https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/dushevye-ograzhdeniya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Здесь срока давности не существует. Даже за попытку сделать что-либо вопреки воровскому закону могут убить.
Однажды возник конфликт между Шуриком Кокоревым по кличке Псих и Борисом Морковкиным. Псих обвинял Морковкина в каких-то грехах на Ленковом. Тот, отчаявшись доказать свою невиновность, сидя на верхних нарах, надевает на шею виток тонкой стальной проволоки, которая крепится к потолку, обводит камеру обезумевшими глазами. «А теперь, – он повернулся к Психу, – посмотри, сука, как умирают воры…» Никто не успевает отреагировать, как Борис внезапно бросается с нар вниз. Туловище падает на металлический пол. По полу катится отрезанная проволокой голова с выпученными глазами. Спор окончен.
Через небольшой промежуток времени затаившие зло на Кокорева вспомнят ему, что он с Пашкой Ржанниковым был соучастником травли и смерти Жорки Фасхутдинова, одного из очень интересных и авторитетных людей уголовного мира. С Жоркой я по знакомился на «Перспективном». Когда-то в изоляторе он мне рассказывал о себе. Он из Свердловска, жил на улице 9 Января, где у него осталась мать. Дни, проведенные в изоляторе, нас очень сдружили. Этот голубоглазый татарин с воровской кличкой Звезда запомнился мне.
Какое-то время спустя мы с Жоркой расстались. Звезду перевели на Разрезной. Там Пашка Ржанников в пьянке напомнил Жорке, что он, будучи в одной зоне с суками, никого не зарезал. Вор в зоне обязательно должен был зарезать суку. И Ржанников бьет ножом Жорку. Тот даже не сопротивляется. Свидетелями этой сцены были несколько воров, среди них Кокорев.
Через много лет, оказавшись в Свердловске, я спросил шофера-татарина, есть ли в городе улица 9 Января. И попросил узнать, можно ли найти кого-либо, кто помнит Жорку Фасхутдинова. Водитель удивился: как можно найти! Да ладно, засмеялся я, у вас, татар, все знают, кто вор! Часа через два он вернулся, радостный. Оказывается, в Свердловске живы сестра и брат Жорки. Я встретился с ними, рассказал им о Звезде. Им было очень интересно. Жоркин брат, какой-то крупный начальник на железной дороге, попросил меня никому не рассказывать о Жорке. Оказывается, он и анкетах писал, что его брат погиб на фронте.
Но закончу о Кокореве.
Мне вспоминается один эпизод, который навсегда развел нас с Психом в разные стороны. На Случайном мне кто-то предложил одеяло, добавив – «красивое!» «Какая мне разница, чем накрываться, – ответил я, – я же не лагерный житель!» Я имел в виду, что псе равно придется бежать, но не учел, что Шурик, с которым мы даже не были знакомы, как раз укрыт красивым красным одеялом. Казалось бы, пустяк. Но эти мои слова вызвали у Психа такую внезапную неприязнь ко мне, что он, не ссорясь, не ругаясь, даже не перебросившись со мной парой слов, стал видеть во мне чуть ли не злейшего врага.
Сходка, где решалась судьба Кокорева, была особенной. Его ненавидели многие, в том числе и Петр Дьяк, с которым у меня были дружеские отношения. Мы провели с ним на Колыме много лет, только на Широком вместе просидели полтора года. Помню, в камере, набитой ворами, выступил Иван Львов. Слова Ивана звучали примерно так: «Воры, я знаю, что сейчас любое убийство в интересах начальства, которое постоянно старается доказать, что мы настоящие убийцы. Но то, что проделал Шурик, не вписывается ни в какие воровские рамки. Поэтому я настаиваю: его – убить».
Обычно выступления шли по кругу, но здесь неожиданно для всех Дьяк, сидевший напротив, сразу после Львова попросил слова. Многие стали возражать, но Дьяк сказал, что хотел бы выступить прямо сейчас. Большинство согласилось. И тогда Дьяк продолжил: «Все, что сказал Иван, абсолютно правильно. Я поддерживаю каждое слово. Шурика следует только убить. Но вы понимаете, какое у нас положение. Давайте взвесим, что принесет и нам, и другим ворам на штрафняках это убийство. Поэтому предлагаю не убивать Шурика, а предупредить: если он еще что-либо малейшее сотворит, с ним поступят по-другому».
Выступление Дьяка раскололо сходку.
И Шурик остался жив.
После сходки я шел по дворику с Дьяком. К нам подскочил Мишка Власов, один из близких друзей Львова и Дьяка. «Петька, почему ты влез за эту суку? Ты же знаешь, что он за мерзость».
Петр отмахнулся: «Пусть еще поживет…»
Мне всегда жалко было тех, кого убивают, но в те часы я подумал, что Шурика Кокорева и некоторых других я бы, пожалуй, не пожалел.
Высокое начальство Магадана иногда посещало Широкий. Однажды Мишка Власов по кличке Слепой, заводит разговор с начальником УСВИТЛа генералом Жуковым.
– Вы говорите, – начинает Мишка, – что лагеря воспитывают. Я человек необразованный, но люблю читать. Особенно историю древнего мира и средних веков. Сколько ни читаю, не попадается описание такой жизни, как у нас на Двойном. (Двойной – один из лагпунктов прииска «Широкий». – В. Т. ) Скажите, гражданин начальник, где-нибудь, пусть хоть до нашей эры, собирали, как на нашем участке, восемьсот сифилитиков и педерастов вместе?
Жуков багровеет:
– Умные, да? Десять суток всей камере! Это триста граммов хлеба и теплая вода. Камера набрасывается на бедного Мишку:
– Грамотный стал?! Мишка оправдывается:
– Ну, на хрена мне, действительно, нужны были эти педерасты. Не утихла эта история, как Широкий переживает за вора Володьку Самохина по кличке Самоха. Редко кому из беглецов удается выйти к Охотскому морю. А Самоха рванул из лагеря Большевик и через месяц спустился к побережью. В порту Охотска ночью удалось проникнуть на пароход и спрятаться в трюме. На следующий день, оставаясь в трюме, слыша гул паровых турбинных установок и удары забортной волны, он уже поверил в удачу. И придумывал, как такой же ночью незаметно сойдет на владивостокский причал. Но шедшему под балластом пароходу, преодолевшему половину пути, изменяют маршрут: надо идти за грузом в Магадан.
В Магадане беглеца обнаруживают, дают 25 лет и этапом направляют на Широкий. Самоха не унывает:
– Морским воздухом подышал, как на курорте!
Нас всех объединяла стойкая неприязнь к майору Мачабели. Раздражала его грубость, манера поучать, презрение ко всем, кто от него зависел. И еще этот акцент – как будто его устами с нами разговаривает сам генералиссимус. Очень похоже. В ночь под новый, 1952 год я лежал на нарах, смотрел в потолок и впервые в жизни стал сочинять стихи. Они посвящались Мачабели. Я помню только последние строчки: Сегодня все встречают Новый год, а мы по-прежнему сидим на мели, не потому, что отказал наш эхолот, а потому что капитан здесь – Мачабели.
В июле в тюрьме случается побег. Бегут трое. Двоих, не успевших уйти далеко, быстро настигают с собаками. В прогулочном дворике конвоиры бьют их сапогами, топчутся на них, ломают ребра. Разъяренный Мачабели приказывает трупы не убирать, оставить лежать, пока не будет пойман третий.
В августе колымское солнце еще жаркое. Смрад от разлагающихся трупов проникает в барак, вызывает головокружение, многих тошнит.
Третьего беглеца ловят месяца через полтора. Осенним вечером нас выгоняют из барака смотреть, как в свете пляшущих прожекторных лучей пьяная команда надзирателей сапогами ломает несчастному ребра и позвоночник. Операцией командует Мачабели, тоже изрядно выпивший. Я вижу его расстегнутый китель с рукавами, закатанными, как у мясника. Под кителем чистая нательная рубаха с вырезом на груди. В вырезе черная шерсть. С вышек на нас уставились стволы пулеметов. По нашим лицам продолжают шарить лучи прожекторов. Мы в оцеплении автоматчиков, их вокруг человек шестьдесят. Собаки беспорядочным лаем сопровождают приказы Мачабели:
– Вишка, слушай моя команда!
Мачабели обожает подавать команды. По его приказу автоматчики валят заключенных с ног, заставляют ползти по-пластунски мимо смердящих трупов и повторять, чтобы слышало лагерное начальство: «Я, такой-то, такой-то, клянусь никогда не совершать побег…» Зачем лагерному начальству этот бессмысленный спектакль, никто не понимает. Для воров это страшное унижение. Кто-то отказывается, его бьют ногами и прикладами, хватают за руки и насильно волокут мимо трупов. Я вижу, как тащат за ноги вора Петьку Дьяка, кого-то еще. Некоторые добровольно ползут, мыча что-то нечленораздельное. В такие минуты думаешь о себе – что с тобой сейчас будет. Конвоир, подтаскивая ближе к трупам сопротивляющегося Дьяка, бьет его сапогом в бок:
– Вот, падла, как умеет ЧК колотить! Петька хрипит в ответ:
– Вот, сука, как воры терпят! Мачабели подскакивает ко мне:
– Ждешь особых приглашений?! Я не сразу нахожу, что сказать, и ссылаюсь на больную ногу. Нет, я не собираюсь ползти на глазах у всех. Пусть проволокут. Конвоиры, не дожидаясь команды, уже бьют меня прикладами. Мачабели подает им знак рукой, чтобы остановились. Может быть, он вспомнил, как в 1950 году в сусуманской тюрьме надевали на меня смирительную рубашку. Эта ли мысль пришла майору, другие ли соображения руководили им, но я оказался одним из немногих, кто не прополз. И вот мы лежим на нарах, сильно побитые, лица и тела в синяках. Язвительный Петро Дьяк поворачивается к Шурику Кокареву:
– Псих-то ты Псих, Шурик, а полз быстро!
Деваться Психу некуда – над ним посмеивается вся усталая, измученная камера. Лежу на нарах, снова вижу Мачабели в рассекаемой прожекторами ночи, в оцеплении ждущих приказа автоматчиков, в расстегнутом кителе с закатанными рукавами, в белой рубашке с вырезом. Он любуется собой, командуя операцией и наблюдая, как солдаты тащат заключенных мимо забитого насмерть их товарища. И думаю, что этому человеку от меня никогда не будет прощения.
Но это не единственный случай, когда в жизни все окажется не так просто.
Прошло лет двадцать.
Я возглавляю золотодобывающую старательскую артель. В отпуск мы с Риммой едем на машине от Пятигорска до Тбилиси.
Я уже знал, что Заал Георгиевич Мачабели живет и работает в Тбилиси. Он заместитель директора Академии художеств Грузинской ССР. Ничего себе, после таких «художеств» на Колыме. Я обязательно хотел его повидать. Проезжая по центру Тбилиси, уговариваю Римму заехать в Академию художеств. «Зачем?» – удивляется она: прежде за мной не замечалось повышенного интереса к грузинской живописи.
В приемной Мачабели полно людей. Идет совещание, и секретарь не может сказать, когда Заал Георгиевич освободится. Я прошу разрешения на секунду приоткрыть дверь в кабинет… Возможно, мне бы сделать это не позволили, но в приемной видели в открытые окна, что я подъехал на «Волге», считавшейся машиной большого начальства или очень известных людей, и не препятствовали.
За большим столом вижу Мачабели. Растерявшись, не успеваю вовремя потянуть медную ручку двери назад, Мачабели вскидывает глаза, наши взгляды встречаются. Я вижу те самые глаза, насмешливые и жестокие, как при первом допросе. «Штурман, да? Кассы штурмуешь?»
– Вадим?! – Мачабели поднимается из-за стола и идет ко мне, раскинув руки для объятий.
Мне отступать некуда.
Он обнимает меня, онемевшего, что-то весело говорит по-грузински сидящим за столом, добавляя по-русски, что встретил старого друга, с которым в трудные времена давал стране колымское золото. Люди за столом поднялись, приветствуя дорогих гостей. Не знаю, какое у меня было выражение лица, но я чувствовал, что не могу вымолвить ни слова. Кабинет быстро опустел, мы остались втроем. Хозяин кабинета был так радушен и искренен, что Римма тронута встречей «старых друзей».
Как мы с Риммой ни упираемся, Заал Георгиевич горит желанием подарить нам несколько статуэток и везет нас к фуникулеру. Мы поднимаемся на вершину горы. Ресторан еще закрыт, но Мачабели здесь всех знает, его все знают, радостно приветствуют, и не успели мы оглядеться, как под тентом уже накрыт стол и официанты засуетились вокруг нас.
За столом говорим о чем-то нейтральном, вспоминаем общих знакомых. Бросая взгляды на Римму, Заал Георгиевич, я вижу, терзает себя вопросом, знает ли она о моем и его прошлом. Он повторяет красивые тосты в честь моей жены.
– Пей, дорогой! – обращается он ко мне.
– Не могу, за рулем.
– Пей, я сказал! Здесь не Магадан! В моем городе тебе можно все! Он настаивает, чтобы мы пожили в его доме, познакомились с родственниками. Могло ли мне такое присниться? И как, представляю, смотрят на меня сейчас старые лагерники с небес… Когда, прощаясь, я лезу в карман за деньгами, Заал Георгиевич восклицает:
– Генацвале, у моего народа не принято, чтобы платил гость!
Когда мы расставались, он весь лучился благодарностью.
Я тогда не знал, что через много лет Заал Георгиевич Мачабели потеряет зрение, станет совсем слепым. Он будет предан земле на своей родине с большими почестями. Может, это и правильно, что я ему тогда ничего не напомнил. Кто знает, чем жил и что на самом деле пережил этот когда-то страшный человек наедине с собой, в свои последние часы.
Последний раз я видел его на Колыме, когда он был уже начальником прииска на Беличане. Моя бригада нарезала шахты. Секретарь попросила меня зайти к начальнику. Я пришел к нему домой. Он сидел за огромным столом, уже пьяный, весь стол был уставлен бутылками шампанского. Когда я вошел, он пригласил меня сесть, это было как раз в те дни, когда впервые в Москве прозвучали выступления Хрущева в отношении дел Сталина. Тогда это было подобно разорвавшейся бомбе. Глядя на меня пьяными глазами, он спросил: «Скажи, только честно, очень злой на меня?» Я ответил: «Да нет… Не вы бы, так другие…» Мачабели поднял руку к лицу и посмотрел сквозь пальцы: «Как много понял сейчас!»
Мы с Риммой возвращаемся на машине в гостиницу. Я с трудом отгоняю от себя видения на лобовом стекле, по которому, как по телеэкрану, плывут холодные ночные сопки, колонны людей в телогрейках… Слышу, как воздух рвет лай овчарок. «Вишка, слушай моя команда!»
Прочь, прочь, проклятые картины – и поблескивающие в свете прожекторов стволы пулеметов, и готовые к прыжкам собак с грозным оскалом зубов, и распахнутая на груди рубаха капитана Мачабели, закатанные по локоть рукава френча, торжествующая гримаса на ошалелом лице…
Римма прижимается к моему плечу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я