https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/Margaroli/
«Что вы делали вместе вчера вечером в Рединге? Откуда вы там взялись? Вы спали вместе? Вы любовники? Вы спите вместе? С каких пор?»
– «Ты глуп» – вот как я бы ему ответила, так же точно, как уже ответила тебе.
Она положила газету, встала из-за стола и наступила на горку пепла, который все это время сбрасывала почти себе под ноги, сама того не замечая. Она подошла ко мне, я отвернулся, и оба мы молча выглянули в окно: за окном были облака и солнечные просветы; ее грудь касалась моей спины; английские ребятишки просили пенсы для своей тряпичной куклы, повешенной над ступенями Корпуса Радклиффа. Я открыл окно и бросил им монету; она покатилась по камню, и звяканье заставило четверых из компании повернуть голову в нашу сторону; но я уже затворил окно, сквозь стекло видны были разве что наши силуэты. Клер Бейз провела ладонью мне по затылку, а необутой ступней – по моему башмаку. Я подумал, ей, наверное, вспомнился сын. У меня на башмаке осталось серое пятно.
* * *
Вот запись, которую Кромер-Блейк сделал у себя в дневнике от того самого пятого ноября того самого года и которую я перевожу и включаю в свой текст сегодня:
«Больше всего меня поражает, что моя болезнь все еще не мешает мне интересоваться жизнью других. Я принял решение вести себя так, словно со мной ничего не случилось, и не говорить ничего и никому за исключением Б., да и Б. только в том случае, если подтвердится худшее. Оказывается, это нетрудно, было бы принято решение. Но удивительно не то, что я в силах хранить тайну и вести себя как должно, а то, что я по-прежнему испытываю все тот же неизменный интерес ко всему, что меня окружает. Все для меня важно, все меня затрагивает. На самом деле мне не нужно притворяться, потому что я не могу уговорить себя, что подобное может произойти – или скоро произойдет – со мной. Мне никак не свыкнуться с мыслью, что, судя по положению вещей, я могу в конце концов умереть – умереть! – и еще с одной мыслью: что, если это произойдет (скрестим пальцы), я перестану узнавать о том, что по-прежнему будет происходить с другими. Словно у меня вырвут из рук книжку, которую я читаю с неизбывным любопытством. Непостижимо. Хотя, если б только к тому все оно и сводилось, полбеды; худо, что никаких других книг уже не будет, жизнь как единственный манускрипт.
Жизнь все еще такая же, как в Средние века.
Если подтвердится худшее, мне-то, разумеется, больше ничего не будет грозить, только моя смерть, угроза самодостаточная. С этой мыслью мне никак не свыкнуться, а потому не хочу снова идти к моему доктору или показываться Дайананду, – он, должно быть, уже заподозрил, что со здоровьем у меня неладно, клинический глаз у него беспощадный. Вот почему для меня сейчас так важно то, что для меня утратит тогда всякую важность: что будет с Б. (не могу себе представить, как это я не буду больше присутствовать в его жизни, смерть отнимает у нас не только нашу собственную жизнь, но и жизни других людей) и что будет с самим Дайанандом, и Роджером, и Тедом, и Клер, и с нашим дорогим испанцем. Сегодня я увидел их обоих у нее в кабинете, стояли рядом у окна, видно, только что разомкнули объятие, не столько влюбленные, сколько взбудораженные и в то же время чуть опечаленные, словно сожалели, что не могут любить друг друга еще сильнее. Хорошо, что первым вошел я, а не Тед. Тут на днях Клер между двумя занятиями забежала ко мне в кабинет, была нервознее обычного и очень торопилась выговориться. Я отвел на нее только три минуты, которые превратились в шесть (юный Боттомли томился в нетерпении за дверью с надменным и осуждающим выражением на лице); и за эти шесть минут она не сказала ничего особо связного или конкретного, говорила все время исключительно о Теде, словно это было важнее всего на свете. Я ждал, что она позвонит позже, объяснится вразумительней, – абсолютное молчание, ни звука. Зато сегодня я вдруг почувствовал: чья-то нога, ее нога, касается под столом моей правой лодыжки, к великому моему изумлению. Пальцы ее ноги поглаживали мою лодыжку. К счастью, сидели мы в „Галифаксе", скатерти там до полу. Я сразу понял – Клер нащупывала левую ногу нашего испанца, сидевшего рядом со мной, так что я, глядя на нее широко раскрытыми глазами и чуть-чуть упрекающе, незаметно взял ее ногу за щиколотку и переправил туда, куда она на самом деле жаждала попасть, – на чужеземное колено. Затем, разумеется, я отключился от подстольных маневров и срочно завел с Тедом разговор на новую тему, побаиваясь, как бы тот не заметил, что происходит в недрах. Все это напрягало меня до крайности и в то же время было до крайности занятно, отчего я испытал чувство вины. Я за них беспокоюсь, за всех троих, и задаюсь вопросом, чем все это может кончиться. До конца учебного года еще месяцы, прошла только первая половина Михайлова триместра. Но я не могу не видеть комической стороны сюжета, несмотря на мою дружбу с Тедом, на мое беспокойство (во всех отношениях) за Клер и на мою болезнь. При всем при том первое, о чем я рассказал Б. нынче вечером, была путаница с конечностями, словно она явилась главным событием дня либо успешнее всего могла отвлечь Б. от причин его недовольства. Я тот же, каким был всегда, вечно колеблюсь между яростью и смехом – обычные мои реакции на все явления жизни, середины нет, для меня это два взаимодополняюгцих способа поддерживать связь с окружающим миром, пребывать в этом мире. Либо впадаю в ярость, либо смеюсь, либо то и другое сразу, но все это – внутри самого себя. Я не меняюсь. Болезнь должна была бы изменить меня, сделать рассудительнее и мягче. Но вот болезнь-то как раз и не смешит меня, и не приводит в ярость. Если будет прогрессировать, если диагноз подтвердится (снова скрестим пальцы), начну наблюдать за собой. Я испуган».
* * *
Кромер-Блейк был моим проводником и покровителем в городе Оксфорде, он-то и познакомил меня с Клер Бейз четыре месяца спустя после моего приезда и за девять месяцев до пятого ноября того года. Произошло это за одним из тех напичканных высокопарными речами ужинов, которые известны здесь под названием high tables. Ужины эти даются в огромных столовых разных колледжей, а каждый колледж раз в неделю проводит свой собственный. Если именуются они – в буквальном переводе – «высокие столы», то, скорей всего, по той причине, что стол, за которым рассаживаются хозяева и приглашенные, стоит на помосте, гораздо выше, чем все остальные столы (за которыми ужинают студенты, притом с подозрительной поспешностью, а по завершении трапезы тотчас же выскакивают из столовой, оставляя высоких сотрапезников в узком и все более сужающемся кругу и избегая тем самым зрелища, каковое в конце концов эти последние начнут являть взорам), так что «высокие столы» – наименование, данное вовсе не потому, что качество блюд на столе либо качество застольных бесед было таким уж высоким. Ужины регламентированы этикетом (оксфордским), и для членов конгрегации ношение мантии строго обязательно. В принципе также предписывается строгое соблюдение всех внешних норм и форм, но непомерная длительность этих ужинов способствует возникновению и усугублению значительных изменений к худшему в манерах, лексиконе, произношении, связности речи, сдержанности, умеренности, опрятности одежд, благовоспитанности и вообще в поведении сотрапезников, числом обычно около тридцати. На начальной стадии все торжественно и регламентировано, вплоть до мельчайших подробностей. Сотрапезники состоят наполовину из членов колледжа, который дает ужин, и наполовину – из членов других колледжей (плюс кто-то из заезжих иногородних либо иностранцев), которых хозяева пригласили в надежде, что те, в свою очередь, пригласят их в свои колледжи (так что состав приглашенных меняется лишь в небольшой степени, сотрапезники почти всегда одни и те же, просто ужинают то в одном колледже, то в другом, и в результате им случается совместно ужинать раз десять-двенадцать в течение учебного года, так что в конце концов они проникаются неприязнью, а то и ненавистью друг к другу); так вот, для начала все встречаются в небольшой нарядной гостиной, прилегающей к столовой, наскоро дегустируют там шерри, а когда соберется весь состав, шествуют в столовую (как правило, после семи, хотя в приглашении значится «ровно в семь») строем попарно (каждый из хозяев со своим приглашенным) и в последовательности, строго соответствующей иерархии внутри колледжа. Мигом вспомнить стаж и звания десяти-двенадцати особ, заслуживших иерархические прерогативы и ревниво их блюдущих, – дело непростое, а посему уже перед дверьми в столовую имеет место то дискуссия, то перепалка, кого-то оттеснили, кого-то оттолкнули, кого-то отпихнули, – виноваты члены колледжа, fellows, амбициозные либо беспамятные, они, так сказать, пытаются торпедировать заведенный порядок и втереться в ряды избранных с целью повысить собственный престиж. Студенты (голодные), которые уже расселись в столовой и ждут, встают с напускной почтительностью при появлении донов, шествующих в мантиях, а также иноземцев, их сопровождающих (по воле случая и в растерянности); вошедшие останавливаются, благоговейно возложив длани на спинки стульев, заранее им указанных. Warden, ректор либо глава колледжа (по большей части скучающий представитель дворянства), садится в качестве председателя во главе стола, стоящего на возвышении и тем самым демонстрирующего свое главенство над остальными столами, а посему warden оказывается председателем вдвойне; и, прежде чем все мы усядемся, приступает к самой ощутимой для слуха части своих обязанностей в качестве дважды председателя, а именно обрушивает на присутствующих неотвратимый град ударов молотка и латинских словес, и это будет длиться, поражая и ужасая нас, иноземцев, в течение всего ужина. Ибо этот самый warden заранее припас и положил так, чтобы был под рукой, небольшой молоток, а также нечто вроде деревянной подставки, вроде тех, какими пользуются судьи, – по ней-то он и стучит молотком, дабы возвестить о начале ужина, а затем возвещать о многочисленных переменах блюд и вин, а также поигрывать им – рассеянно и угрожающе, – когда ему становится скучно (почти все время). По завершении первой молитвы на англизированной латыни – во время чтения все стоят по струнке и в безмолвии, которое отдает ладаном, – в первый раз слышится резкий удар молотка, от него звенят бокалы тонкого хрусталя – и это прелюдия к гомону, который поднимают проголодавшиеся ооныи изголодавшиеся студенты: грохочут стульями, орут, наперебой подзывая официантов, набрасываются, вооружась ложками, на суп либо на бульон или на красное вино, расхватывая бокалы красноватыми пальцами. Этикетом предписано, чтобы каждый из сотрапезников (возвысившихся) побеседовал в течение семи минут с лицом, восседающим справа от него (либо слева, в зависимости от того, в какой последовательности вступали пары в столовую), а затем он должен уделить пять минут соседу с другой стороны; и положено таким хронометрическим манером чередовать собеседников в течение двух часов, пока длится первый этап «высокого стола». Зато никоим образом не рекомендуется обращать слово к тому, кто сидит напротив, в тех случаях, когда оба сотрапезника одновременно допустили ошибку в хронометрировании и на мгновение оказались без собеседника, что в Оксфорде расценивается как ситуация крайне неловкая, а то и оскорбительная. По сей причине преподаватели в Оксфорде навострились в искусстве одновременно беседовать, есть, пить и считать минуты, совершая три первых действия на великой скорости, а четвертое – с предельной точностью, поскольку сразу после приказа – в форме очередной порции латыни и удара молотка, – который даст самовластный warden, официанты начнут проворно убирать тарелки и бокалы всех сотрапезников, независимо от того, съедено ли все подчистую, недоедено или вообще нетронуто. Во время первых моих high tables я не успевал и кусочка проглотить, поскольку был всецело занят подсчетом мелькающих минут и необходимостью изображать разговор то с соседом слева, то с соседом справа при соблюдении принципа нечетного количества минут, в сумме составляющих дюжину. Официанты выхватывали у меня из-под носа нетронутые тарелки, а также бокалы, эти-то опорожненные, притом до последней капли, по той причине, что, пребывая в коммуникативном и хронометрическом отчаянии, единственное, что я успевал, так это неумеренно предаваться питью. Во время этого «высокого стола», второго в моей жизни, Клер Бейз, сидевшая почти напротив, наблюдала краешком глаза – то ли забавляясь, то ли сочувствуя – за растерянной миной, появлявшейся у меня на лице всякий раз, когда из-под носа исчезали тарелки с обильными яствами, которых я не успевал даже разглядеть, несмотря на голод и опьянение, всё нараставшие (помню, это да, как сидел, не выпуская из рук ножа и вилки – неподвижных, хоть и в состоянии готовности, – но только собирался отрезать или подцепить кусок чего-нибудь, вспоминал, что нужно поглядеть на часы, или замечал, что собеседник слева уже бормочет себе под нос невнятные словеса – скорее всего, проклятия и ругательства – либо жует слишком звучно – мне послышалось даже, что он прочищает горло, дабы таким образом уведомить меня, что ждет, когда же я приступлю к беседе, поскольку он уже завершил предыдущий разговор со своим соседом). Главных блюд, составлявших первый этап ужина, могло быть три, четыре, а то и пять (в зависимости от щедрости или скаредности руководящих лиц колледжа); и на то, чтобы вкусить этих яств, требовалось – в основном из-за длительных перерывов между ними (когда оказывалось, что перед нами нет ровным счетом ничего, кроме безнадежно одинокой рюмки вина) – около двух часов, как я уже сказал. Таким образом, на протяжении двух первых часов вы были обречены на разговоры только с двумя персонажами: одним неизменно был коллега, вручивший вам приглашение, – этот слева, а другой – тот, кого наудачу пошлет судьба, причем на удачу как раз рассчитывать не приходилось, поскольку места распределял warden, а он, как правило, проявлял зловредность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
– «Ты глуп» – вот как я бы ему ответила, так же точно, как уже ответила тебе.
Она положила газету, встала из-за стола и наступила на горку пепла, который все это время сбрасывала почти себе под ноги, сама того не замечая. Она подошла ко мне, я отвернулся, и оба мы молча выглянули в окно: за окном были облака и солнечные просветы; ее грудь касалась моей спины; английские ребятишки просили пенсы для своей тряпичной куклы, повешенной над ступенями Корпуса Радклиффа. Я открыл окно и бросил им монету; она покатилась по камню, и звяканье заставило четверых из компании повернуть голову в нашу сторону; но я уже затворил окно, сквозь стекло видны были разве что наши силуэты. Клер Бейз провела ладонью мне по затылку, а необутой ступней – по моему башмаку. Я подумал, ей, наверное, вспомнился сын. У меня на башмаке осталось серое пятно.
* * *
Вот запись, которую Кромер-Блейк сделал у себя в дневнике от того самого пятого ноября того самого года и которую я перевожу и включаю в свой текст сегодня:
«Больше всего меня поражает, что моя болезнь все еще не мешает мне интересоваться жизнью других. Я принял решение вести себя так, словно со мной ничего не случилось, и не говорить ничего и никому за исключением Б., да и Б. только в том случае, если подтвердится худшее. Оказывается, это нетрудно, было бы принято решение. Но удивительно не то, что я в силах хранить тайну и вести себя как должно, а то, что я по-прежнему испытываю все тот же неизменный интерес ко всему, что меня окружает. Все для меня важно, все меня затрагивает. На самом деле мне не нужно притворяться, потому что я не могу уговорить себя, что подобное может произойти – или скоро произойдет – со мной. Мне никак не свыкнуться с мыслью, что, судя по положению вещей, я могу в конце концов умереть – умереть! – и еще с одной мыслью: что, если это произойдет (скрестим пальцы), я перестану узнавать о том, что по-прежнему будет происходить с другими. Словно у меня вырвут из рук книжку, которую я читаю с неизбывным любопытством. Непостижимо. Хотя, если б только к тому все оно и сводилось, полбеды; худо, что никаких других книг уже не будет, жизнь как единственный манускрипт.
Жизнь все еще такая же, как в Средние века.
Если подтвердится худшее, мне-то, разумеется, больше ничего не будет грозить, только моя смерть, угроза самодостаточная. С этой мыслью мне никак не свыкнуться, а потому не хочу снова идти к моему доктору или показываться Дайананду, – он, должно быть, уже заподозрил, что со здоровьем у меня неладно, клинический глаз у него беспощадный. Вот почему для меня сейчас так важно то, что для меня утратит тогда всякую важность: что будет с Б. (не могу себе представить, как это я не буду больше присутствовать в его жизни, смерть отнимает у нас не только нашу собственную жизнь, но и жизни других людей) и что будет с самим Дайанандом, и Роджером, и Тедом, и Клер, и с нашим дорогим испанцем. Сегодня я увидел их обоих у нее в кабинете, стояли рядом у окна, видно, только что разомкнули объятие, не столько влюбленные, сколько взбудораженные и в то же время чуть опечаленные, словно сожалели, что не могут любить друг друга еще сильнее. Хорошо, что первым вошел я, а не Тед. Тут на днях Клер между двумя занятиями забежала ко мне в кабинет, была нервознее обычного и очень торопилась выговориться. Я отвел на нее только три минуты, которые превратились в шесть (юный Боттомли томился в нетерпении за дверью с надменным и осуждающим выражением на лице); и за эти шесть минут она не сказала ничего особо связного или конкретного, говорила все время исключительно о Теде, словно это было важнее всего на свете. Я ждал, что она позвонит позже, объяснится вразумительней, – абсолютное молчание, ни звука. Зато сегодня я вдруг почувствовал: чья-то нога, ее нога, касается под столом моей правой лодыжки, к великому моему изумлению. Пальцы ее ноги поглаживали мою лодыжку. К счастью, сидели мы в „Галифаксе", скатерти там до полу. Я сразу понял – Клер нащупывала левую ногу нашего испанца, сидевшего рядом со мной, так что я, глядя на нее широко раскрытыми глазами и чуть-чуть упрекающе, незаметно взял ее ногу за щиколотку и переправил туда, куда она на самом деле жаждала попасть, – на чужеземное колено. Затем, разумеется, я отключился от подстольных маневров и срочно завел с Тедом разговор на новую тему, побаиваясь, как бы тот не заметил, что происходит в недрах. Все это напрягало меня до крайности и в то же время было до крайности занятно, отчего я испытал чувство вины. Я за них беспокоюсь, за всех троих, и задаюсь вопросом, чем все это может кончиться. До конца учебного года еще месяцы, прошла только первая половина Михайлова триместра. Но я не могу не видеть комической стороны сюжета, несмотря на мою дружбу с Тедом, на мое беспокойство (во всех отношениях) за Клер и на мою болезнь. При всем при том первое, о чем я рассказал Б. нынче вечером, была путаница с конечностями, словно она явилась главным событием дня либо успешнее всего могла отвлечь Б. от причин его недовольства. Я тот же, каким был всегда, вечно колеблюсь между яростью и смехом – обычные мои реакции на все явления жизни, середины нет, для меня это два взаимодополняюгцих способа поддерживать связь с окружающим миром, пребывать в этом мире. Либо впадаю в ярость, либо смеюсь, либо то и другое сразу, но все это – внутри самого себя. Я не меняюсь. Болезнь должна была бы изменить меня, сделать рассудительнее и мягче. Но вот болезнь-то как раз и не смешит меня, и не приводит в ярость. Если будет прогрессировать, если диагноз подтвердится (снова скрестим пальцы), начну наблюдать за собой. Я испуган».
* * *
Кромер-Блейк был моим проводником и покровителем в городе Оксфорде, он-то и познакомил меня с Клер Бейз четыре месяца спустя после моего приезда и за девять месяцев до пятого ноября того года. Произошло это за одним из тех напичканных высокопарными речами ужинов, которые известны здесь под названием high tables. Ужины эти даются в огромных столовых разных колледжей, а каждый колледж раз в неделю проводит свой собственный. Если именуются они – в буквальном переводе – «высокие столы», то, скорей всего, по той причине, что стол, за которым рассаживаются хозяева и приглашенные, стоит на помосте, гораздо выше, чем все остальные столы (за которыми ужинают студенты, притом с подозрительной поспешностью, а по завершении трапезы тотчас же выскакивают из столовой, оставляя высоких сотрапезников в узком и все более сужающемся кругу и избегая тем самым зрелища, каковое в конце концов эти последние начнут являть взорам), так что «высокие столы» – наименование, данное вовсе не потому, что качество блюд на столе либо качество застольных бесед было таким уж высоким. Ужины регламентированы этикетом (оксфордским), и для членов конгрегации ношение мантии строго обязательно. В принципе также предписывается строгое соблюдение всех внешних норм и форм, но непомерная длительность этих ужинов способствует возникновению и усугублению значительных изменений к худшему в манерах, лексиконе, произношении, связности речи, сдержанности, умеренности, опрятности одежд, благовоспитанности и вообще в поведении сотрапезников, числом обычно около тридцати. На начальной стадии все торжественно и регламентировано, вплоть до мельчайших подробностей. Сотрапезники состоят наполовину из членов колледжа, который дает ужин, и наполовину – из членов других колледжей (плюс кто-то из заезжих иногородних либо иностранцев), которых хозяева пригласили в надежде, что те, в свою очередь, пригласят их в свои колледжи (так что состав приглашенных меняется лишь в небольшой степени, сотрапезники почти всегда одни и те же, просто ужинают то в одном колледже, то в другом, и в результате им случается совместно ужинать раз десять-двенадцать в течение учебного года, так что в конце концов они проникаются неприязнью, а то и ненавистью друг к другу); так вот, для начала все встречаются в небольшой нарядной гостиной, прилегающей к столовой, наскоро дегустируют там шерри, а когда соберется весь состав, шествуют в столовую (как правило, после семи, хотя в приглашении значится «ровно в семь») строем попарно (каждый из хозяев со своим приглашенным) и в последовательности, строго соответствующей иерархии внутри колледжа. Мигом вспомнить стаж и звания десяти-двенадцати особ, заслуживших иерархические прерогативы и ревниво их блюдущих, – дело непростое, а посему уже перед дверьми в столовую имеет место то дискуссия, то перепалка, кого-то оттеснили, кого-то оттолкнули, кого-то отпихнули, – виноваты члены колледжа, fellows, амбициозные либо беспамятные, они, так сказать, пытаются торпедировать заведенный порядок и втереться в ряды избранных с целью повысить собственный престиж. Студенты (голодные), которые уже расселись в столовой и ждут, встают с напускной почтительностью при появлении донов, шествующих в мантиях, а также иноземцев, их сопровождающих (по воле случая и в растерянности); вошедшие останавливаются, благоговейно возложив длани на спинки стульев, заранее им указанных. Warden, ректор либо глава колледжа (по большей части скучающий представитель дворянства), садится в качестве председателя во главе стола, стоящего на возвышении и тем самым демонстрирующего свое главенство над остальными столами, а посему warden оказывается председателем вдвойне; и, прежде чем все мы усядемся, приступает к самой ощутимой для слуха части своих обязанностей в качестве дважды председателя, а именно обрушивает на присутствующих неотвратимый град ударов молотка и латинских словес, и это будет длиться, поражая и ужасая нас, иноземцев, в течение всего ужина. Ибо этот самый warden заранее припас и положил так, чтобы был под рукой, небольшой молоток, а также нечто вроде деревянной подставки, вроде тех, какими пользуются судьи, – по ней-то он и стучит молотком, дабы возвестить о начале ужина, а затем возвещать о многочисленных переменах блюд и вин, а также поигрывать им – рассеянно и угрожающе, – когда ему становится скучно (почти все время). По завершении первой молитвы на англизированной латыни – во время чтения все стоят по струнке и в безмолвии, которое отдает ладаном, – в первый раз слышится резкий удар молотка, от него звенят бокалы тонкого хрусталя – и это прелюдия к гомону, который поднимают проголодавшиеся ооныи изголодавшиеся студенты: грохочут стульями, орут, наперебой подзывая официантов, набрасываются, вооружась ложками, на суп либо на бульон или на красное вино, расхватывая бокалы красноватыми пальцами. Этикетом предписано, чтобы каждый из сотрапезников (возвысившихся) побеседовал в течение семи минут с лицом, восседающим справа от него (либо слева, в зависимости от того, в какой последовательности вступали пары в столовую), а затем он должен уделить пять минут соседу с другой стороны; и положено таким хронометрическим манером чередовать собеседников в течение двух часов, пока длится первый этап «высокого стола». Зато никоим образом не рекомендуется обращать слово к тому, кто сидит напротив, в тех случаях, когда оба сотрапезника одновременно допустили ошибку в хронометрировании и на мгновение оказались без собеседника, что в Оксфорде расценивается как ситуация крайне неловкая, а то и оскорбительная. По сей причине преподаватели в Оксфорде навострились в искусстве одновременно беседовать, есть, пить и считать минуты, совершая три первых действия на великой скорости, а четвертое – с предельной точностью, поскольку сразу после приказа – в форме очередной порции латыни и удара молотка, – который даст самовластный warden, официанты начнут проворно убирать тарелки и бокалы всех сотрапезников, независимо от того, съедено ли все подчистую, недоедено или вообще нетронуто. Во время первых моих high tables я не успевал и кусочка проглотить, поскольку был всецело занят подсчетом мелькающих минут и необходимостью изображать разговор то с соседом слева, то с соседом справа при соблюдении принципа нечетного количества минут, в сумме составляющих дюжину. Официанты выхватывали у меня из-под носа нетронутые тарелки, а также бокалы, эти-то опорожненные, притом до последней капли, по той причине, что, пребывая в коммуникативном и хронометрическом отчаянии, единственное, что я успевал, так это неумеренно предаваться питью. Во время этого «высокого стола», второго в моей жизни, Клер Бейз, сидевшая почти напротив, наблюдала краешком глаза – то ли забавляясь, то ли сочувствуя – за растерянной миной, появлявшейся у меня на лице всякий раз, когда из-под носа исчезали тарелки с обильными яствами, которых я не успевал даже разглядеть, несмотря на голод и опьянение, всё нараставшие (помню, это да, как сидел, не выпуская из рук ножа и вилки – неподвижных, хоть и в состоянии готовности, – но только собирался отрезать или подцепить кусок чего-нибудь, вспоминал, что нужно поглядеть на часы, или замечал, что собеседник слева уже бормочет себе под нос невнятные словеса – скорее всего, проклятия и ругательства – либо жует слишком звучно – мне послышалось даже, что он прочищает горло, дабы таким образом уведомить меня, что ждет, когда же я приступлю к беседе, поскольку он уже завершил предыдущий разговор со своим соседом). Главных блюд, составлявших первый этап ужина, могло быть три, четыре, а то и пять (в зависимости от щедрости или скаредности руководящих лиц колледжа); и на то, чтобы вкусить этих яств, требовалось – в основном из-за длительных перерывов между ними (когда оказывалось, что перед нами нет ровным счетом ничего, кроме безнадежно одинокой рюмки вина) – около двух часов, как я уже сказал. Таким образом, на протяжении двух первых часов вы были обречены на разговоры только с двумя персонажами: одним неизменно был коллега, вручивший вам приглашение, – этот слева, а другой – тот, кого наудачу пошлет судьба, причем на удачу как раз рассчитывать не приходилось, поскольку места распределял warden, а он, как правило, проявлял зловредность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30