https://wodolei.ru/catalog/vanny/120cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Чуждые зеленому сукну придумывают себе другие развлечения. Вчера образовалась компания человек в десять, ходили на охоту; ходил и я – только чтобы убить время; но вернулись ни с чем, мокрые и голодные, раздраженные на нашего проводника, который, как выяснилось уже в самом конце экспедиции, спутал дороги и завел нас совсем не туда, где водится дичь. Недовольство на проводника и дурное настроение продолжались до той минуты, пока перед неудачными охотниками не явились закуски и водка; выпили и поужинали с большим аппетитом, много шутили и смеялись и легли спать в десятом часу вечера в преотличнейшем настроении…»
«…У нас произошли, некоторые перемены, второй батареей командует теперь капитан Одинцов взамен выбывшего капитана Аплетина. Дела Аплетина плохи, рана, вначале не показавшаяся серьезной, теперь сильно загноилась и дает лихорадящий жар всему организму. Вчера проведывали его в лазарете, отнесли вино, яблоки, но посещение оставило его равнодушным, даже яблоки, составляющие редкость по нынешнему времени года, не вызвали у него никакого оживления…»
«…Вчера с обеда в продолжение трех часов без перерыва была сильная перестрелка на левом фланге. Перед нашими же позициями неприятель ничем себя не проявлял, и, пользуясь затишьем и свободою от службы, я употребил это время с большой для себя пользой: постриг свои волосы и вымылся в горячей воде, которую согрел и принес Афанасий, с его же помощью пересмотрел свой гардероб и определил, что надлежит подвергнуть чистке и, починке, а затем, до начала дежурства, в продолжение получаса или даже больше читал несколько страниц из «Писем русского путешественника», которые мне нравятся тем, что уводят от наскучившей и безотрадной действительности в другие края, времена и нравы и тем самым предоставляют лучший отдых моему уму и сердцу. Хотелось бы еще многое вам написать, но времени решительно нет ни одной минуты, и я прерываю свою беседу с вами до другого благоприятного раза. Остаюсь ваш любящий сын, племянник и брат, мысленно целую ваши бесценные ручки и не перестаю ждать и надеяться на то счастливое для себя мгновение, когда я смогу поцеловать их наяву…»
На этом листки обрывались.
Ни имени писавшего, ни дат, ни указаний на место действия… Россия, какая-то далекая война, может быть – Наполеон, нашествие и изгнание французов, или Кавказ, Севастополь, освобождение Болгарии от власти турок… Одно было абсолютно понятным, до конца, имеющим полное созвучие времени: любовь, сродненность – и разлука, тоска, боль…, Тот же противоестественный, мучающий разрыв живой ткани, какой был в днях наших, во мне, во всех, во всем вокруг…
7
Свет в цеху потух внезапно, во всех секторах. Это могло означать только одно: аварию на станции. Гудение станков, смолкая, длилось еще с четверть минуты, а затем наступила глухая и неестественная тишина, какой она всегда кажется после сильного, постоянного гула работающего цеха.
За окнами – ни проблеска, ни искорки. Значит, мрак на всей территории завода.
– Перекур! – имитируя веселье и радость, крикнул кто-то в темноте.
– Храпанем, братцы! – объявил другой голос.
Я отключил рубильник, чтобы резец не запорол отливку, если вдруг дадут ток.
В темноте вспыхивали огоньки зажигалок – в разных концах цеха закуривали рабочие. Засветилась у входных дверей керосиновая «летучая мышь», висевшая на стене именно на такой аварийный случай. Свет ее был слишком слаб для огромного цеха и почти не разрядил мрака, только наполнил помещение множеством причудливых теней – от станков и железных опор, державших крышу.
Я присел на тележку с отливками. Такие происшествия – не редкость, оборудование заводской электростанции – леченое-калеченое, как оно еще выдерживает то, что выдерживает. Электрики всегда в работе. Но обычно повреждения устраняют быстро. Теперь же время тягуче тянулось: десять минут… пятнадцать… Значит, что-то серьезное.
Чугунные отливки истекали морозом. Бездеятельность, тишина и тьма клонили в дрему. Поспать? Но это совсем потерять ту инерцию, в которой с начала смены находятся тело, мышцы, весь организм. Такой скоротечный, случайный, сон не освежает, наоборот, всякий раз после него – долгая вялость, раскачка, приходится заново включаться в рабочий ритм.
Я встал, пошел к курцам, которые, собравшись кучкой, тянули свои едкие махорочные самокрутки. Кто стоял, привалившись к станку, кто сидел на ящиках или тележках с деталями; на полу в консервной банке горел фитилек, опущенный в машинное масло; сквозняком сине-оранжевый лепесток огня то низко пригибало к полу, то в ниточку вытягивало вверх. Тут уже наладилась беседа, кто-то, мне не знакомый по голосу и плохо видный в мечущемся свете коптилки, средних лет, с хрипотцой, рассказывал:
– …а наутро немцы – приказ: от каждого двора человека с косой. Собрались одни бабы. Немцам с бугров на бережок спускаться самим неохота. Дон там у нас не такой уж широкий, метров триста. Наши оттуда, с левого бока, враз подстрелят. А бабы – что ж, куда ж денешься, когда автоматы наставляют. У сеструхи моей – трое, две девки и пацан. Тоже пошла. А как же? Страху, говорит, аж ноги не держат, подламываются. Меж двух огней, сзади немцы с автоматов целятся, а оттоль – наши. Ну как не разберут, что одни бабы? Иль подумают – немцы переодетые. Да из пулеметов! Всем крышка. Соседка наша Маруська, баба бедовая, тоже солдатка, тоже с пацанами, говорит: давайте песню заведем, чтоб наши услыхали, поняли, что не переодетые мы. Затянули «Катюшу». А голоса срываются, силы в них нет, не знай, слышат там, на энтом боку, иль не слышат. А там – тихо и будто никого. Ну, сошли они на луг, стали этот камыш косить. Косют, и вдруг – стоп, лежит у самой воды лейтенант, молоденький, весь в крови. Командир, наверно, этих разведчиков. Приподняться даже не может, только говорит едва слышно: бабы, забросайте меня камышом, а ночью за мной приплывут, мне только бы ночи как-нибудь дождаться… А тут Нюрка, старосты этого невестка, учуяла, подбегает. А-а! – говорит. Вы, говорит, лазите, а из-за вас и нас немцы под пули подставляют! И доказала. Немцы на луг самого старосту и двух полицаев. Притащили они на хутор этого лейтенанта, мальчишку этого. В школу, прямо в штаб немецкий. Чего с ним там делали, как пытали, – только вскорости он уже готов был. Выволокли его немцы из школы, кинули. Старосте: закопать! Тот его и прикопал с полицаями. Тут же, неподалеку, в школьном саду. Сейчас там деревянная пирамидка со звездой…
– Ну, а потом, когда наши пришли? – спросил кто-то нетерпеливо.
– А как нашим прийти – староста, Семен Андреевич этот, смылся. Загодя еще, за неделю. И посейчас неизвестно где. А Нюрка, невестка, осталась. Так и живет.
– И ничего ей не сделали?
– Хотели было, а она – я же вас, дуры, спасала, все равно немцы прознали бы, им с бугров все ведь было видать как на ладони. Постреляли бы нас всех из автоматов, вот и все. И его б не спасли, и сами жизни лишились, остались бы дети сиротами. Да он, лейтенант этот, все равно бы помер, не дотянул бы до ночи, видали же, какой он был израненный, в кровище, губами едва шевелил… Нашлись, какие Нюркину сторону взяли, стали ее выгораживать. Пошла полная разладица. Так вот шумели, шумели, а потом горячка сошла, поостыли. Конешно, был бы мужик, другой спрос, а то ведь баба глупая… Наказать ее – так трое детей малых, куда их?
– Ох, я бы вот этих всех, которые своих предавали… – с гневом, недовольный концовкой рассказа, сказал тот, кто спрашивал про судьбу старосты и его невестки. – Немцы, мадьяры зверовали – так они фашисты, враги, затем и войной полезли. А эта мразь всякая, что таилась да выползла, немцам подслуживалась выгоды себе разные урвать!.. Ух, сволота! Вот уж кого бы лютой казнью казнить, чтоб на тыщу лет в пример осталось! Я с-под Семилук, у нас тоже было. Дед один втихаря, ночами, бойцов к своим переправлял. Уже немцы по всему Дону, а он лазейку какую-то нашел и действовал. Много тогда из немецкого тыла народу выбиралось. Раненые, из рассеянных частей бойцы. Кто как. К Дону дошлепают, а тут им дед этот подсоблял. Он рыбак сыздетства, на Дону, можно сказать, как у себя в хате. Лодку днем в лозняке прятал, а ночью насажает бойцов – и тихонько через Дон, ни стуку, ни грюку, ни всплеска. Многих он так-то спас. И еще бы, верно, многих, да его один наш же, деревенский, выдал. Сосед даже. Когда-то они ссорились, и вот – припомнил этот подлюка. Устроили на деда засаду, дали ему людей посадить, отплыть, да из автоматов! Всех сразу!
– И что же с этим соседом, понес он вину? – спросил первый рассказчик.
– Трясли его, да еще как! Два раза в район брали. Уперся – не я, и все. Он, все знают – он, а доказать нечем. Так народ над ним свой суд учинил: спалили его! Он – строиться, лесу завез. Опять спалили. Видит, не жить ему в своей деревне, не дадут. Втихаря снялся и умотал. Никто даже примерно не знает, в какие края. И родне не сказал, ото всех скрыл, чтоб, значит, слух про него туда не дошел…
– То-то вот и оно, что не всегда вину докажешь, – проговорил из темноты еще один голос. – А дальше совсем от кары уйдут. Время загладит, забудется. И опять такой гад чист и бел, как сахарный… Еще в герои пролезет! Медальку какую-нибудь на грудь отхлопочет.
– Так уж и пролезет, позволят ему!
– А как же, такие обязательно будут пробиваться, чего-нибудь про себя сочинять. У которых совесть чиста, им о себе что кричать, им это не нужно. Они себя вели честно, на войне свое исполнили, про себя это знают – и ладно, им и довольно. А мразь шкурная, что всегда рядилась-пряталась, она опять рядиться станет, пристраиваться. Это закон!
– В одном от войны все же польза – все личины она сорвала. Каждого в своем полном виде показала, – вмешался еще один голос. – Моя родня за Рамонью живет, там совхоз, и был там управляющий. Такого из себя строил! Китель коверкотовый, галифе, сапоги наяренные. Глянешь, прям генерал или маршал. Голос зычный, глаза выкатом. Как собрание, на трибуну заберется – и сыпать: «Все как один, не жалея сил, не покладая рук!.. Добьемся, выполним, перевыполним!..» В тот день, как война началась, я как раз там был, гостил у родичей. Воскресенье, сели в полдень обедать, Федька, братуха мой, в сельпо за водкой сходил. Только ложки во первому разу в миску с борщом окунули – и тут, значит, радио… Мы так и замерли. Сразу же у конторы митинг. Он вышел, управляющий этот, в коверкоте своем, вид – геройский, пусти его на немцев – он их один в пух и в прах разгромит… «Не пожалеем ни крови, ни жизни, встанем грудью на защиту Отечества! Все, что потребует Родина, партия!..» А в сорок втором, только пушки за Доном загрохали, как его уже нет, первым смылся. Целый обоз харчей наложил, все барахло домашнее, до последней корчажки. Цветочные горшки – и те. Кинул и совхоз, и людей, и все добро, склады, машины. Вот так, таким героем на поверку оказался. «До последней капли крови!» Уже за Борисоглебском его словили. На Иртыш путь держал, – вон аж куда, сука, намылился! Там, рассчитал он, и от немцев далеко, и от японцев, края хлебные, можно отсидеться. Отобрали броню, обком его из партии тут же вычистил – и в штрафную роту как труса и дезертира…
– А случалось и по-другому. Никто ничего такого от человека не ждал, а он, глядь, и смелей смелых. Вот Куцыгин, например.
– Это ты про того, что на Чижовке погиб?
– Про того самого. Данила Максимыч его звали. Он у нас на заводе часто бывал.
– Так он секретарь райкома! Еще гражданской войны участник.
– Ну и что? А ты помнишь, какой он сам-то был? В летах уже, здоровьем чахлый. Однорукий даже. Ничем себя не показывал. Совсем простой, невидный. А вот – взял своей одной рукой наган и пошел с ополченцами на прорыв. Чижовку брать. А там, ты видал, какая местность? Косогор, наши – снизу, от реки, а немцы – по всему склону, по домам, за стенами… Каждый дом – крепость…
– Фитиль поправьте, погасает!
Черная фигура, слитая со своей тенью и потому уродливо-громадная, склонилась над коптилкой. Огонь ее замигал, то совсем исчезая, то с треском вспыхивая. Вторая тень словно бы на крыльях слетела из-под крыши цеха: над коптилкой нагнулся еще один из сидящих, помогая спасать огонек.
Разминая застывшие ноги, я побродил в проходе между станками. Тесно сбившись, коротала время еще одна кучка – цеховая молодежь, ремесленная пацанва. Тут тоже велись разговоры, но иного рода.
– …а наш ястребок ему в хвост, бац! – из пушки. Немец в сторону. А ястребок опять – бац! бац! Тот носом в землю и ка-а-ак рванет на своих бомбах! В хатах стекла повылетали, все как есть, до одного. Бабка Сергуниха из хаты выбегла: «Антихрист окаянный, как же мы зимовать-то будем, чтоб тебя, проклятого, разорвало!» А его и так разорвало. Мы всем скопом на поле, думали, найдем что. Алеха ото всех отстал, кричит сзаду: «Если пистолет – так мой, никто не цапайте, башку оторву!» Добегли – а там и нет ничего. Только борозда поперек поля, дым да шматки дюраля, больших кусков даже нет, в ладонь, – так его всего разнесло…
У меня уже не было сил держать глаза открытыми. Голоса уплывали куда-то далеко, слова делались непонятными, точно говорили на чужом языке.
Спотыкаясь, я добрался до стены с радиаторами водяного отопления, опустился на пол, привалился спиной к теплым железным ребрам. Полулежа и сидя на корточках, с головами на коленях, здесь уже спали десятка полтора человек, примостившихся возле скудного тепла, как видно, сразу же, как только погас свет. Это было самое любимое место в цеху, насиженное и належенное, знакомое каждому. Сюда собирались «кемарить» при всех вынужденных остановках в работе, в ночные же смены и среди работы было не в редкость увидеть тут какого-нибудь пацана-ремесленника, а то и двух-трех, окончательно сморенных усталостью и самовольно покинувших ставки. Мастера, заметив скорченные фигурки у радиаторов, комочки тел – без рук, без ног, без головы, не спешили расталкивать пацанят и возвращать к станкам сразу же, давали прежде малость подремать. Что толку кричать, сердиться, – что этим сделаешь, чего добьешься?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я