшись, упершись босыми ногами в острый гравий плаца, и монотонный шум, который заполнял его голову, казалось, лишал реальности всю эту ночь, сгущающуюся вокруг, ослепляющие огни, хриплые ненавистные крики и толпу, безмолвную и напряженную. Он чувствовал лихорадку, но с нею было как-то хорошо. Ветер, налетавший холодным, сырым порывом, охлаждал его разгоряченное лицо.
Рядом стояли люди, которые с некоторого времени постоянно занимали тут свое место. Слева актер Трояновский, грузноватый, коренастый человек лет за пятьдесят, доставленный в лагерь несколько недель назад вместе с другими актерами из театра. Он стоял неподвижно, опустив слегка набрякшие веки, отчего они казались очень большими и тяжелыми, а все лицо, грубо вы-
тесанное и сероватое, приобретало выражение сосредоточенного трагизма. Карбовский помнил Трояновскогв еще по роли Ричарда III, сыгранной им несколько лет назад. Особенно засела у него в памяти та ночная сцена, когда короля мучают угрызения совести. Свет прожектора выхватывал из темноты то же самое сведенное трагическим страданием лицо, находящееся рядом, а губы, крепко стиснутые сейчас, произносили проникновенным шепотом:
...Никто меня не любит. Никто, когда умру, не пожалеет. Как им жалеть, когда в самом себе К себе я жалости не нахожу?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я