blanco zia 45s 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Все забыл: забыл, о чем мы говорили, забыл ее лицо, глаза, волосы... Но до сих пор помню ее руки, не по-девичьи твердые, крепкие и сильные, помню налитые и в то же время нужные.
И еще помню свои ощущения. Их дольше всего хранит моя память.
Иду по парку, и острый запах свежескошенной травы вдруг возвращает меня в детство.
Бабушка подняла меня с постели, сунула в руки узелок с завтраком для деда. Он косит за речкой, и я, ежась от утренней прохлады, бегу по мокрой холодной траве. Это было так давно, что я уже забыл тот случай и, наверно, никогда бы о нем не вспомнил, если бы не дурманящий запах свежескошенной травы. Ко мне приходит, казалось, навсегда забытое.
Мы и просидели-то с Люсей, может, час, а может, полтора. Я держал ее руку, а когда захлопали в доме двери и начали выходить шофер, Егорыч и хозяин, я рванулся к Люсе, неловко поцеловал ее куда-то возле уха, она тоже на мгновение прижалась ко мне и выскочила из кабины.
Выскочила и растаяла в синеватой дымке нарождающегося утра...
Потом, когда мы поехали, я долго ощущал благодарное чувство встречи с девушкой родниковой чистоты, от соприкосновения с которой сам становишься и чище и значительнее. Хотелось все время благодарить ее не словами, а тем все понимающим взглядом, каким посмотрели друг па друга, когда в доме распахнулась дверь и мы поняли, что расстаемся; хотелось сказать спасибо за то, что она удержала меня на той черте в кабине-рубке грузовика и наша близость не исчерпалась, а осталась в нас, и вот теперь разлилась в сладостное чувство ожидания новой встречи, которая будет неведомо когда, но будет обязательно...
Этими чувствами я жил все утро. Мы приехали в колхоз, постояли у правления, потом двинулись в поле, начали метать сено из стожков в кузов «Гитлера». Вся работа будто шла в прорву, как-то мимо меня. Сначала я со стога кидал навильником вниз, в кузов, потом подавал сено вверх, слышал голоса Егорыча, шофера, что-то им отвечал, но все это происходило с кем-то другим, а я плавал в той синеватой дымке утра и улыбался славной девушке.
А неугомонный Егорыч все кричал и кричал нам сверху:
— Киньте, ребятки, вот тот пластик сенца. Киньте!
Рядом со мною, засыпанный трухою сена, сердито взмахивал вилами шофер.
Как и меня, его заливал пот, а Егорыч не давал нам и вздохнуть:
— Еще, ребятки, еще подайте... Ну ..
И я как угорелый подавал и подавал сено Егорычу, а сам все прощался там, в кабине «Гитлера», с милой девушкой Люсей и никак не мог с нею проститься.
Наконец после сильной перепалки Егорыча с шофером мы подали ему гнет — огромное бревно и веревки. Шатаясь, как пьяный, я отошел от грузовика и был поражен его размерами. Как же эта махина сдвинется € места?
Потом завтракали, заправляли «Гитлера» горючим, доливали в радиатор воду, готовились в обратную дорогу, а я все еще не мог прийти в себя. Громадный грузовик, похожий на самодвижущийся стог, стал медленно выбираться на дорогу...
Большой, сильный и счастливый, я лежал на вершине стога-перины и думал о самой прекрасной девушке. Что она делает сейчас? Встречу ли я ее когда-нибудь? С этими мыслями я, видно, и задремал.
Проснулся от истошного крика Егорыча. Он стоял метрах в десяти от машины сбоку дороги и вопил:
— Го-о-р-рим! Батюшки, го-о-р-р-и-им!
Я перевел взгляд с Егорыча на сено и увидел, как языки пламени охватывают мой стог-перину. А Егорыч уже кричал мне:
— Прыгай, шалопут! Прыгай!
По^а я сообразил, что к чему, огонь уже плясал вокруг. Оставался один путь — через верх кабины, где еще был просвет. Туда я и нырнул вниз головой, как в воду. Больно ударился грудью и подбородком о крышу кабины, скатился на капот и тут же, осыпаемый искрами и жаром яростно горевшего сена, свалился на землю.
«Гитлер» рванулся через канаву в поле и разрастающимся огненным шаром покатился прочь.
Через минуту из этого шара выскочила темная фигура водителя и мячом запрыгала по пыльной пересохшей траве. Огненный стог прокатился еще метров тридцать и вдруг, обновленно вспыхнув, стал разваливаться на полыхающие островки. Тут же мы услышали взрыв бензобака. Теперь огненный смерч, высоко взметнувшийся в небо, как гигантское рваное полотнище, с грохотом трепетал на ветру. От него отрывались красные куски, они мгновенно рассыпались, засевали огнем степь.
Я не мог раскрыть рта и только ошалело смотрел.
Егорыч и водитель отчаянно метались по степи и, стащив с себя рубахи, сбивали пламя, а я не мог сдвинуться с места
,..Старый немецкий грузовик горел долго. На дороге останавливались автомашины, и люди с лопатами и фуфайками в руках бежали тушить степь. Благо, вокруг почти не было травы, и удавалось сдерживать проворные змейки огня. Они с треском, но уже обессиленно порхали по пересохшему редкому бурьяну и ломкой полыни. Лишь иногда пламя перескакивало на белесые кулиги ковыля, и тогда огонь, казалось, вновь набирал силу. Но кулиги, ослепительно вспыхнув, тут же гасли.
Степь уже не горела, унялся огонь и над «Гитлером», но от него разило таким жаром, что нельзя было подойти.
Перепачканные в саже, мы молча смотрели, как догорает вонючая резина скатов. С раскаленного остова машины, взметая снопы искр, время от времени на черную землю падали янтарные куски сгоревшего седа. И только Егорыч суетливо бегал вокруг и причитал:
— Батюшки, да что же это... что ж будет теперь, что же будет? Ведь тюрьма. Ей-пра, тюрьма...
Водитель сгоревшей машины подавленно опустил голову и отвернулся. Прибежавшие с дороги к нам на помощь люди стали расходиться, незлобно ругая человеческую жадность и беспечность. Для всех было ясно: пожар произошел от искр из выхлопной трубы.
— Обычное дело,— сказал один из шоферов,— машина старая, а тут еще нагрузили выше ноздрей... Эх-хе...
Я ощутил такую усталость, что сел на землю и долго не мог подняться. «Гитлер» догорал, а вместе с ним догорало и во мне что-то. Я знал, что отпуск Егорыча, мои каникулы, наша «куча денег» развеялись дымом. Знал, что впереди тяжелая голодная зима, но не это пугало меня сейчас (зима будет потом, еще не скоро)...
Меня охватили тревога и страх. Боже, что же делать? Сгорело все: и та благостная ночь, и то синее утро, которым я жил весь сегодняшний день, исчезла милая девушка Люся. Остался черный пепел.
Мне так и думалось все эти годы. Казалось, что образ той девушки действительно сгорел в моей памяти бесследно там, в степи. Пожар помнил долго. Несколько раз рассказывал о нем, а потом и его забыл. Но о встрече с Люсей не вспоминал никогда.
А вот теперь она вдруг вспомнилась, неожиданно выплыла из каких-то скрытых тайников и воскресила и саму поездку, и пожар, и мои зыбкие юношеские чувства. Явилось сразу все, будто из вчера, и только образ девушки проступает затуманенно, словно через легкую дымку. Я и до сих пор не знаю, что это было. Иногда мне кажется, она и впрямь явилась мне во сне, но во сне необычном, почти волшебном, какие бывают только в детстве.
На этом надо бы и кончить, и тогда рассказ не был бы печальным. Но здесь обрывается только верхний, романтический слой этой истории, а ее глубинный, связанный с Егорычем и нашей тяжелой послевоенной жизнью, имел свое продолжение.
Зима сорок седьмого — сорок восьмого была жестоко голодной. Еще голоднее, чем военные зимы. Нас спасла мороженая картошка, которую в вагонах привезли из Казани и других городов Верхнего Поволжья на заводы и раздавали рабочим. Отец получил три мешка, и мы ее по крохам добавляли к пайку. Каждое утро мать вносила в солдатском котелке отца звенящие картошины и высыпала их в холодную воду. Пока мы умывались, собираясь на работу, в институт и школу, клубни оттаивали, и мама тут же терла их с кожурой на терке, добавляла горсть муки или отрубей и пекла оладьи. Из мороженой картошки они выходили сладкие, и мы ели их, запивая ячменным кофе. А хлеб, полученный по карточкам, оставался на обед и ужин.
В семье Егорыча было голоднее, чем в нашей, к тому же он в ту зиму заболел.
Сначала у Егорыча из ноги выходили осколки, и его положили в госпиталь инвалидов войны. Но осколки вышли, а Егорыча не выписывали.
Я навещал его, и каждый раз меня пугал его вид. Будто в Егорыче образовалась невидимая губительная течь и через нее неудержимо уходит жизнь.
— Тает, как свеча,— тихо плакала в коридоре госпиталя его жена.— Ведь от него половина осталась.,,
Меня он встречал вымученной улыбкой.
— Ну как, студент? Как книжки-тетрадки... Грызешь...
— Грызу...— И мое горло сжимали спазмы.
Егорыч смотрел на меня и, видя, что я могу заплакать, сердито прикрикивал:
— Ты брось. Слышишь, брось! Мы ведь с тобою, Андрюха, опять летом поедем за сеном. И заработаем кучу денег...
Я кивал, а он, сделав усилие, точно после бега, говорил:
— А как же. Обязательно. Ведь кто нас подвел? «Гитлер»! Он, нечистая сила. Он... Ей-пра...
Койка Егорыча стояла у окна, и он всякий раз перед моим уходом долго смотрел на голые деревья.
Я стоял и ждал.
— Вот как они станут оживать, и у меня все на поправку пойдет. Мне только до первых почек дотянуть... Ты не сомневайся. Скрипучее дерево долго живет...
А я знал, что Егорыч не жилец. Заострившийся восковой нос, впалые серые щеки и тусклый, неживой свет в глазах не могли меня обмануть. За войну я слишком много видел таких людей. Они уже не поднимались.
Однако Егорыч не такой, как все. Он мужик железный и, наверное, на одном своем упрямстве дожил не только до распустившихся почек, но и до первой зеленой травы и листьев на деревьях. У него уже все пошло на поправку: и голос окреп, и в руке, которую он подавал, почувствовалась сила, и глаза зажглись, но вдруг весенней ночью внезапно остановилось сердце.
«...Отказал мотор»,— сказал бы сам Егорыч.
Больно ударила меня эта смерть. Она пришла оттуда, с войны, где все было болью и несправедливостью. 9 мая мы верили, что похоронили ее. Я вспомнил, как Егорыч ошалело выкрикивал: «Все, сдохла! Шабаш!» и все думали тогда, что это последние наши слезы и последняя боль. А вышло не так.
Хоронила Егорыча вся улица. Люди шли на кладбище и негромко говорили, что покойник подорвал свое здоровье непосильной работой.
— Сколько он переворочал этого железа! Страх...
— Работал как каторжный. Ни дня ни ночи...
Я слушал их, а сам думал: «Нет, Егорыч надорвался не на работе. Работа его держала на этом свете. Надорвался он там, на войне...»
И оттуда, из страшной сталинградской осени сорок второго, пахнуло такой леДяйой стужей, что сдавило сердце и все во мне зацепенело: «Как же мы хотели забыть ее, как бежали от нее, а война догнала... И первого! Егорыча... Когда же ты нас отпустишь? Сколько будешь! мучить?..»
Шел в печальной толпе. Рядом всхлипывали. А мои слезы будто заклинило.
«Егорыч, Егорыч... Почему ты?..»
Я тогда еще не знал, что Егорыч открывает длинную череду моих родных, друзей и знакомых, которых до сих пор уносит война...
1977

ЕСЛИ СИЛЬНО ЗАХОТЕТЬ1
1
Еще не ушли последние дни ноября, а солнечный Хельсинки начал встречать рождество. Низкое, чуть поднявшееся над морем и рваной кромкой зданий зимнее солнце слепит глаза, весело отражается в нарядных новогодних витринах магазинов, играет на озабоченных лицах хельсинкцев. Они по-деловому сосредоточены, подтянуты и, бросая короткие, оценивающие взгляды на яркие, расцвеченные новогодним «серебром» и «золотом» товары, вываливающиеся из окон и дверей магазинов, прикидывают, как им выгоднее потратить марки на рождественские подарки
В Хельсинки поражает многое. Пугали слякотной ленинградской погодой, снегом с дождем, а светит солнце и здесь настоящая среднерусская зима. Улицы заснежены, мороз за десять градусов, да еще с ветерком, а люди в легких и осенних полупальто, и все, за исключением глубоких стариков, с непокрытой головой. Особо удивляют дети. Они снуют по улицам нараспашку, без шарфов и головных уборов. Город запружен многоцветными куртками, исхлестанными вдоль и поперек молниями, кажется, вся Финляндия от мала до велика облачилась в эти удобные для бега одежды и устремилась к финишу «80-е ГОДЫ», за которым уже рукой подать до третьего тысячелетия нашей эры.
Глядя на загадочных хельсинкцев, я устыдился своего тяжелого демисезонного пальто и тоже обрядился в невесомую куртку, купленную в самом популярном здесь универмаге «Стокман». В ней было холодно, но я верил, что не простужусь, надеясь на закон: попадая в непривычную среду, ты должен принять ее, и тебе гарантирована безопасность.
Последнее время я, как засидевшийся второгодник, открывал для себя всем известное. Только недавно я доказал существование закона одновременного созревания идей: Ломоносов — Лавуазье, Маркони — Попов, Больц — Мариот...
А сейчас я был накануне еще более важного открытия, и меня охватывало предчувствие, что оно должно произойти в этом незнакомом мне городе. Дело в том, что в последние дни я читал удивительную книгу всемирно известного врача и биолога, директора Международного института стресса Ганса Селье «Стресс без стресса». Даже не читал, а смаковал, как смакуют хорошее вино, отпивая по глотку и стараясь дольше задержать в себе благоуханный аромат и чудный вкус напитка. Проглотив короткую, всего в несколько страниц главку, я прислушивался к себе и с удивлением обнаруживал, что все, о чем пишет Ганс Селье, мне давно известно. Все, что экспериментально доказал ученый в лабораториях и клиниках своего института, я испытал на себе и не мог отделаться от ощущения, будто Селье рассказывает про меня, а сам я вновь оказался на знакомой дороге, по которой не раз проходил, но тогда на ней не было ни указательных знаков, ни надписей с названиями населенных пунктов и перекрестков, а теперь все это есть и я знаю, куда иду.
2
Теперь, видимо, пришло время сказать, зачем я приехал в Финляндию. Советские и финские писатели решили создать книгу «Москва — Хельсинки». Вслед за своими коллегами я прибыл сюда, чтобы написать рассказ. Условия самые демократичные: сам выбирай себе тему. Однако название книги настраивало на поиски связей между нашими столицами, и я, не мудрствуя, отправился по маршруту, которым ездят все наши туристы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я