Упаковали на совесть, цена порадовала 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Пирог! Йоркширская запеканка с литературной подливкой! У него место вселенной заступает синтаксис! Чем более закручена фраза, тем более тонким психологом он себя мнит… и он хотел, чтобы я его стряпню взял в «Круглый год»! Мы уже были в саду, а Диккенс все не выпускал мою руку. Судя по крепости его хватки и яростному выражению лица, можно было подумать, что он только что схватил меня за руку в момент кражи фамильных драгоценностей. Мы остановились в нескольких шагах от жаровни, перед которой стоял Уэллер. Слуга был без шляпы и с закатанными рукавами; большими вилами он бросал в огонь громадные кипы бумаг, переполнявших стоявшую рядом тележку: тут были старые журналы, черновики, фотографии, пачки писем, перевязанные лентами или бечевкой, и даже несколько книг, среди которых я, кажется, узнал один опус «старого трубадура». Уэллер, не прерывая работы, бросал на меня косвенные взгляды, а в окне гостиной маячила Джорджина Хогарт, наблюдая за происходящим с видом неодобрения. Время от времени какой-нибудь листок взлетал, подхваченный потоком горячего воздуха, и, избежав сожжения, медленно кружился, опускаясь на землю. Но Диккенс тут же яростно подталкивал его ногой к огню, в который вывалил под конец и содержимое корзины. На лице его последовательно отразились гнев, скорбь, сожаление, горечь и затем печаль. Наконец он выпустил мою руку и, по сути, в первый раз взглянул на меня. – Итак, месье, – сказал он по-французски, – вы племянник мадам Санд. – Не племянник, – возразил я, краснея, – крестник… – А, крестник! Вот почему вы на нее нимало не похожи. Диккенсу было лишь пятьдесят восемь лет, но на вид ему можно было дать много больше. Сравнительно с последними фотографиями, опубликованными в прессе, лицо его будто сделалось тверже, словно он был занят превращением себя в собственную статую. Кожа щек напоминала старую замшу. Череп его тщились прикрыть седоватые пряди тонких волос, которые ветер беспрестанно топорщил в смешной хохолок. Его длинная, пушистая, мелко вьющаяся бородка придавала ему какой-то неопределенно-библейский вид, усиливая также впечатление отпадающей челюсти («когда отпадает челюсть, – говорила моя бабушка, – скоро отпадет и все остальное»), в то время как усы его, весьма изящного вида, не столько скрывали, сколько обличали линию губ. Его маленькие проницательные глаза иногда почти пугающе суживались. От всего его облика веяло странной смесью энергии и отверделости, живости и сосредоточенности. Как ни старался он держаться прямо и подтянуто, изображая викторианского патриарха, что-то в нем было восторженное и беспорядочное, и его маленькая фигурка казалась принадлежащей одновременно ребенку и бесенку. Несколько неуклюжим жестом он похлопал меня по плечу. – Позвольте сказать вам кое-что, месье Борель. В одном пункте Генри Джеймс прав: я поверхностен… существенно поверхностен. Я не умею скрыть чувства… и не могу откладывать на потом то, что должно быть сделано. Эти бумаги должны были исчезнуть… жгите, Сэм, жгите! Будьте беспощадны… Итак, я к вашим услугам. Его речь резюмировала всю его личность: негромкий, мелодичный, чистый голос; сквозь аристократический английский проглядывает могучий кентский акцент и живость лондонских предместий. Куртуазный речитатив хорошо воспитанных людей, в потоке которого вдруг проскальзывают игривые вольности и даже некоторая грубость. – Когда я был ребенком, я судил о людях, полагаясь на первое впечатление… и редко ошибался. Потом мне объяснили, что не следует доверять внешности и что надо стремиться проникать под поверхность вещей, как говорит господин Джеймс. Но под поверхностью вещей ничего нет! Всякое человеческое существо целиком содержится в нахмуренных бровях, в улыбке, в жесте руки… И нигде нельзя спрятаться. Довольно одного слова, одного-единственного. Даже имени. Вот я произношу «Боб Феджин», и спустя почти пятьдесят лет Боб Феджин является предо мной. Я вновь вижу его худощавое лицо и глаза маленького зверька, слышу его протяжный насмешливый голос: «Идите за мной, молодой человек, – он был точно тех же двенадцати лет, что и я. – Вот тут ты и будешь работать!» И я вновь слышу запахи ваксы, клея, Темзы… Сегодня я вернулся к той доброй старой методе. Полвека мне понадобилось, чтобы понять, что юный Чарли был прав! Так что отбросим политесы и церемонии… Меня вы увидели таким, каков я есть, а вас… вас я уже знаю. – Каким образом? – Ваше письмо, месье Борель! Во всю жизнь мою я не получал подобного… Уэллер пошевелил вилами последние, наполовину сгоревшие связки. Прищурив глаза, он отер лоб и объявил: – Ну и жара! Уф! Скоро уж лето, как приговаривал снеговик, пока таял… Диккенс от души хлопнул меня по плечу и захохотал во все горло.
Джорджина Хогарт не столько ела, сколько отирала губы. Она относилась к пище, как к докучливым визитерам, которых приличия заставляют принимать, но отбытия которых ожидают с нетерпением – и взглядом, прикованным к часам. Что касается Диккенса, то он орудовал своей вилкой с деревенским энтузиазмом. Меню было пиквикское: просто, сытно и вкусно. Бараньи котлеты, тушеные овощи и пирог с вишнями; ко всему – охлажденная вода и немного пива. – Мы дойдем до самого Кулинга и вернемся по шоссе. Джорджина положила вилку и расстреляла меня взглядом, словно это я сказал. – До самого Кулинга, Чарльз! Но об этом и думать нечего! Ваша подагра! .– Моя подагра ведет себя превосходно! И я ощущаю себя легким, как эльф. Посмотрев, как горит вся эта старая макулатура, я помолодел на двадцать лет… моему внутреннему локомотиву требовался этот огонь радости! К тому же я должен поддержать честь Англии перед лицом месье Бореля… Французы же известные ходоки! После некоторых прений было решено, что Уэллер последует за нами на повозке – на случай несвоевременного явления приступа подагры. – Но она нам не нужна, Джорджина. Повторяю вам: я чувствую себя превосходно! С первых же сотен метров он учинил демонстрацию. Он был замечательно легок на ногу и, несмотря на малый рост, широко шагал. Его размеренный шаг, ритмизуемый размахами трости, создавал обманчивое впечатление неспешности, но очень скоро я уже был в поту и понял, что придется стиснуть зубы, чтобы не отстать. Какое-то время дорога вела нас через поля. Он смотрел прямо перед собой и, казалось, не обращал внимания на окружающий пейзаж. Однако позднее, ближе к вечеру, он помянул замеченное им в поле чучело, наряженное в корсаж от женского платья и мужские панталоны, – я его даже не увидел. Мы вошли в лес, не умеряя аллюра и не разменявшись ни единым словом. На вершине одного пригорка, чтобы отдышаться, я прибег к жалкой хитрости: у меня «развязался турок»… Разогнулся я слишком резко – голова пошла кругом, колени задрожали… опять это проклятое головокружение! Я закрыл глаза. И, вновь открыв их, был почти удивлен, увидев Диккенса. Он стоял, опираясь на свою трость, скрещивал и перекрещивал ноги и насмешливо поглядывал на меня. – Итак, вам, стало быть, нравится мой «Пиквик»… Ни один человек во Франции [даже Аврора] не позволил бы себе так выразиться. Но мне тут же пришло на ум, что я люблю книги Диккенса именно за их шероховатость и грубость. – Да. Для меня это лучшая ваша книга. Обычно писателям не слишком нравится, когда кто-то восторгается их ранними сочинениями. Самые злые критики часто начинают со скупой похвалы какому-нибудь роману, опубликованному автором сорок лет назад, который хвалят только для того, чтобы тем более раскритиковать последний опус, – в точности так, как сделал Джеймс в «Нэйшн». Но в тот самый миг, когда я уже готов был пожалеть о своей откровенности, Диккенс улыбнулся. – Вы весьма хорошо говорите о нем в вашем письме… лучше, чем многие лондонские критики… А вы знаете, что, когда я писал первую главу, у меня не было и малейшего представления о том, что будет во второй? – Я слыхал об этом. – Все было так легко тогда… В голове было полно всякой чепухи… Потянешь за одну ниточку – и разматывается клубок… Это было невероятное ощущение! Месяц за месяцем я тащил одновременно «Пиквика» и «Твиста», а всеми помыслами был уже с «Никльби»… Моя шляпа никогда не пустела, я беспрерывно вытаскивал из нее кроликов – стадами и разноцветные ленты – сотнями… Я был неистощим… неуязвим! Но времена переменились… Мы вновь двинулись в путь, уже с более разумной скоростью. Сперва я подумал, что он удерживает шаг, чтобы комфортнее беседовать, но потом заметил, что он слегка прихрамывает на левую ногу. Тем не менее, когда Уэллер нагнал нас с предложением своих услуг, Диккенс решительно отказался. – Тогда, хозяин, я думаю, Джойс не повредит слегка размять ноги; не будет от этого каких неудобств, как по-вашему?… Джойс, старый россинант с облезлым обвисшим крупом, смотрела на нас усталыми сонными глазами. Казалось, ей так же хочется «размять ноги», как нарезанной на куски и выложенной на блюдо семге – вновь подняться вверх по ручью. Диккенс с самым серьезным видом покивал головой. – Да, Сэм, ей это требуется. Вы знаете, где нас подождать. Уэллер звонко крикнул: «Н-но!» – но Джойс не двинулась с места. Остановка была для нее фатальна: ее копыта, казалось, приросли к земле. Возница поднялся на ноги и щелкнул бичом, словно стоял на колеснице. Долгими мгновениями абсолютной неподвижности Джойс еще раз указала на свое несогласие. Затем, без предупреждений, стронулась с места и даже затрусила под горку. Уэллер придерживал рукой шляпу, словно такая быстрота движения грозила ее сорвать. Диккенс с улыбкой смотрел им вслед. – Странная история приключилась со мной, месье Борель. Я не думал, что можно позволить себе быть Богом. Мы вышли из-под полога леса. Дорога вела к холму, на вершине которого поднимались несколько домов и маленькая приземистая церквушка, окруженная могилами. Солнце светило по-прежнему, но поднялся свежий ветер, несколько уменьшавший приятность прогулки. Диккенс вбивал свою трость глубоко в землю. В изгибах его фраз я услышал чуть пробивающийся дефект произношения – ту стыдную шепелявость, над которой так насмехались его хулители. – Один раз, один-единственный раз я чуть было не бросил роман. Это была «Лавка древностей»… Маленькая Нелл должна была умереть, а я не мог ее убить! В то время мне нравилось быть Богом, просто урок мне показался слишком тяжелым, слишком жестоким… но тогда не было еще этой завесы. Этой черной завесы, скрывающей финал «Друда»… Дойдя до сельца, Диккенс повернул налево, к церкви. Мы присели на низенькую каменную оградку. Место было странно живое – те, кому доводилось видеть английские кладбища, поймут меня. Зелень травы там, казалось, была ярче, чем вокруг; помет свидетельствовал о прохождении стад. Я вспомнил, как Дэвид Копперфилд смотрел из своего окна на овец, пасущихся вокруг могилы его отца. Я вспомнил и Пипа, пытавшегося по форме букв, выбитых на могильных камнях, представить, как могли выглядеть его отец, мать и пятеро братьев. У всякой могилы есть своя индивидуальность. Всякий столп наклоняется чуть влево или чуть вправо под своим, неповторимым углом к земле. И тень его охранительно простирается над могильным холмиком или слегка затрагивает другой столп – быть может, чтоб завязать отношения. В этом царстве не было ни улиц, ни перекрестков: мертвецы Кулинга презирали кадастр. Они ложились там, где им заблагорассудилось. В тени, отбрасываемой церковью, была свежевырытая могила. Так и виделся ее будущий насельник, проверяющий качество почвы – как щупают матрасы – и затем повертывающийся направо и налево, осведомляясь о соседстве. Джойс ждала своего повелителя у заведения, благонамеренно именовавшегося кулингским трактиром. В стороне стояла простая двухколесная повозка, обтянутая черным сукном. Сидевший прямо напротив веселый монах, высеченный в камне над церковной папертью, протягивал кружку. Казалось, он кричит трактирщику, как в песенке «Три солдата»: «Charge it again!» Запиши на мой счет! (англ.)

Его огромные голые пятки с гротескными большими пальцами покоились на дверном наличнике. – Я нарек его братом Эдвином задолго до того, как начал «Друда». В нем есть что-то бесстыдное… Это какой-то вызов… останки вашего аморального и любострастного католицизма в нашем суровом англиканском мире… Он мне слегка противен и тем не менее очень нравится. Разве не похоже, что он хочет к нам присоединиться? Он повернулся ко мне и зашептал: – «Ваши персонажи высечены в словах, как скульптура – в камне, но в камне живом, обладающем всеми свойствами плоти. Когда закрываешь книгу, они продолжают стоять рядом со своими прототипами, и если слишком часто переводить взгляд с тех на этих, в конце концов начинаешь сожалеть о том, что родился от мужчины и женщины, а не от резца и колотушки». Недурная формулировка; быть может, несколько громкие слова, но от этого она нравится мне не меньше… Диккенс усмехнулся моему изумлению, это были фразы из моего письма – слово в слово. Он на мгновение умолк, вздохнул и затем указал рукой на юг. – Посмотрите туда… За деревьями. – Гэдсхилл-плейс. – Когда мы жили в Четеме, отец часто приводил меня сюда. Он указывал мне на этот дом и говорил: «Чарльз, друг мой, коли будешь хорошо вести себя и трудиться изо всех сил твоих, когда-нибудь и ты сможешь жить в таком красивом доме, как этот». И не так давно я понял, что эта простая фраза направляла мою жизнь: между тем маленьким Чарли, которым я был тогда, и тем большим Диккенсом, которым стал сейчас, – указательный палец моего отца… инструмент куда более страшный, чем резец скульптора. Повеление, которому невозможно воспротивиться. И он прибавил, указав подбородком на свежевынутую землю: – Траектория человека… И тогда «брат Эдвин» встал. По крайней мере нам так показалось, когда открылись двери церкви и голые пятки исчезли, словно их пощекотали створками, и монах вскочил. Четверо мужчин вынесли дощатый гроб, затем появилась женщина в трауре и по бокам ее – двое маленьких детей, далее – старуха с угрюмым лицом и возница, в руках которого все еще был кнут.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я