https://wodolei.ru/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

целая ватага девушек. А точнее – просто девчонок, такие они все еще молоденькие. Непомерные, со взрослых, треушки и бабьи платки, зеленые ватные армейские бушлаты, ношеные-изношеные кем-то из старших, овчинные полушубки – тоже с чужих плеч, пальто, перекроенные из солдатского шинельного сукна, сорокового размера кирзовые сапоги и резиновые боты на пряжках, толстые ворсистые лыжные штаны с бахромой из сосулек.
Откуда они в такой поздний час?
Через минуту выясняется: тоже работницы, швейной фабрики. Девушки бежали, догоняли трамвай. От их шумного дыхания вагон наполняется туманом. Голоса звучат наперебой, сразу все – как птичий щебет…
Трамвай, скрежеща, дергается с места, но подбегает новая такая же ватага, теснясь, спотыкаясь на ступеньках, вскакивает в вагон.
Я оттиснут в угол на задней площадке, держусь за ременный поручень.
Маленькая фигурка пробирается ко мне сквозь толпу. Платок – по-деревенски, по-бабьи намотанный на голову, потертый кроличий воротник старенького, детского еще, теперь узкого и короткого пальто, а из-под платка – синева глаз.
Кира.
Я на секунду удивлен: она-то как здесь? Но тут же вспоминаю: ведь она учится на курсах раскройщиц…
– Что так поздно?
– А я уже работаю. Со вчерашнего дня. Так кончаем, вторая смена…
Вагон мотает из стороны в сторону. Чтобы не упасть, Кира схватывается за мою руку. Ее синие глаза близко-близко от моего лица.
– А я тебя сразу узнала! – говорит она на «ты», как будто мы давние с ней знакомые, приятели, и всегда говорили так. – А ты на меня смотришь – и не узнаёшь!
– Поди узнай такую тетю-мотю! Ты бы совсем в платок замоталась! Бабка старая!
– А меня и верно – бабкой, случается, называют. Иду раз по улице мимо хлебного, а на другой стороне инвалид с костылем. Эй, кричит, бабуля, хлеб привезли?
Я смеюсь вместе с нею – чуточку дольше, чем заслуживает рассказанный эпизод. Оттого, что мне приятно ее видеть. Я рад, что мы встретились, что она подошла сама, что мы говорим на «ты». Какое-то тепло у меня внутри, волнение от всего этого. Даже странно, что так. Как будто я хотел этой встречи, помнил о Кире. Как будто она уже что-то заронила во мне в день нашего случайного знакомства, и я – не взрослый для нее «дядя», которому позволено на нее смотреть только как на младшую сестренку.
Девушки по соседству с откровенным любопытством поглядывают в нашу сторону, пытаясь, видимо, решить занимающую их загадку: кто мы с Кирой – родственники, знакомые или… Некоторые, я вижу, уже решили про нас в последнем смысле и пялят на Киру глаза, как смотрят только на соперниц, с той почти открытой враждебной завистливостью, что поселила в девушках убыль ровесников, перспектива безмужества: почему с этой пигалицей парень, что он в ней нашел…
Но Кира не видит и не замечает этих взглядов, обращенных на нее, зависти и осуждения. Для этого надо быть уже хотя бы чуть-чуть женщиной, а женское в ней еще не проснулось, она еще совсем зеленая девчонка…
– Теперь я новые карточки получу, рабочие. Хлеба семьсот грамм. Почти вдвое. И продуктовые. Тоже по рабочей норме… Вчера мне девять рублей вывели, а сегодня – двенадцать… Освоюсь, буду и по двадцать пять выгонять. Опытные работницы у нас не меньше тридцати за смену получают. Но это надо с полгода поработать, а то и год… Меня вчера на раскрой поставили, дали чертеж, мел, линейку, ничего вроде сложного, деталь самая простая, обшлага для рукавов, на учебных занятиях мы и не такое кроили. А тут взяла линейку – и сердце замирает. Материал стопой, в десять слоев, испорчу – убыток какой!
Лицо Киры изображает пережитый страх, а глаза блестят, искрятся торжеством, победой. Трогательно видеть эту радость всего ее детского существа. Я даю ей выговориться до конца: пусть еще раз переживет свое торжество, такое в жизни бывает только один раз, в самом начале. Будут другие радости, победы, сильнее, ярче, но подобных дней у нее уже не повторится…
Однако я все же не могу удержать легкую, невольную улыбку. Швейная фабрика на своем конвейере изо дня в день гонит одно и то же: солдатские гимнастерки, шаровары, вещевые мешки. Весь раскрой – по шаблонам, думать не надо, навыки нужны самые минимальные. Когда-нибудь Кира сама вспомнит эти первые свои обшлага с улыбкой. Но сейчас они для нее, конечно же, событие, гордость. Порог в настоящую взрослую жизнь, первое настоящее дело, первые рубли – своими руками, своим трудом…
– Из твоих кто-нибудь вернулся? – спрашиваю я осторожно, вдруг, по контрасту, должно быть, вспомнив ту щемящую одинокость, что была в ее фигурке, когда она, оступаясь в снегу, пошла с тяжелой сумкой в руке к своему сиротскому жилищу, а я, приостановившись, смотрел на нее сзади, провожая ее взглядом и думая о тщетности ее надежд и ожиданий.
Облачко проплывает в глазах Киры.
– Нет, – покачивает она головой. – Пока нет.
«Пока…» – отмечаю я про себя.
– «Пролетарий»! – громко возглашает со своего места вожатый. – Кто заказывал?
Передняя и задняя двери со скрипом откатываются, несколько девушек сбегают по порожкам.
Кира сокрушается:
– Мне бы надо у ДКА, заговорилась вот, проехала… – и тоже торопится скользнуть в дверь.
Я схожу следом за нею только потому, что сходит она, без всякой мысли, ни о чем при этом не думая.
Ветер и снег бьют в лицо, полы шинели взлетают, словно крылья, хотят куда-то меня унести. Трамвай, скрежеща, весь в снегу, точно огромный сугроб, уползает, и мы вдвоем с Кирой одни, во тьме, среди воющих вихрей.
Как ни темно, глаза все же скоро привыкают, и кое-что видно. Темную громаду кинотеатра «Пролетарий». В отдалении, через площадь, такая же громада, пустая внутри, одни только стены, – «Утюжок»… В нишах его серых стен когда-то сидели старики букинисты со своим заманчивым товаром, дразня томиками Джека Лондона, пестрыми обложками «Всемирного следопыта»…
– Я тебя провожу, – говорю я Кире.
– Поэтому ты и слез?
– Ты одна не дойдешь.
– Я всегда хожу одна.
– А сегодня – смотри, какая метель…
– А как же ты доберешься? Тебе же ведь далеко!
– Как-нибудь! – говорю я беспечно. Мне не хочется занимать себя сейчас этими мыслями, и я их отодвигаю на потом.
Но когда, одолев широкую, в несущихся вихрях Мясную площадь, несколько раз теряя на ней направление, мы достигаем Покровской церкви, устав бороться с ветром, сваливающим с ног, и у кирпичной ограды поворачиваем к Острожному бугру, утопая в сугробах по колени, по пояс, вытаскивая из них друг друга, я понимаю, на какое безнадежное дело я себя обрек: никаких человеческих сил не хватит дошагать в такую метель от Острожного бугра до моего общежития. И в то же время, сознавая это, я ни на секунду не раскаиваюсь, что покинул трамвай и пошел с Кирой: каково бы ей пришлось одной в этом ветре, тучах снега, среди сугробов, перегородивших улицы, вставших вровень с крышами одноэтажных домов?
Лицо мое исхлестано, исколото колючим снегом, одеревенело, почти бесчувственно. Я мало что разбираю вокруг, помню – где-то вот здесь дом Киры, но где?
Кира уверенно увлекает меня вперед. Вряд ли она видит больше меня, ее ведет просто чутье. Мы огибаем какие-то бревна под снегом, лезем через кусты. Я спотыкаюсь, Кира тащит меня за руку: «Сюда… сюда…».
Мы под коротким навесом на занесенном крылечке. Справа – маленькое, тускло поблескивающее стеклом оконце, залепленное снегом. Кира звенит ключами, недолго возится с замком. Тянет на себя дверь. Она не открывается – не пускает снег на крыльце. Мы отбрасываем его ногами, рвем дверь. Наконец можно протиснуться.
– Заходи, – зовет Кира. – Надо тебя обязательно напоить горячим, ты же весь, наверное, заледенел…
Я вхожу вслед за Кирой через крохотные как вагонный тамбур, сенцы в комнату и, еще ничего не видя, стоя на пороге в абсолютной темноте, пока она ищет спички, уже ощущаю, как тесна ее каморка и низок потолок.
Загорается керосиновая лампа. Стекло, надетое на фитиль, запотевает, молочно мутнеет, но быстро прогревается и становится прозрачным.
Комната действительно мала. Слева от двери – печурка с плитой, на ней – чайник, кастрюльки, штабелек мелких, просушенных дровец на затопку. Над печкой на веревке что-то стираное. Кира сейчас же убирает эти тряпки. За печкой – железная кровать; грядушки ржавые, в окалине; значит – кровать побывала в пожаре, из развалин. Справа, у единственного окошка, кухонный столик-шкафчик, накрытый газетой. Табуретка, стул. Не садясь на него, даже не прикасаясь к нему руками, видно, что он ненадежен, шаток, тоже пережил гибель дома, где стоял раньше, вытащен из-под обломков. И больше в комнате ничего. Бедно, голо, но чистенько, даже присутствует некоторый уют, забота скрасить обстановку; на полу у кровати – пестрый половичок, на стене – коврик из клеенки, чтоб не пачкалось в мел одеяло и чтоб веселили глаз пестрые узоры; края газеты на кухонном столике вырезаны фестончиками. А на стене против двери – огоньковская репродукция с шишкинского «Утра в лесу». Рамки не нашлось, картинка приколота прямо к стене, кнопками.
Нетрудно было угадать, разглядеть, что все в своем одиноком жилище Кира устроила, обладила сама, своими руками, повторяя то, что было когда-то в ее доме, чему она научилась от мамы. Верно, вот такие фестончики украшали у них кухонные полки и кухонный стол, в довоенном быту это можно было увидеть во многих семьях, и Кира вырезала теперь эти фестончики, чтобы они напоминали о прежней жизни, чтобы, может быть, порадовалась мать, когда вернется, сразу же, с порога, почувствовала прежнее и родное, что она – дома… Может быть, и шишкинские медвежата были у них в квартире на стене, почему Кира и повесила именно эту, а не какую-то другую картинку…
Быстро упрятав постирушки, Кира размотала платок, сбросила пальто, вытащила ноги из глубоких валенок, и я увидел, какая она без верхней одежды, – совсем не худенькая и не слабая, как мне казалось, какой я ожидал ее увидеть, а крепенькая, ладная, с уже заметно обозначавшимися холмиками грудей. На ней была темно-коричневая куртка от лыжного костюма, купленного ей, вероятно, когда она была еще классе в пятом, шестом, а сейчас, как и пальто, тоже ставшая коротковатой и тесной. Черная суконная юбка была из чего-то перекроена, перешита, наверное – самой же Кирой. Толстые вязаные гетры – заштопаны на коленях разными нитками, одинаковых не нашлось.
Кира перехватила мой рассматривающий взгляд, и я почувствовал, что она смущается, стыдится изъянов в своей одежде.
Волосы у нее оказались темные, с прямой челкой на лбу, ровно подстриженные сзади, до половины закрывающие шею. Самая простая, детская стрижка, так ходили почти все девочки в нашей школе класса до восьмого, пока собственная внешность еще не очень их занимала и пока у них не начиналась пора всяких ухищрений – особых «журнальных» причесок, долговременных завивок «перманент» у специальных дамских парикмахеров.
– Снимай шинель, вешай сюда, – показала Кира на гвозди, криво вбитые в стену возле двери.
– Я, пожалуй, пойду…
– Что ты, а чай?! Это же пять минут всего…
Я разделся. Мне в самом деле хотелось чаю. Крепкого, темно-вишневого, с легким парком над краем обязательно тонкого стакана, с тремя или четырьмя кусками сахара. Такой чай любил мой отец. Он сам его заваривал в фарфоровом чайнике с китайскими драконами, приучал к нему и меня. Но я не понимал вкуса, удивлялся – что в нем хорошего, в таком чае, терпком, даже горьковатом, если недостаточно положить сахара; мне было безразлично, какой пить чай, я вообще мог его не пить совсем, не испытывая к нему никакой привычки, никакой в нем потребности. Теперь, когда я слышал «чай», приглашали к «чаю», я знал, что будет просто кипяток, чем-нибудь подкрашенный, в лучшем случае – остатками давнего варенья, сушеной морковью, с пареной свеклой вместо сахара или вообще без сладкого. Но воображение у меня разгоралось, мне виделся именно тот чай, какой готовил отец: не любя его тогда, теперь я почему-то всякий раз вожделенно жаждал именно такого чая, настолько, что на языке у меня возникали его восхитительная вяжущая крепость и незабывшийся аромат.
Поверх гимнастерки на мне была овчинная безрукавка, но, сняв и повесив шинель, я сразу же почувствовал, что в каморке Киры совсем прохладно. Побыть так с четверть часа – и застынешь до дрожи.
Кира тоже зябко повела плечами, коснулась ладонью зеркала печурки.
– Совсем остыла! А ведь утром я целую охапку дров сожгла. Выдувает, стены в один кирпич… Ничего, сейчас станет веселей…
Она выдвинула печную заслонку. Стало слышно, как в трубе свирепо воет ветер. Присев на корточки, Кира натолкала в топку газетной бумаги, щепок, положила несколько полешек, высушенных на плите. От лампового фитиля зажгла тонкую лучинку, перенесла огонь на бумагу в топке.
Пламя взялось неохотно. Труба не тянула. Топка наполнилась вязким дымом, который не знал, куда деваться. Серые его пряди потянулись из-под конфорок, поднимаясь над плитой.
– Как ветер из-за реки, от Вогрэса, так печка моя чуди?т… – сказала Кира огорченно.
Я стал ей помогать. Мы принялись усиленно дуть в топку, вместе и по очереди, махать перед ней руками. Пламя разгоралось, охватывало дрова, его языки утягивались в дымоход, казалось, тяга наладилась, печка сейчас загудит, запылает по-настоящему, но тут же пламя разом теряло силу и яркость, языки его опадали, высовывались из топки в комнату; едкий горячий дым ударял нам в лицо и глаза.
Мы промучились так минут двадцать. Было совершенно ясно, что старания наши бесполезны, печка нам не подчинится. Кира, однако, упорствовала, придавала заслонке дымохода разные положения, прикрывала и открывала дверцу топки, становилась на колени, дула изо всех сил в поддувало. Дыма в комнате набралось уже столько, что першило в горле и катились слезы.
– Брось ты ее к черту! – сказал я зло, когда мы уже едва видели друг друга, а свет лампы померк, тонул, как в молоке.
– А как же быть? – Кира была удручена, растерянна.
– А что ты раньше делала, когда нет тяги?
– Ничего. Мерзла, пока ветер не переменится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я