https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Hansgrohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Он подумал: «Уж эти меня не подведут, уж это вернейшие люди, светлой души!» И с этой немного успокоившей его мыслью побрел назад.
XIII
В вечер бенефиса театр был набит до отказа. Так уж в последние годы повелось, что на русскую оперу стали ходить с охотой. Тем более, сегодняшний вечер заключал в себе нечто из ряда вон выходящее: молва о «Борисе Годунове» обошла весь Петербург. Поклонники новой музыки – молодежь, студенты, демократическая интеллигенция – ждали возможности узнать наконец, что же это за опера. Хулители «могучей кучки» тоже ждали этого случая: в полном составе они явились в Мариинский театр. Язвительные, придирчивые, недоброжелательные, жаждущие нанести удар по противнику, они критически посматривали по сторонам, недовольные тем, что публика слишком оживлена, что в театре царит нездоровое возбуждение, что из такой заведомо плохой оперы крикуны пытаются сделать событие исключительное.
Сцены из вагнеровского «Лоэнгрина» и веберовского «Фрейшюца» прошли, как им и положено было, хорошо. Бенефицианта и всех участников вызывали, занавес поднимался и падал. Главное было впереди, и все сознавали, что из-за него-то и затеян весь вечер. С каждой картиной нетерпение возрастало.
Когда дошла очередь до «Бориса Годунова», атмосфера в театре была уже накалена.
Начали со сцены в корчме. Все было необычно: фигуры беглых монахов Варлаама и Мисаила, послушника-беглеца, обстановка корчмы и сама хозяйка, разбитная, бывалая женщина. Каждая фраза была напоена простой, характерной и до предела народной интонацией. Одних это привело в восторг, других заставило вспомнить все, что говорилось о бедности русской песенной интонации.
Автор вывел на сцену новый мир, с его переживаниями, со всеми оттенками поведения каждого человека. Новыми были и характерность, и юмор сцены, и портретная сила изображения. Баба-корчмарка, поющая «Сизого селезня», могучее «Как во городе…», однообразно-заунывное «Ехал ён» – все воспринималось как небывало смелое.
Сцена прошла при напряженном внимании театра. Успех был неслыханный. Артисты то и дело появлялись перед занавесом, но их появление не утоляло чувств возбужденного зала.
Мусоргский, сидевший в ложе, нервно тер руки и из глубины ложи смотрел в одну точку. Он был в тумане и на пылкие реплики друзей не отзывался. Волнение зала доходило до него словно издалека, и только об артистах, спасших «Бориса Годунова», он думал с особенной, вызывавшей слезы нежностью.
В польских сценах было меньше речитативов. Создавая атмосферу шляхетской жизни, автор пошел, казалось, по стопам Глинки: тут были и красивость и закругленность фраз, более привычные для слуха. Но и тут чуткий до душевных движений Мусоргский передал великое множество метко схваченных, точных по рисунку интонаций.
Платонова в роли Марины создала образ расчетливой, властной и по-своему обаятельной женщины. Монах Рангони умело использовал ее как орудие иезуитской политики. Когда послушник-беглец появился в роли претендента на трон, перед зрителями возник словно новый образ: не затравленный юноша, спасающийся от преследования, а человек, вкусивший от интриг и власти. Скрывать свои чувства Самозванец еще не научился и в любви объяснялся слишком пылко; но достаточно было одной резкой, обидной фразы Марины, чтобы в нем вспыхнули честолюбие и гордость человека, рвущегося к власти.
За перипетиями действия театр следил с неотрывным вниманием. Реализм музыки раскрывался во всей своей подкупающей полноте, и, когда обе сцены кончились, весь зал поднялся и аплодисменты прокатились сверху донизу.
Успех был беспримерный; перед ним, казалось, должны были отступить противники оперы. Фаминцын, Феофил Толстой, сидевшие в передних рядах, переглядывались, но молчали. Они даже не пытались иронизировать. Перед энтузиазмом публики они оробели.
Артисты выходили уже много раз. Не хватало на сцене автора. За ним прибежали в ложу и, упирающегося, провели за кулисы.
Он поклонился публике, исполнителям, дирижеру, а публика, в свою очередь, приветствовала его неистовыми рукоплесканиями.
После спектакля друзья привезли Мусоргского к Людмиле Ивановне. Несмотря на поздний час, она не ложилась, ожидая Мусорянина и всех, кто с ним был.
– Победа полнейшая! – закричал Стасов с порога. – Обнимите его, голубушка, и за нас, потому что мы от усердия способны его задушить.
– Как я сегодня счастлива, – сказала Людмила Ивановна, – если бы вы знали, Моденька!
Много было произнесено в тот вечер горячих, дружеских слов. Даже Кюи, отбросив свою снисходительность, говорил добрые слова. Казалось, все сознают, что русская музыка стала с этого дня богаче и ярче.
Долго еще друзья гуляли потом по озябшему, закоченевшему городу, не чувствуя холода. Дошли до дома Бородина, там остановились. Стасов даже снежки стал кидать в стоящих. Говорили шумно, несмотря на поздний час. Расходиться не хотелось, и все повернули к дому Кюи.
Чистое, в звездах, прозрачное небо казалось ужасно холодным. А они шумели, шутили, возились и даже городовому, подошедшему узнать, почему такой шум стоит, предложили принять участие в разговоре об опере.
Городовой строго сказал:
– Я при деле нахожусь, господа. Я за порядком наблюдаю, а тут у вас беспорядок.
Он отошел на два шага и, пока все не стали расходиться, ждал.
Наконец Мусоргский, герой сегодняшнего дня, остался один. Тут бы ему и порадоваться наедине с собой, снова пережить все перипетии спектакля, вспомнить, что говорилось. Но, по контрасту, вспомнилась история с портретом, заказанным неким Пороховщиковым для Славянского базара в Москве. Картина, порученная Репину, должна была изображать славянских композиторов, ныне здравствующих и покойных. В ней нашлось место для бездарного князя Львова – автора гимна, для сочинителя духовных песнопений Бортнянского, а для Мусоргского места не нашлось. Когда Стасов по этому поводу устроил шум, Пороховщиков нагло ответил, что он не намерен засорять такую картину разным мусором.
С каким-то мстительным удовлетворением вспомнил об этом Мусоргский после всего, что было сегодня в театре. Неужели и сегодня, после того как «Борис Годунов» встал наконец в ряд русских опер, кто-нибудь осмелится бросать автору такие оскорбления? Нет, господа, теперь не получится. «Борис» – только начало. Пусть укрепится на сцене, и тогда автор скажет следующее свое слово. Сколько вы ни старайтесь, как вы ни унижайте его, а победит все-таки он!
XIV
Победа казалась теперь несомненной. Кто же посмеет мешать «Борису», если публика в оценке его проявила такую горячность?
Но мнение репертуарного комитета не было отменено. Направник лишь для бенефиса Кондратьева пренебрег им да еще в концерте Русского музыкального общества поставил отрывки из новой оперы. Отменять выводы комитета полностью он не собирался.
«Бориса» больше не ставили. Сколько ни толковали в труппе, как ни жаждала спектаклей публика, администрация поступала так, как считала нужным.
Так прошел целый сезон. Так бы прошел и следующий, если бы певица Платонова, заключая с дирекцией новый контракт, не потребовала, чтобы в ее бенефис «Борис Годунов» был поставлен полностью.
Это смахивало на бунт артистки, вступившейся за права русского композитора. Платонова угрожала уходом, а терять ее было почти невозможно: еще в прошлом году из-за произвола дирекции несколько очень хороших певцов ушло из труппы.
Управлял императорскими театрами Гедеонов – не тот, на которого походили русалки в опере Даргомыжского, а сын его. Человек с такими же баками, как отец, но вялый, с характером менее твердым, зато и не столь грубый, он заниматься судьбой «Бориса Годунова» не собирался. Но, когда ему доложили, что Платонова не подписывает контракт, Гедеонов принужден был вмешаться.
За это время и в репертуарном комитете произошли изменения: председателем был назначен контрабасист Ферреро, менее самостоятельный, чем Направник, и более трусливый. Гедеонов решил его припугнуть.
Когда Ферреро вошел в кабинет, директор встретил его сурово и даже не пригласил сесть.
– Что же это такое? – с начальнической строгостью заговорил Гедеонов. – Я послал вам «Бориса Годунова» для нового рассмотрения, а вы и на этот раз позволили себе забраковать его!
Действительно, уже при новом председателе комитет снова отклонил «Бориса».
Оробев, Ферреро стал оправдываться:
– Ваше превосходительство, да она из рук вон плоха, эта опера! Мы думали уже, как с нею быть. Еще отдельные сцены туда-сюда, а целиком ставить нельзя – провалится, и выйдет скандал.
Равнодушный к судьбе «Бориса», Гедеонов был вовсе не равнодушен к тому, как принимают в театре его слова.
– Откуда у вас такая уверенность, господин Ферреро? – грозно спросил он. – Я, наоборот, слышу о ней одно лишь хорошее.
Ферреро сделал шаг к нему и, понизив голос, попробовал объяснить убедительнее:
– Извольте, ваше превосходительство, меня выслушать. Мы не отделяем автора от всей его группы разрушителей музыки. Их друг из того же кружка, Кюи, ругает нас при каждом случае. Теперь уже пущено в ход такое словечко, а Кюи пропечатал его: нас, изволите видеть, называют не репертуарным комитетом, а водевильным! Ведь это есть сущее поношение и подрыв престижа театра! Вот, прошу взглянуть… – Он полез в карман за газетой.
Гедеонов остановил его:
– Данное обстоятельство к делу не относится. Других соображений у вас нет?
– Да ведь опера никуда не годная!
– Ага, вы на своем прежнем мнении стоите? Прекрасно, я тогда просто с вами считаться не буду. Двоевластия у меня в театре не будет!
Он отошел от стола и повернулся спиной к контрабасисту, оставив его в растерянности и страхе. Тот тихонько удалился, не осмелившись беспокоить его превосходительство вопросами.
Гедеонов, погорячившись, невольно заявил себя чуть ли не сторонником сомнительной оперы. Это тоже не входило в его планы, и на следующий день он решил сделать внушение зачинщице дела – Платоновой.
– Неужто, сударыня, я должен по вашей милости лишиться службы? – начал он, вызвав ее к себе. – Что это за условия? Что вы нашли особого в этом «Борисе»? О господах из «могучей кучки» толкуют, будто они новаторы, а я их новшествам не сочувствую, позвольте вам заявить.
– Как же не сочувствуете, – возразила она находчиво, – когда вы им заказали балет «Младу»?
На лице Гедеонова появилась гримаса. Действительно, возомнив себя способным к сочинению либретто, он задумал нечто эффектное: чтобы целая группа композиторов положила на музыку его сочинение. Другой такой группы, кроме «могучей кучки», не было, и Гедеонов обратился к ней. Но обсуждать это с Платоновой он не собирался.
– Балет, сударыня, это одно, – заметил он назидательно, – а опера с историческим содержанием – другое. Притом среди группы, о которой идет речь, Мусоргский самый крайний и самый неугомонный. Зачем он вам?
– Тем более чести для вас, что, не сочувствуя автору лично, вы с такой энергией защищаете интересы русской музыки, – сказала она.
Гедеонов ворчливо что-то пробормотал. Протягивая милостиво руку певице, он вспомнил, однако, снова о хлопотах, которые она ему причинила.
– И зачем только вы, сударыня, в такие вопросы вникаете? Русская музыка! А кто вам сказал, что именно Мусоргский ее представляет? Вздор какой! Вам бы с вашими данными петь и петь – так нет! Да еще господа Петров и Леонова тоже из-за «Бориса» целый заговор учинили…
Но дело было сделано: согласие дано, и Гедеонову неудобно было отступать.
Стояла зима 1874 года. 2 января, как обычно, в день рождения Стасова собрались у него. Ему исполнилось пятьдесят лет. Друзья отпраздновали этот день скромно. Милий, все более отдалявшийся от кружка, не пришел. Кюи заглянул ненадолго и покинул общество. Те, кто остались, больше говорили не о хозяине-имениннике, а о том, кто должен был стать именинником вскоре, – о «Борисе» Мусоргского.
– Четыре года история тянется, только подумать! – сказал Стасов. – Но знаете что, Мусорянин? Вы не слабее стали, а крепче.
– До чего «Борис» теперь замечательный! – поддержал его Бородин. – Законченный, полный, – ну просто большой, другого слова не подберу.
– Да, он несравненный. Нет, господа, наша берет: «Псковитянка», «Борис», на очереди «Игорь», «Хованщина»… Ну, что скажут тогда враги наши?
Нет, будущее представлялось победным.
В театре тоже все были полны надежд. Первого представления «Бориса Годунова» ждала вся труппа.
Вскоре Мусоргский почувствовал, однако, на себе железную руку администрации. Направник потребовал от него сокращений; он, как опытный человек, заявил, что в таком виде опера не пойдет: действие растянуто, с такими длиннотами показывать ее публике невозможно.
Направник делал сокращения, выбрасывал большие куски. Мусоргский, страдая, принужден был уступать. Направник действовал с неумолимостью человека, знающего законы оперной сцены и требующего, чтобы любое произведение, какое бы оно ни было, отвечало этим законам. Он заявил, что сцена в келье никуда не годится, и настаивал, чтобы автор ее удалил.
– Помилосердствуйте, Эдуард Францевич, без нее последующее будет непонятно: она сцену в корчме связывает с польскими сценами.
– Надо было писать, господин Мусоргский, так, чтобы связь не была громоздкой и однотонной. Нет, – решительно вздернув кверху подбородок, заключил Направник, – она не может идти.
Мусоргский возражал, убеждал, в нем восставала авторская гордость, но сделать ничего нельзя было: даже теперь, накануне постановки, он находился в зависимости от чужих вкусов и мнений. Выбора не было: или соглашаться, или забрать «Бориса Годунова» и на долгие годы расстаться с мыслью увидеть его в театре.
Считалось, что симфонист он плохой: вокальная линия у него гибка и податлива, а оркестром он будто бы не овладел как следует. Даже Балакирев в пору дружбы, услышав его «Ночь на Лысой горе», разругал автора за нее и отверг.
Направник без конца указывал Мусоргскому на разные несообразности его оркестрового письма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43


А-П

П-Я