https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/s-gigienicheskim-dushem/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Дайте нам билеты! – кричал режиссер. – Билеты до Софии!..
– Спят, – сказал сценарист.
– Безобразие! – возмутился режиссер. – Весь город спит. Гостиница спит, люди спят, вокзал – и тот спит. Как допускают такое!..
– Спящее царство, – сказал сценарист. – Спят царедворцы, спят собаки, даже мухи спят. Застыв в воздухе.
– Одна собака не спит. Она только что прошла мимо.
Сценарист последний раз постучал в окошечко и махнул рукой.
– Поедем без билетов. Это нас не остановит.
– Вперед, на поезд! – сказал режиссер.
– Они направились к четырем товарным вагонам, стоявшим у первой платформы. Переходя через пути, режиссер споткнулся и упал. Керосиновая лампа разбилась. Он обжегся, выругался и стал трясти от боли рукой. Сценарист помог ему подняться, стряхнул с его брюк пыль, и они пошли дальше. Подошли к вагонам и стали осматривать их.
– Если я не ошибаюсь, они товарные, – сказал режиссер. – Даже нормальных вагонов в этом городе нет. Только товарные!.. А что это такое у меня на руке?
Оказалось, что это кровь. При падении режиссер порезался. Сценарист достал носовой платок, перевязал ему руку, потом развязал и сказал:
– Сначала нужно продезинфицировать рану, чтобы не было заражения крови.
– Я не вижу поблизости дежурной аптеки, – сказал режиссер. – И вообще, очень сомневаюсь, есть ли вообще в этом городе аптека.
– Помочись на рану, – сказал сценарист. – Пока будем искать аптеку, опоздаем на поезд.
– Как это так – опоздаем на поезд! – возмутился режиссер. – Я буду стоять здесь до последней капли крови.
– В этом нет необходимости, ты только помочись на рану, чтобы продезинфицировать ее.
– Ты прав, – согласился режиссер.
Он отвернулся и стал дезинфицировать порез. Потом сценарист перевязал ему руку своим носовым платком и похлопал его по плечу.
Они сели на рельсы, поставили на землю лампы, положили рядом таблички и стали дожидаться поезда. Было темно. Пахло железом, дымом, шлаком, где-то за железной дорогой нестройно квакали лягушки. Сценарист и режиссер молчали, прислушиваясь к ночным звукам.
– Сидим на рельсах, как Анна Каренина, – вдруг сказал сценарист, – и ждем, когда придет поезд.
– Что ты хочешь этим сказать? – спросил режиссер.
– Я же сказал – сидим, как Анна Каренина.
– Я подумал, что это намек, – сказал режиссер.
– Какой намек? – не понял сценарист.
– Ладно, ладно, будем сидеть. Уже и кровь пролита, назад возврата нет.
– Назад возвращаться нам нельзя ни в коем случае… Знаешь, сколько раз мне хотелось взять шапку в охапку и… Но не мог решиться. Но на этот раз – железно.
Так сидели они на рельсах маленького вокзала и разговаривали. Ночь медленно отступала, повеяло утренней прохладой.
Рельсы загудели, послышались стук колес, паровозный гудок, подошел поезд.
Они сели в последний вагон, с трудом закрыли за собой дверь.
В предрассветном сизом тумане горела керосиновая лампа, забытая у железнодорожного пути. Дрожащий огонек все больше и больше удалялся, мигал и наконец совсем растаял во тьме.
Сценарист и режиссер шли по вагону.
В пустых купе по полу, звеня, катались бутылки из-под лимонада, несколько пассажиров дремали, укрывшись с головой пиджаками, ветер, врывавшийся в открытые окна, трепал занавески.
Они вошли в купе, сценарист бросил таблички с надписью "Дом образцового содержания" на сиденье, опустил окно, и струя свежего воздуха ударила ему в лицо. Поезд шел на большой скорости, ветер лохматил волосы, заставлял щуриться.
Светало, за окном замелькали, перемежаясь с черной вспаханной землей, желтые поля неубранной кукурузы. В купе становилось все светлей.
Разговор не клеился, и вскоре они умолкли. Каждый уставился в одну точку, погруженный в свои мысли.
Холодный воздух освежил их, они почувствовали голод. Но в поезде не было вагона-ресторана, да и время раннее, нужно было терпеть до большой станции.
Колеса мерно постукивали, поезд пересекал маленькие речки, ехал вдоль зарослей акации, в окне мелькали телеграфные столбы…
Большая река с ее островами в осеннем уборе, с ее баржами и рыбацкими лодками осталась далеко позади. Позади остался и спящий городок. Наверное он уже просыпался, потихоньку, не волнуясь. Равнина, разлинованная стройными рядами лоз бесконечных виноградников, казалось, была накрыта ими, словно сетью…
Голод мучил их все больше, к тому же хотелось пить, а поезд летел вперед и вперед. В купе, кроме них, никого не было. Чувство голода, давно забытое, не испытываемое ими вот уже лет тридцать, усиливалось.
У обоих сосало под ложечкой, они задумчиво молчали.
Режиссер вспомнил голодные годы, карточную систему и деревянные башмаки, в которых ходил в школу.
Затем он мысленно перенесся в те годы, когда занимался кинохроникой и безуспешно пытался перейти в игровое кино, вспомнил, как раньше создавал театр в одном городе, который тогда еще только строился. Там все было новым – и театр, и город, и люди. Он создал тот театр, а через два года ему пришлось уйти – руководителем труппы стал более практичный человек…
Он вспомнил испуганные глаза жены, укоризненный и виноватый взгляд. Под этим взглядом он сник, на глаза навернулись слезы. Тень страха, засевшая глубоко в глазах жены, незаметная для других, вечная тревога за него, за детей, постоянная готовность взять вину на себя, жертвовать собой, ехали вместе с ним в купе, не исчезали, стояли перед его мысленным взором.
Он представил себе горькие складки в уголках ее губ, смиренную улыбку, которая появлялась на ее лице, когда он сообщал ей плохую новость, глаза, как у виноватой собаки, готовой к наказанию…
Режиссер сошел с поезда на первой остановке.
– Возвращаюсь, – сказал он.
Сценарист ничего не ответил, он смотрел в окно.
Режиссер молча вышел из купе, спрыгнул на низкую платформу и, не оглядываясь, медленно пошел через пути. Концы носового платка, которым была перевязана его рука, торчали, как заячьи уши.
Вагон дернулся, мимо поплыли и маленькая станция, и одинокая фигура режиссера, стоящего на перроне в ожидании обратного поезда. Медленно, а потом все быстрее замелькали деревья и поля, ослики, запряженные в тележки, в которых дети махали руками поезду, переезды. В мягком утреннем свете поезд мчался через равнину, в осень.
Когда-то, много лет назад, он сидел в такой же тележке и с завистью смотрел на пролетающие мимо поезда.
Может быть, и тогда кто-то точно также сидел у окна вагона и в какой-то миг перед ним промелькнула тележка, а в ней – мальчишка.
А может, тот пассажир, глядя на далекие холмы, думал о чем-то своем. Или как раз в этот момент моргнул, и тележка растаяла во времени, осталась незамеченной, как будто ее и не было. Человек на миг закрыл глаза – и пропустил целую жизнь, она промелькнула, а он не видел ее и даже не подозревает о ее существовании.
Не поступаем ли точно так и мы, пассажиры поезда жизни, не закрываем ли на миг, на одно краткое мгновение глаза, чтобы не увидеть чью-то жизнь, чье-то отчаяние, чтобы не заметить их, сделать вид, будто их вовсе нет. Мы мчимся мимо с закрытыми глазами, и они остаются позади, где-то там, далеко, в своей тележке, в осенних травах и машут нам во след рукой.
И сколько длится это мгновение? Иногда всю жизнь. Интересно, с каких пор люди научились закрывать глаза?
В далеком детстве поезда проносились мимо, а тележка, запряженная осликом, сворачивала на заросшую травой тропинку, останавливалась на винограднике. Он видит, как наяву: отец распрягает ослика, надевает на спину заляпанный медным купоросом опрыскиватель. Докурив сигарету так, что она обжигает пожелтевшие от табака пальцы, он бросает ее и медленно идет между рядами. Воробьи, сидящие на голове пугала, внимательно следят за ним, стараясь не пропустить ни одного его движения. На противоположном конце виноградника курится сизый дым, пахнет гарью.
Отца уже не видно, и они с осликом принимаются за свои дела. Ослик задумчиво бредет по заросшей травой тропинке, время от времени останавливается, что-то рассматривает и скептически качает головой, точно тот сельский фельдшер, который раз в год ходит по дворам и проверяет их санитарное состояние. Неохотно пощипывая траву, ослик продолжает инспектировать виноградник.
Оставшись один, мальчишка запрягает в тележку горячих коней и отправляется вслед за поездом. Они мчатся с ним наперегонки до тех пор, пока поезд не скажет "хватит", не выпустит глубоко вздыхая, черный дым. Малыш поворачивает горячих коней назад и летит к маленькому старому винограднику, к отцу, который медленно идет между рядами, опрыскивая лозы, к ослику, который купается в пыли под старым орехом.
В такой тележке прошло его детство. Летом она поскрипывала между виноградником и кукурузным полем, катилась мимо желтых подсолнухов, по пыльным дорогам и останавливалась у мальчишкиного дома, на самом берегу Дуная. Мать стирала на реке белье, равномерно взмахивая вальком, и он поблескивал на летнем солнце.
Воспоминания детства связаны с животными, которых держали на дворе, – овцами, курами, гусями и собакой, очень старой, с умными, как у человека, глазами. Вспомнились ему лютые холода и свистящий ветер, гнавший снег по замерзшей реке, мамалыга и горячее молоко, которое мама давала ему по утрам, когда на большой реке от мороза трещал лед. Он хорошо помнил три потрепанные книжки с картинками, сказки, которые вечерами ему рассказывала мама, вспомнил, как ловил с ребятами рыбу под корягами в реке, вспомнил купания и ночные костры, когда из всех звуков вселенной были слышны лишь кроткое дыхание овец да стрекот цикад.
Он настиг поезд, который догонял в детстве на горячих конях, теперь он сидит в нем, и мимо летят кукурузные поля, оранжевое пламя подсолнухов, скрипучие, запряженные осликами тележки, дети, которые машут ему и смеются.
Вдруг он подумал о человеке, сидевшем у окна поезда, что промчался мимо их тележки.
Где он сейчас и вообще жив ли? Как он жил? Был ли счастлив, обзавелся ли детьми? Любил ли свою жену? Страдал или прожил жизнь беззаботно, легко и весело?
Сидя у окна и глядя на бегущие мимо поля, он подумал еще вот о чем: через много лет мальчишка, который только что махал ему рукой из тележки, вырастет, подумает ли он о нем? О том, как прошла его жизнь? Задаст ли себе тот повзрослевший мальчишка те же вопросы, поинтересуется ли, как он жил, был ли счастлив, страдал ли, любил ли свою жену, везло ли ему в жизни?
Поезд мчался вперед. Ответа не было. Был ли он счастлив? Страдал ли? Везло ли ему в жизни?
Сценарист почувствовал, что невольно задает себе эти вопросы.
Был ли он счастлив, как прошла его жизнь? Глупости, к чему этот самоанализ, к чему подводить этот баланс. Какая-то чепуха!.. Был ли счастлив?
Закончив деревенскую школу, он поступил в городскую гимназию. Осенью и весной месил грязь, ходил за семь километров лесом, через болота, мимо большой реки, которая весной затопляла поля. Вечером возвращался в деревню. Зимой мороз сковывал все вокруг. Мели метели, и по льду реки рыскали голодные волки. Проделывать тот же путь было небезопасно, и он жил у дальних родственников в городе. За мешок кукурузной муки они сдавали ему комнатку. Жил он со своим товарищем, тоже гимназистом, отец которого расплачивался за угол мукой да еще салом. Уже тогда сценарист привык жить у чужих людей, проходить, затаив дыхание, мимо их комнаты, чувствовать себя постоянно виноватым, не совершив ничего плохого, улыбаться, когда ему этого совсем не хотелось.
Так что еще до приезда в Софию и поступления в университет он уже усвоил науку жизни – обитал у чужих людей, в мансардах и полуподвалах, стирал белье почти без мыла, мерз ночами под тонким одеялом и заискивал перед хозяевами. Он подчинился такой жизни, даже его организм приспособился к ней – больше одного раза он не ходил в вечно занятую уборную в больших студенческих мансардах, где образовывались очереди, где к тому же был один-единственный умывальник. В Софии он стал жить двойственной жизнью. В одной он носил старый вылинявший плащ, превратившийся в тряпку от частых стирок, питался фасолью и работал судомойкой в студенческой столовой, жил в маленькой мансарде, стирал рубашки в оцинкованном ведре и сушил их на крыше, следя, чтобы их не загадили голуби. Усталый и промерзший, он засыпал в теплой университетской библиотеке, но спал так, что об этом не мог догадаться даже сосед.
Зимой старый вылинявший плащ не спасал от холода. Под него приходилось надевать все, что было. Неудобство состояло в том, что он нигде не мог раздеться. Люди подумали бы, что он обокрал какого-то старьевщика. А сидеть по пять часов в теплом помещении во всех этих одеждах и плаще было свыше его сил, он выдержал так только несколько дней. Его спасала библиотека – теплая, надежная университетская библиотека – полчаса он дрожал от холода в трамвае, пока добирался до университета в своем вылинявшем плаще, но затем блаженствовал в тепле и уюте: читал, спал, мечтал…
Он экономил деньги на дровах, на теплой одежде и много читал. С тех пор запах книг ассоциировался у него со спокойствием и комфортом. Он с удовольствием погружался в него, книги стали его друзьями, защищали от реальной жизни. Среди них он чувствовал себя спокойно и уверенно.
Там, в библиотеке, он написал свой первый очерк, который отнес в студенческую газету. К его великому удивлению, очерк сразу же напечатали. Так началось его сотрудничество с редакциями, постепенно он углублялся в дебри журналистики, стал своим человеком в комнатах со стучащими пишущими машинками, в буфетах, где продавали кофе и сосиски с горчицей, привыкал к телетайпам и суете в коридорах, ему нравился острый запах типографской краски и шуршание только что отпечатанной газеты, и каждый раз ему доставляло удовольствие видеть на ее полосе свою фамилию.
Он ходил в театры, часами просиживал в кино, бывало выпивал с друзьями стаканчик вина в закусочной у Орлова моста и возвращался в свою мансарду.
Там, где ворковали голуби и шелестели листвой верхушки тополей, где дождь стучал по люку в крыше точно у него над головой, начиналась его вторая жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я