https://wodolei.ru/catalog/unitazy/axa-contea-0601101-pristavnoj-42840-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

 – Не ломайте себе головы понапрасну: хотя в тот день, как загадка будет разгадана, раджпутский Сфинкс не бросится в море, но, поверьте, и русскому Эдипу от этого ничего не прибавится. Все то, что вы когда-нибудь можете узнать, вы уже знаете. А остальное – предоставьте судьбе…
– Паром готов! Идите!.. – кричали нам с берега Мульджи и Бабу.
– Я кончил, – вздохнул У***, торопливо собирая папку и краски.
– Дайте посмотреть, – лезли к нему проснувшаяся Б*** и подошедший полковник.
Мы взглянули на свежий, еще мокрый рисунок и остолбенели; вместо озера с его синеющим в бархатистой дали вечернего тумана лесистым берегом, пред нами являлось прелестное изображение морского вида. Густые оазисы стройных пальм, разбросанные по изжелта-белому взморью, заслоняли приземистый, похожий на крепость туземный бенглоу, с каменными балконами и плоскою крышей. У дверей бенглоу – слон, а на гребне пенящейся белой волны – привязанная к берегу туземная лодка.
– Да где же вы взяли этот вид? – недоумевал полковник. – Для того, чтобы рисовать виды из головы, не стоило сидеть на солнце…
– Как из головы? – отозвался возившийся с папкой У***. – Разве озеро не похоже?
– Какое тут озеро! Видно, вы рисовали во сне.
В это время вокруг полковника столпились все наши спутники, и рисунок переходил из рук в руки. И вот Нараян, в свою очередь, ахнул и остановился в полном изумлении.
– Да это «Дайри-боль», поместье Такур-Саиба! – провозгласил он. – Я узнаю его. В прошлом году во время голода я жил там два месяца.
Я первая поняла в чем дело, но молчала. Уложив вещи, У*** подошел наконец, по своему обыкновению, вяло и не торопясь, как будто сердясь на глупость зрителей, не узнавших в море озера:
– Полноте шутить и выдумывать; пора ехать. Отдайте мне эскиз… – говорил он нам.
Но, получив его, он при первом взгляде страшно побледнел. Жаль было смотреть на его глупо-растерянную физиономию. Он поворачивал злополучный кусок бристоля во все стороны: вверх, вниз, на изнанку, и не мог придти в себя от изумления. Затем он бросился, как угорелый, к уложенной уже папке и, сорвав завязки, разметал в одну секунду сотню эскизов и бумаг, как бы ища чего-то… Не найдя желаемого, он снова принялся за рисунок, и вдруг, закрыл лицо руками, обессиленный и точно сраженный, опустился на песок.
Мы все молчали, изредка переглядываясь и даже забывая отвечать Такуру, стоявшему уже на пароме и звавшему нас ехать.
– Послушайте, У***, – ласково заговорил с ним добродушный полковник, словно обращаясь к больному ребенку. – Скажите, вы помните, что вы рисовали этот вид?..
Англичанин долго молчал; наконец произнес хриплым, дрожащим от волнения голосом:
– Да, помню все. Конечно, я его рисовал, но рисовал с натуры, рисовал то, что видел все время пред глазами своими. Вот это-то и есть самое ужасное! (У*** сохранил этот рисунок, но никогда не намекает на его происхождение).
– Но почему же такое «ужасное»? Просто временное влияние одной могучей воли над другою, менее мощною… Вы просто находились под «биологическим влиянием», как говорят д-р Карпентер и Крукс.
– Вот это именно и страшит меня. Теперь припоминаю все. Более часа я рисовал этот вид: я его увидал с первой минуты на противоположном берегу озера и, видя его, всё время не находил в этом ничего странного. Я вполне сознавал или скорее воображал, что рисую то, что все видят пред собою. Я совершенно утратил воспоминание о береге, как я его видел за минуту до того, и как я его снова вижу. Но как объяснить это? Великий Боже! Неужели эти проклятые индусы действительно обладают тайной такого могущества? Полковник, я сойду с ума, если бы мне пришлось верить всему этому!..
– Ни за что, – шепнул ему Нараян с блеском торжества в пылающих глазах, – вы теперь не в состоянии более отвергать великую древнюю науку йог-видьи моей родины!..
У*** не отвечал. Шатаясь, словно пьяный, он взошел на паром и, избегая взгляда Такура, сел спиной ко всем у края и погрузился в созерцание воды». [1, с. 193—203]
«Островок был маленький, весь поросший высокою травой, и имел издали вид плавающей среди голубого озера пирамидальной корзинки зелени. За исключением нескольких пучков широких, тенистых манго и смоковниц, на которых при нашем появлении страшно засуетилась целая колония обезьян, он был, по-видимому, необитаем. В этом девственном лесу густейшей травы нигде не было заметно и следа ноги человеческой. Читая слово «трава», и здесь не следует забывать, что я говорю об индийской траве, а не о европейском подстриженном под гребенку газоне и даже не о русской траве; трава, под которой мы стояли, как букашки под лопухом, высоко развевала свои перистые разноцветные вершины не только над нашими головами, но даже и над белыми пэггери Такура и Нараяна: первый из них стоял, по общеупотребительному английскому выражению «шесть с половиною футов в чулках», а второй был разве на вершок ниже. Эта трава показалась нам с парома тихо волнующимся морем черных, белых, желтых, голубых, преимущественно же розовых и зеленых цветов. Выйдя на берег, мы нашли, что то был большею частью обыкновенно растущий отдельными группами бамбук, перемешанный с гигантской травой сирки, потрясающею разноцветными перьями своих верхушек почти в уровень с манговыми и другими высокими деревьями.
Невозможно себе представить что-либо красивее и грациознее сирки и бамбука. Изолированные букеты бамбуковой травы, колоссальной, но все же не более, как травы, начинают при малейшем дуновении ветерка развевать в воздухе свои зеленые головы, словно разукрашенные страусовыми перьями. От времени до времени, при каждом порыве ветра, слышался легкий металлический шелест в тростнике; но в хлопотах устраивания ночевки мы не обратили на это особого внимания.
Пока наши кули и слуги возились, приготовляя нам ужин и палатку, да прочищали кругом дорогу, мы пошли познакомиться с обезьянами. Уморительнее мы еще ничего не встречали. Без преувеличения их было штук до 200. Собираясь на покой, макашки вели себя очень прилично: каждое семейство выбирало себе ветку и защищало ее от нападения других квартирантов на дереве, но защищало без сражения, довольствуясь лишь угрожающими гримасами. Мы переходили от одного дерева к другому осторожно и тихо, боясь их спугнуть. Но видно, что много лет, проведенных с факирами (которые очистили остров только в прошлом году), приучили обезьян к людям. То были священные обезьяны, как мы узнали, и они не проявляли ни малейшего страха при нашем приближении. Они допускали нас совсем близко и, приняв приветствие, а некоторые так и кусочек сахарного тростника, смотрели на нас с высоты своих древесных тронов спокойно, чопорно скрестив ручки и даже с некоторым важным презрением в умных карих глазках.
Но вот зашло солнце, и все мигом всположились на деревьях. Нас стали звать ужинать. Бабу, преобладающей страстью коего было (по понятиям ортодоксальных индусов) «покощунствовать», залез на дерево, откуда, перенимая все позы и жесты своих соседей, к благочестивому ужасу наших кули, отвечал на угрожающие гримасы обезьян еще безобразнейшими; затем он спрыгнул с ветки и заторопил нас «домой».
С последним, исчезнувшим за горизонтом золотым лучем вся окрестность будто разом подернулась светлофиолетовою прозрачною дымкой. С каждой минутой сгущались тропические сумерки: постепенно, но быстро утрачивали они свой мягкий, бархатистый колорит, делались все темнее и темнее. Словно невидимый живописец накладывал на окружающие нас леса и воды одну тень за другою, тихо, но непрерывно работая гигантской кистью своей по чудным декорациям на фоне нашего островка… Уже слабые фосфорические огоньки зажигались вокруг нас: блистая против черных древесных стволов и величественных бамбуков, они исчезали на ярко перламутровых серебристых просветах вечернего неба… Еще минуты две-три, и тысячи этих волшебных живых искр, предвестники царицы ночи, запылали, заиграли кругом, то вспыхивая, то потухая, сыплясь огненным дождем на деревья, кружась в воздухе над травой и над темным озером… А вот и сама ночь. Неслышно спустившись на землю, она вступает в свои верховные права. С ее приближением все засыпает, все успокаивается; под ее прохладным дыханием утихает вся деятельность дня. Как нежная мать, она убаюкивает природу, бережно окутывая ее своим легким черным покровом; а усыпив, стоит настороже над усталыми, дремлющими силами до первой зари…
Все спит в природе; не спит в этот торжественный вечерний час лишь человек. Не спали и мы. Сидя вокруг костра, мы разговаривали почти шепотом, словно боясь пробудить эту уснувшую природу. У*** и мисс Б*** давно улеглись, да их никто и не удерживал. А мы, то есть полковник, четыре индуса, да я, забившись под эту пятисаженную «травку», не могли решиться проспать такую чудную ночь. К тому же мы ожидали обещанного нам Такуром «концерта».
– Имейте терпение, – говорил нам Гулаб-Лалл-Синг, – перед восходом луны явятся наши музыканты.
Месяц всходил поздно, почти в десять часов ночи. Пред самым его появлением, когда уже воды озера стали бледнеть на другом берегу, а небосклон заметно светлел, постепенно переходя в серебристо-молочный цвет, вдруг засвежело и поднялся ветерок. Забурлили было уснувшие волны, заплескались и зашуршали они у подножия бамбуков и затрепетали кудрявые вершины великанов, зашептали, будто передавая друг другу приказания… Вдруг, среди общего молчания, мы услышали те же самые музыкальные звуки, какие подслушали, подъезжая к острову на пароме. Словно со всех сторон вокруг нас и даже над головами настраивались незримые духовые инструменты, звякали струны, пробовались флейты. Минуты через две, с новым порывом пробивающегося сквозь бамбук ветра, раздались по всму острову звуки как бы сотен Эоловых арф… И вот разом началась дикая, странная, неумолкаемая симфония!..
Она гудела по окружающим озеро лесам, наполняла воздух невыразимой мелодией, очаровывала даже наш избалованный европейский слух. Грустны, торжественны были ее протяжные ноты: они то плавно звучали похоронным маршем, то вдруг, перейдя в дрожащую дробь, заливались трелью соловья, гудели словно сказочные гусли-самогуды и, наконец, с протяжным вздохом замирали… Здесь они напоминали протяжный вой: заунывный, грустный, как осиротевшей волчицы, утратившей детенышей; там – они звенели, как турецкие колокольчики, звучали веселою быстрою тарантеллой; далее, раздавалась заунывная песнь будто человеческого голоса, неслись плавные звуки виолончели, заканчиваясь не то рыданием, не то глухим хохотом… А всему этому вторило из лесу со всех сторон насмешливое эхо, будто голос сотни аукающих леших, внезапно разбуженных в своих зеленых дубравах, откликающихся на призыв этого дикого музыкального шабаша!..
Полковник и я переглядывались, обезумев от удивления. «Что за прелесть!» «Что за чертовщина!» – раздались, наконец, в унисон наши два восклицания. Индусы посмеивались и молчали; Такур покуривал свой гэргэри так же безмятежно, как если бы он внезапно оглох. Но вот после минутного интервала и пока у нас невольно мелькал в голове вопрос: уж не волшебство ли опять какое? невидимый оркестр разыгрался, расходился пуще прежнего, и на минуту совершенно нас было оглушил. Полились звуки, понеслись словно неудержимою волной в воздухе и снова приковали наше внимание. Ничего и никогда не слыхали мы подобного этому непонятному для нас диву… Слышите? Будто буря на море, свист ветра в снастях, гул бешенных, опрокидывающих друг друга волн! Снежная в глухой степи метель и вьюга…
То как зверь она завоет,
То заплачет как дитя!
А вот загремели величественные ноты органа… Его могучие звуки то сливаются, то расходятся в пространстве, обрываются, перемешиваются, путаются, как фантастическая мелодия во время лихорадочного сна, музыкальное видение, вызванное завыванием и визгом ветра на дворе.
Но через несколько минут эти, вначале чарующие слух звуки начинают будто ножом резать мозг. И вот нам представляется, будто пальцы незримых артистов бряцают уже не по невидимым струнам, дуют не в заколдованные трубы, а скрипят по нашим собственным нервам, вытягивают жилы и затрудняют дыхание…
– Ради Бога перестаньте, Такур! довольно, довольно!.. – вопит полковник, затыкая обеими руками уши. – Гулаб-Синг… прикажите им перестать!..
При этих словах трое индусов покатываются со смеху и даже сфинксообразное лицо Такура озаряется веселой улыбкой…
– Честное слово, вы меня, кажется, не шутя принимаете если не за великого Парабраму, то, по крайней мере, за какого-то гения, за Марута, владыку ветра и стихии, – говорит он нам, весело смеясь.
– Да разве в моей власти остановить ветер или мгновенно вырвать с корнем весь этот бамбуковый лес?.. Просите чего-нибудь полегче!..
– Как остановить ветер? Какой бамбук?.. Разве мы это слышим не под психическим влиянием?..
– Вы скоро помешаетесь на психологии и электро-биологии, мой дорогой полковник. Никакой тут нет психологии, а просто естественный закон акустики… Каждый из окружающих вас бамбуков – а их ведь несколько тысяч на острове – скрывает в себе природный инструмент, на котором наш всемирный артист, ветер, прилетает пробовать свое искусство после солнечного заката, особенно в последнюю четверть луны.
– Гм! ветер? да… Но ведь он начинает переходить в ужасный шум… Очень неприятно… Как бы этому помочь? – осведомляется наш немного сконфуженный президент.
– Уж право не знаю… Ничего, через пять минут вы к нему привыкнете, отдыхая в те промежутки, когда ветер минутами затихает.
И вот мы узнаем, что таких природных оркестров много в Индии; что они хорошо известны браминам, которые называют этот тростник вина-деви (гитарой богов) и, спекулируя народным суеверием, выдают звуки за божественные оракулы. К этой особенности тростника (на этот род бамбука постоянно нападает маленький жучок, который пробуравливает в очень скором времени большие дыры в совершенно пустом стволе тростника, где и задерживается ветер) факиры идолопоклоннических сект прибавили и собственное искусство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я